№1, 1960/Обзоры и рецензии

На полпути

Т. Хмельницкая, Творчество Михаила Пришвина, «Советский писатель», Л. 1959, 282 стр.

Сколько противоречивых, нелепых, а порой и обидно несправедливых суждений выпало на долю Михаила Пришвина! Одним он представляется этаким фенологом-чудаком, сентиментально-безобидным любителем всяких, как он сам говорил, «блошек и вошек». Другие считают его философом, но философом слишком туманным, «заумным», путаным, чтобы быть принятым всерьез. Вот почему особенно радует всякая попытка по-деловому и доброжелательно разобраться в сложном, большой и чрезвычайно ценном пришвинском наследии.

За последние годы интерес к творчеству Пришвина заметно вырос, причем в большинстве работ ясно просматривается тенденция разрушить установившийся куцый шаблон в оценке писателя. Начало этому положила Т. Хмельницкая, выступив в мартовской книжке журнала «Звезда» за 1956 год со статьей «Творец радости», Решительно отбросив традиционный фенологический ярлык, критик едва ли не впервые после. Горького высказывает правду о Пришвине как писателе-«человековеде». Взгляд Т. Хмельницкой горячо поддержал Луи Арагон («Иностранная литература», 1957, N 3). С тех же, по существу горьковских, позиций раскрывают творчество Пришвина все последующие авторы: А. Семенов и Г. Трефилова – в статьях, К. Шилова, А. Хайлов и С. Зархин – в кандидатских диссертациях. Наконец, вышла и первая монография о писателе – книга Т. Хмельницкой «Творчество Михаила Пришвина».

Естественно было ожидать, что исследователь разовьет на конкретном материале творчества и биографии писателя ранее выдвинутую концепцию и покажет путь Пришвина как нелегкий, не всегда прямой, но в конце концов ведущий к открытию в природе прекрасных сторон души человеческой. Однако этого не произошло. Начав с утверждений, близких к высказанным в статье «Творец радости», Т. Хмельницкая постепенно отошла от собственной точки зрения и к концу работы оказалась во власти тех самых взглядов на Пришвина, против которых она столь горячо выступила вначале.

Причиной тому – ошибка, с досадным постоянством повторяемая большинством исследователей пришвинского творчества. Состоит она в том, что при анализе ранних книг писателя вырабатывается определенная точка зрения, с которой затем рассматривается все созданное Пришвиным в военные и послевоенные годы. В итоге мы получаем поверхностную оценку наиболее зрелой и своеобразной части пришвинского наследия. Более того, и довоенные произведения можно вполне понять лишь с высоты позднейших достижений писателя.

В книге Т. Хмельницкой прослеживается путь Пришвина до 1943 года («Лесная капель», «Рассказы о прекрасной маме»). Затем, оговариваясь, что «это тема специального исследования» (стр. 261), автор бегло характеризует творчество писателя за последние полтора десятилетия. Но поскольку созданное за этот период не укладывается в прокрустово ложе заранее выработанной критиком концепции, такая характеристика превращается в набор бездоказательных и субъективных оценок.

Обратимся, однако, к материалу книги. Написанная простым, не претендующим на пресловутую «академичность» языком, она поначалу увлекает читателя. Увлекает прежде всего смелостью задачи – «заново пройти с Пришвиным его творческий путь исканий, заблуждений, открытий и находок, начиная с самых первых шагов, не отрываясь от конкретной исторической почвы» (стр. 19). Но чем дальше продвигается чтение, тем яснее становится, что критик не всегда сохраняет связь с «конкретной исторической почвой». Проявляя заметную тенденцию к «выпрямлению», «сглаживанию» творческого пути Пришвина, Т. Хмельницкая тщательно обходит заблуждения писателя. В результате его искания выглядят не столь уж трудными и мучительными, а открытия и находки – не особенно яркими.

Т. Хмельницкая отмечает, например, что накануне Октября М. Пришвин «все еще не пришел к прямой и последовательной оценке событий, свидетелем и современником которых являлся» (стр. 98). Но почему не пришел? Где он ходил? Чего искал? На эти вопросы критик ответа не дает. Противопоставляя раннего Пришвина Зинаиде Гиппиус и Мережковскому, она усиленно подчеркивает атеизм писателя, его ироническое отношение к религиозному фанатизму, богоискательству.

В действительности и политическая позиция Пришвина накануне и в годы революции, и его отношение к религии были гораздо сложнее и противоречивее. Исследователю надо было глубже вникнуть в биографию писателя, проанализировать, не ограничиваясь одним абзацем, важные для понимания пришвинского мировоззрения тех лет очерки «Слепая голгофа» (1916) и «Августовские леса» (1915), серьезно разобрать рассказы «Иван-Осляничек» (1912), «Саморок» (1914), «Халамеева ночь» (1918). Такой анализ показал бы, что, иронизируя над приверженцами «черного бога», художник сам пытался искать рядом с ними ответы на мучившие его вопросы, что путешествие в край непуганых птиц, погоня за волшебным колобком, паломничество к Светлому озеру были для него в сущности поисками третьего пути, противопоставленного как «кащееву царству», так и открытой революционной борьбе с ним.

