Не пропустите новый номер Подписаться
№11, 1987/Литературная жизнь

На это уходили столетия

Что же такое литература? Откуда такая сила у слова, у описания, у рассказа, у простого повествования? Почему часто выдуманный, созданный воображением художника мир оказывается для нас гораздо привлекательнее, убедительнее и – бывает и так – правдивее окружающей нас живой действительности? Откуда у людей такая неудержимая тяга к творчеству, к созданию новых миров, в которых обретается, живет, радуется, страдает, рождается и умирает герой, – за судьбой его мы пристально следим, сочувствуя ему, проливая слезы над его мучениями и сорадуясь его победам?

Словесное художественное творчество изначально в человеке, как и его способность к созидательному труду. Может, это идет именно оттуда – от созидательного труда?

Ведь первые наскальные рисунки нашего предка изображают окружающий мир, животных и работающего человека-охотника. Наряду с удивительным реализмом – какое буйство фантазии! Еще более проявляется это в фольклоре – в незапечатленных, к величайшему сожалению, сказках, преданиях, сказаниях, историческом эпосе… Наш предшественник по словесному художественному творчеству был необыкновенно смел. Он без оглядки и сомнений наделял речью, человеческими чертами не только животных, но и бессловесные камни, скалы, острова и морские просторы. Его фантазия взмывала ввысь, к звездам.

Однажды мой дядя, арктический охотник Кмоль, полночи рассказывал мне о звездной жизни, протекающей вокруг Полярной звезды. Тут были олени, юные девушки, охотники, разные земные животные, рыбы, киты, дельфины, касатки… Я смотрел на его худощавое, с редкими жесткими черными усами лицо и удивлялся про себя: как неизмеримо щедра и обильна созидательная фантазия человека, так легко и смело одаряющая жизнью все, что попадает в поле его зрения!

В детстве, еще до школы, я жил как бы двойной жизнью: жизнью реальной, повседневной и той, которая входила в меня из уст моих родичей через сказки, легенды, песни…

И это тоже была жизнь, быть может, не менее существенная ее часть, чем охота на белого медведя, моржа, кита, построение байдары, изготовление нарты, сооружение яранги.

А ведь не было никаких схем и чертежей. Никакого телевидения, кино, иллюстраций. Весь волшебный, красочный, деятельный мир создавался обыкновенным словом, с помощью которого люди общались в повседневной жизни. Какой же это всемогущий инструмент- слово, язык, звук, исторгаемый человеческим голосом, если даже такие технические достижения, как книгопечатание, радио, телевидение, кино, театр и даже до некоторой степени живопись, – это вспомогательные приспособления к слову?!

Родись я столетием раньше, быть может, мои представления о мире, сотворенном словом, и ограничились бы тем, что я услышал от своих родичей в яранге под вой зимней пурги, при шелесте ярчайших зимних звезд, затмеваемых время от времени цветными сполохами полярного сияния или летними долгими солнечными ночами.

Слово, запечатленное на белом поле страницы, я впервые увидел не в школе, а на полярной метеорологической станции в моем родном селе Уэлен. Сама станция стояла поодаль от яранг: главный жилой дом, радиостанция с дизельной, разные научные павильоны. Войдя в главное здание станции, я сразу же обратил внимание не на чудовище с белыми и черными зубами, исторгающее, однако, прекрасные звуки, – пианино, а на ровные ряды тесно прижавшихся друг к другу книг. Книги, книги, книги… Они стояли, если можно так сказать о книгах, плечом к плечу, загадочные, манящие, таинственные и в то же время такие доступные – протяни руку и возьми, раскрой и читай… Но читать я еще не умел. Знал несколько букв, и только.

Но главное препятствие было не в этом. Я не знал русского языка, а книги были на русском. В те годы было всего несколько чукотских книг, я их увидел потом в школе: проект Конституции РСФСР и «Чавычывалымнылтэ» – книга чукотских сказок, пересказанная для печати первым нашим писателем Тынэтэгиным. Дядя прочитал мне несколько строк из Конституции, но я ничего не понял, как, впрочем, и он, а вот сказки, рассказанные Тынэтэгиным в свойственной ему манере, хотя и были знакомы, но в них было что-то неуловимо новое, словно голос самого рассказчика запечатлелся в черных, похожих на следы неведомых насекомых, буковках.