Именно поэтому писатель не только неприязненно отнесся к мировой империалистической войне, считая, что она ослепляет человека, лишает его гуманных и добрых чувств, но с той же долей недоверия и неприязни воспринял Октябрьскую революцию и гражданскую войну. Пришвин увидел в революции войну, разрушение, смерть, и это отпугнуло его.

Справедливо отмечая, что в первые пореволюционные годы Пришвин не видел «созидательного смысла» революции, Т. Хмельницкая, однако, не раскрывает всю сложность и противоречивость творчества писателя в этот период.

Автобиографический роман «Кащеева цепь» (1928) критик рассматривает лишь в позитивном плане. Но ведь и он не лишен свойственных пришвинской манере противоречий. Взять хотя бы авторское отношение к героям романа, подчеркнуто сдержанное, с упором на освещение положительных качеств человека, даже когда речь идет о герое отрицательном. Не раскрывает взглядов Пришвина на творчество, их сложности и противоречивости и анализ книги «Журавлиная родина» (1929).

Высказанная Т. Хмельницкой верная мысль, что «двадцатые годы для Пришвина – время активного, прочного самоопределения и утверждения себя в нашей литературе» (стр. 163), в сущности повисает в воздухе. Да и может ли быть иначе, если критик проходит мимо того принципиально нового, что отличает творчество Пришвина, начиная с середины 20-х годов, – интереса к советскому человеку. Ведь Т, Хмельницкая даже не упоминает о героях «Родников Берендея» (1925), «Северного леса» (1935), «Неодетой весны» (1940) и других очерков. Получается странная картина: с одной стороны, критик «улучшает» Пришвина, обходя его ошибки, срывы, неверные высказывания, а с другой – «ухудшает» писателя, неправомерно обедняя его творчество, старательно «подгоняя» последнее под утверждение, что «его богатейшие возможности в изображении человека и времени проявились только в одном-единственном романе («Кащеева цепь». – И. М.), а дальше Пришвин их уже никогда не применял» (стр. 141).

Как же так? – спросит читатель, знакомый с «Кладовой солнца» (1945), «Повестью нашего времени» (1944), «Осударевой дорогой» (1952) и «Корабельной чащей» (1953). Разве в этих книгах время и человек изображены с меньшим талантом и мастерством, чем в «Кащеевой цепи» или «Жень-шене»?

На этот счет у Т. Хмельницкой особое мнение. Творческие победы писателя она считает лишь «попытками», «экспериментами», «эпическими опытами». Эти вещи «вне природы его дарования», – утверждает Т. Хмельницкая (стр. 277).

«В «Корабельной чаще», – пишет критик, – материал познавательных очерков 30-х годов.., как бы переведен на сложный, замудреный, по-лесному дремучий язык вещего и хитрого лесника – старого охотника Антипыча» (стр. 263). Но, во-первых, Антипыч не рассказчик, а лить один из героев повести-сказки. Во-вторых, едва ли справедлива подобная оценка чистой, удивительно ясной, поэтически песенной речи повести, которая, по словам К. Федина, «вобрала в себя все качества, какими обладал Пришвин издавна, все искусство, которое выработал, приобрел он на своем пути…» («Писатель, искусство, время»).

Пришвину в высокой степени присущи аллегоричность, метафоричность стиля. Во всех без исключения его вещах скрыто или явно имеется философский подтекст. Чаще всего значение символа, аллегории приобретает в книгах Пришвина природа. Она является для писателя зеркалом, в котором отражается действительность, реальная жизнь современного человека. Это, конечно, не ускользает от внимания Т. Хмельницкой. У Пришвина, пишет она, «каждый реальный познавательный образ обретает философское, расширенно-символическое осмысление» (стр. 237). Подобных высказываний в книге немало. Тем более странно, почему автор боится поставить точку над «и», признать, что осмысление образов природы в качестве символов человеческой жизни и есть главное, определяющее в пришвинском отношении к «пейзажу». Вероятно, лишь потому, что такое признание шло бы вразрез с концепцией о Пришвине – описателе природы, проводимой в книге.

Между тем сам. Пришвин не уставал подчеркивать: «Это не природа у меня, – вернее, природа не в обычном понимании». И сколько бы мы ни жонглировали словами «человек» и «природа», сколько бы ни говорили об «активном сотворении» ее красоты, о «диалектическом взаимодействии» и «психологическом общении» с нею, – мы ни на шаг не продвинемся в понимании существа и своеобразия пришвинского творчества, пока не уясним себе пришвинскую «природу» как зеркало человека и современности. Понимающий Пришвина читатель никогда не скажет, что «весь материал «Корабельной чащи» в мыслях своих и образах знаком нам по очеркам двадцатилетней давности» (стр. 263). Да, многие образы природы и целые ситуации «Чащи» встречаются еще в довоенных очерках «Северный лес». Но там они имеют одно наполнение, здесь – другое. И не «двадцатилетней давностью», а героической и суровой атмосферой военных лет, радостью великой победы над фашизмом, предчувствием будущего веет от страниц книги, от ее «вечных» образов.

Говоря об ограниченности могучего пришвинского таланта, Т. Хмельницкая справедливо замечает, что образное воплощение собственного «я» писателю удается неизмеримо лучше, нежели создание образов в чем-то непонятных ему сторонних людей. Другое противоречие, своего рода «замкнутый круг», ведущий к статичности содержания, критик усматривает в повторяемости у Пришвина некоторых образов, идей и мотивов. С этим нельзя согласиться.

Идеи, мотивы, образы пришвинских книг связаны с самым важным и значительным в жизни человека – счастьем, любовью, призванием. Это не соображения художника о самом себе, как уверяет Т. Хмельницкая, а размышления о всех людях, о человечестве. Вот почему повторение (а оно у Пришвина никогда не бывает механическим, адекватным) ведет не к омертвлению пришвинских идей, мотивов и образов, а к наиболее полному, всестороннему и глубокому раскрытию их поистине неисчерпаемого содержания.

Действительное – и главное – противоречие творчества Пришвина в другом: в его обобщенно гуманистическом характере, в преимущественном упоре на светлые стороны жизни. Певец любви, радости, красоты, добра, Пришвин по существу отделяет в своем творчестве борьбу за добро от борьбы со злом, сознательно исключая последнее. Его книги светлы, радостны, проникнуты любовью к человеку и нацелены на то будущее, когда отгремят последние раскаты классовых битв и все люди земли станут братьями. В этом сила и бессмертие Пришвина. Но в наше время упорной борьбы со злом из-за этой односторонности пришвинского реализма не все видят современность его книг.

Здесь уместно сказать несколько слов об эстетических взглядах писателя. Называя свою эстетику «рабочей поэзией», «домашней философией», «пособием в работе», Пришвин тем самым указывал на ее прикладной, «производственный» характер, на связь с творчеством. И если бы Т. Хмельницкая рассмотрела эстетические высказывания Пришвина в их эволюции и во взаимодействии с художественной практикой писателя, наше понимание Пришвина, несомненно, углубилось бы. К сожалению, критик ограничивается изолированной характеристикой эстетических высказываний Пришвина в небольшой главе о его послевоенных дневниках. Не остановилась Т. Хмельницкая и на такой важной проблеме, как отношение Пришвина к теории и практике «Перевала», выразившееся в отдельных теоретических положениях книги «Журавлиная родина» и в ряде произведений 20-х годов.

Специальную главу посвящает Т. Хмельницкая языку Пришвина. Выписывая слова «сколоться», «зафлажить», «скидка», «натаска», «потяжка», «псовина», критик приходит к выводу, что «особенно много колоритных слов и выражений относится к зайцам и собакам» (стр. 182). Но разве в этом отличительная особенность чудесного пришвинского языка, который, по словам А. М. Горького, «говорит через разум читателя прямо душе его»?. Ведь подобной «псовой» словесности сколько угодно в любом охотничьем руководстве, однако никто не считает составителей этих руководств художниками слова.

Ничего не дадут нам для уяснения своеобразия и силы пришвинской речи и попытки представить писателя творцом неологизмов. Не придумал по народному образцу, а взял из диалектной лексики Пришвин такие слова, как «кочкарник», «грачевник», «корьевник». Все они имеются в словаре Даля. И, конечно, не к специально охотничьему, а к общеупотребительному языку относятся диалектизмы «наволок», «взлобок», «темнозорька». Насколько интереснее было бы не выписывать отдельные слова и не строить догадок о их происхождении, а рассмотреть их в контексте и показать, почему писатель взял именно это, а не иное слово, как он его употребил и чего этим достиг.

Что можно сказать в заключение? Впечатление, оставляемое книгой, двойственное. В ней немало ценных наблюдений, интересных соображений по отдельным вопросам творчества Пришвина. Следует всячески приветствовать выраженное в книге стремление раскрыть глубину общественного содержания пришвинских вещей. Однако в попытке дать общее толкование и оценку творчества Пришвина, особенно в части, касающейся военного и послевоенного периода, Т. Хмельницкая не дошла до конца, остановилась где-то на полпути. Это разочаровывает.

В. МОТЯШОВ

Цитировать

Мотяшов, И. На полпути / И. Мотяшов // Вопросы литературы. - 1960 - №1. - C. 210-214
Копировать