Я понял, что в книгах – все, что желает узнать твоя жаждущая познания душа. И наверное, моему усердному школьному учению способствовало именно это – желание знать.

Большую часть своего детства я провел в яранге дяди Кмоля, так как моя мать и отчим были «выдвиженцами», то есть занимали какие-то непонятные посты в районных учреждениях и часто уезжали по делам. Из дядиной яранги я и шел в школу… Интересно, что весной восьмидесятого года на другом берегу Берингова пролива, в американском городе Номе, когда-то прогремевшем на весь мир знаменитой золотой лихорадкой, роясь в фотоархиве местного музея, я обнаружил прекрасный вид моего родного Уэлена. Но самое примечательное было в том, что на первом плане снимка была наша яранга, а вдали, резко выделяясь среди темных, покрытых моржовой кожей древних жилищ, сияла большими светлыми окнами школа!

Я уже не раз писал и говорил о том, что в те годы я и не подозревал, что, проделывая ежедневно свой путь из дядиной яранги в школу, я перешагивал тысячелетия. Это было. Я вставал в зимний студеный предутренний час вместе с дядей, порой помогал ему не только запрягать собак со снаряжением для охоты в дрейфующих льдах, но и принимал участие в жертвоприношениях морским богам, испрашивал у них удачу, хорошую погоду, совершал обряды и ритуалы, чтобы буквально через несколько часов окунуться совсем в другой мир, в пусть пока схематические, примитивные, но все-таки начатки научного познания.

Понемногу я овладел грамотой, но русский язык все еще был для меня труден. Хотя звучание его уже доставляло мне удовольствие. Среди запомнившихся игр детства я не могу без улыбки не вспомнить наши игры «в русских», когда мы, распределив между собой, кому кем быть из тех немногих русских, кто жил в нашем селении, старались подражать их внешним жестам, а больше всего – их разговору, интонации. Конечно, наша так называемая русская речь была хаотическим набором знакомых русских слов, но, быть может, благодаря именно такой игре и я, и мои сверстники прилично научились говорить по-русски почти без акцента.

Я еще не понимал связной русской речи, но меня заворожили стихи. Это было потрясением: услышать те же самые простые слова, которыми говорил бухгалтер торговой конторы Жуков и водовоз полярной станции Прядкин, но в таком удивительном, музыкально-волшебном течении! Старшеклассники на мои расспросы ответили, что это Пушкин. А потом кто-то из учителей пояснил – это стихи.

Долгое время я считал, что Пушкин и стихи – это синонимы, название той чудесной разновидности русской речи, когда простые на первый взгляд слова, поставленные как-то необъяснимо по-своему, скрепленные созвучиями, музыкой гласных, зацепками согласных, оказывали такое необыкновенное воздействие на слушателя. И если, думал я, только звучание русского стихотворения так действует на человека, даже не ведающего значения слов, каково же будет, если я начну понимать саму речь?

Эти радости открытия украшали мое раннее детство, и я лишь теперь с запоздалой горечью понимаю, что был обделен родительской заботой и любовью, худо и бедно одет, чаще всего бывал голоден. Мои родители отнюдь не процветали на новом поприще из-за приверженности к спиртному. Время от времени они возвращались в Уэлен, жили здесь недолго, а потом снова отправлялись на поиски своего счастья в коридорах власти деревянного райисполкомовского здания в бухте Лаврентия.

Перед самой войной в Уэлен приехал Лев Васильевич Беликов и его мать Прасковья Кузьминична. Это были настоящие учителя-просветители в самом высоком значении этого слова. В отличие от других учителей, Лев Васильевич прежде всего освоил чукотский язык, хотя его предметом были русский язык и литература.

Он превосходно читал и стихи и прозу. Звучание русской художественной прозы оказалось не менее прекрасным, чем стихи. Я это открыл, невольно подслушав, как Лев Васильевич читал старшеклассникам Гоголя?

Его мать обнаружила меня, сидящего под дверью шестого класса, и, к моему большому удивлению, вместо ожидаемого наказания мне было позволено иногда присутствовать на уроках литературного чтения в старших классах.

Какое ни с чем не сравнимое удовольствие принесло умение читать! Я читал везде – в школе, захватив заднюю парту, в пустом классе, когда кончались уроки, но еще горел свет, в нашей яранге, при свете жировой лампы в пологе, при свете костра в холодной части древнего жилища.

Но самыми счастливыми часами были те, которые я проводил в старом вельботе на берегу моря, у самой черты прибоя. Это дырявое судно изнутри еще пахло китовой ворванью, кое-где виднелись засохшие ошметки моржового мяса и жира. Я ложился на дно, на согретые скупым северным солнцем доски, и пускался в путешествие по выжженным, жгуче-жарким и пыльным дорогам Испании вместе с Дон Кихотом и его славным оруженосцем Санчо Пансой. По прошествии многих лет мне довелось проехать на туристском автобусе по этим местам, и сердце сжалось от обжигающего воспоминания, в памяти всплыли старый, отслуживший свое деревянный вельбот, пронзительные крики чаек, бегущие высоко в небе облака и размеренный шум морского прибоя…

Позже мне попалась книга Бруно Франка о Сервантесе, и я узнал его многострадальную жизнь, так непохожую на ту, о чем он писал. Какой огонь горел в сердце человека, исковерканного судьбой, задавленного неодолимой нуждой? Думал ли он, представлял ли даже в самых возвышенных и дерзких фантазиях, что через много-много лет где-то невообразимо далеко от Испании, на другом краю земли, в древнем стойбище арктических охотников на морского зверя, его будет читать мальчик, рожденный в хижине из моржовых шкур, мечтающий о несбыточном – увидеть зеленое, засеянное человеком хлебное поле, зеленый лес с живыми деревьями, вдохнуть воздух теплого, незамерзающего моря, проехать на поезде, взглянуть на лошадь и корову…

Открытие нового мира было настоящим потрясением для меня. Каждая прочитанная книга – это как бы шаг за горизонт. Сколько новых друзей – героев книг! Люди самых разных национальностей, занятий, иных традиций, совсем другого языка… Но это были в своей главной сущности такие же люди, как и я, и именно это обстоятельство, а не хитросплетения сюжета, более всего интересовало меня и наполняло душу величайшей радостью.

Да, знакомство с Пушкиным, Толстым, Тургеневым, Чеховым – все это было удивительно! Но наибольшее впечатление на меня произвели книги Горького. Многие мои знакомые литераторы, то ли следуя мод», то ли не желая прослыть простаками, называют часто иные имена, порой простирая свою внутреннюю духовную связь на другие страны и континенты. Что же, за многие годы и меня радовали и Диккенс, и Шекспир, и Бернс, и Хемингуэй, и Бальзак, и Фолкнер, а уже в нынешние времена – Гарсиа Маркес, Стайрон, Сименон и другие… А отечественные классики – Достоевский, Салтыков-Щедрин, Лесков, Лермонтов, Бунин? Эти списки можно долго продолжать, все эти имена дороги и близки мне, но Горький…

Человек из самых низов, почти такого же, как у меня, сурового и голодного детства – и вдруг становится не только героем произведения литературного/ но и автором книги, писателем, тем кудесником, к которым я относился не то что с трепетом, а с бесконечным благоговением.

Чтение книг Горького становится для меня на долгие годы насущной жизненной необходимостью. Многому ли я научился, читая и перечитывая Горького? Думаю, я мог бы следом за ним повторить слова о том, что «всем хорошим во мне я обязан книгам». И уточнить – книгам Алексея Максимовича Горького. Через них я узнавал и других писателей, отнюдь не обязательно следуя его оценкам того или иного произведения.

Казалось бы, детство и юность Алеши Пешкова прошли очень далеко и в условиях, разительно отличных от тех, в которых жил я. И все же, если и примеривать чью-то жизнь, сравнивать ее со своей судьбой, то радости, огорчения, трудные размышления юного волжанина были удивительно близки тем, о которых мне мучительно думалось и в яранге, и в застывшем, промороженном меховом пологе, когда кончался тюлений жир и воздух в жилище остывал, а единственной пищей была квашеная зелень, едва сдобренная каплей тюленьего прогорклого жира.

Цитировать

Рытхэу, Ю. На это уходили столетия / Ю. Рытхэу // Вопросы литературы. - 1987 - №11. - C. 14-30
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке