№4, 1989/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Московский дневник Ромена Роллана. Перевод М. Ариас; комментарии Н. Ржевской. Продолжение

Продолжение. Начало см. в N 3 за 1989 год.

НАШЕ ПУТЕШЕСТВИЕ С ЖЕНОЙ В СССР Июнь – июль 1935 года
5 июля, пятница. – В одиннадцать часов утра меня приехала навестить семья Липиных1, с которой уже долгие годы я состою в переписке (мои маленькие «осетры»). Их одиннадцать человек: мать, сын с бургундским носом, дочь, специально для этого вернувшаяся сегодня утром из Крыма; в числе прочих – друзья, среди них одна молодая женщина, бывшая в составе Челюскинской экспедиции в качестве биолога, один студент-солдат (служба в армии продолжается два месяца плюс некоторое количество часов в месяц в течение какого-то времени), еще студенты – кто биолог, кто химик, кто геолог, кто физик. Липины занимаются гидробиологией и уже заразились малярией. Все они веселы, деятельны, очень дружны между собой: они каждую неделю собираются, танцуют, поют, сочиняют стихи. Самому старшему двадцать два года. Они не красавцы, но симпатичны, являют собой пример счастливой трудящейся молодежи. Мама не менее молода духом. Мы разговариваем в маленькой беседке в глубине парка над Москвой-рекой. Тяжелый комбайн косит высокую траву на лугу на другом берегу реки. Стая грачей галдит, следуя за ним. На мой вопрос, бывали ли они здесь, мама Липина ответила мне, что нет. Зная, что они большие любители прогулок, а эта местность находится у самого въезда в Москву, я сделал вывод, что всем известно, что это запретная зона.

Затем меня зовут к Горькому на встречу с делегацией палехских мастеров. Они возвращаются из полуторамесячной поездки в Туркестан и Армению, везут оттуда альбом прекрасных рисунков, сделанных на основании изучения рукописей и архитектурного декорума. (В этих рисунках я узнаю некоторые мотивы, очень характерные для палехских композиций, в частности изображения лошади.) Трое или четверо из них заслуженные мастера, председатели артели, и еще несколько человек, совсем молодых. Они дарят мне экземпляр прекрасной, великолепно иллюстрированной книги «Слово о полку Игореве» (это их первый опыт создания цветной иллюстрированной книги). Я предпочитаю их работы по лаку. Маше дарят лакированную шкатулку. Палех – село близ Владимира. Их там семьдесят или восемьдесят мастеров, у каждого своя собственная мастерская. В 1922 – 1923 годах их стиль претерпел революцию. Уже в течение нескольких лет среди них работают и женщины. У них есть прекрасный музей, не очень полная художественная библиотека. Чувствуется, что их объединяет дух профессиональной гордости и солидарности. Они просят Горького повлиять на лучшего их художника Корина 2, чтобы он перестал пить. Горький ответил шутливо, что он сделает это скрепя сердце, потому что сам пьет. Старики улыбаются. Но молодежь Палеха очень строга на вид. Они напоминают мастеров-ремесленников старой Фландрии. В их числе находится человек с худым, изможденным лицом, приславший мне несколько лет назад лакированную шкатулку с надписью в стиле художника XV века.

После обеда, во второй половине дня, меня стало тошнить, была желудочная колика. Пришлось провести остаток дня в своей комнате. Навалилась страшная усталость, и я не понимаю, почему меня продолжают преследовать просьбами совершить путешествие по Волге вместе с Горьким. Я хочу только отдыха.

На ужин приходил Димитров. Я не мог спуститься в столовую. Но после ужина он поднялся ко мне со своей женой и Горьким. У него широкое лицо и грива, как у актера Сильвена (из Французского театра3). Но в манерах нет ничего актерского. Он говорит вполголоса, задумчив и скромен – ни малейшего следа тщеславия. Отвечая на мои вопросы, он говорит, что ему пришлось перенести много мучений в немецкой тюрьме. До того самого дня, когда мое вмешательство освободило его от наручников4 в течение пяти месяцев обе руки у него были скручены одна поверх другой при помощи целой системы винтов и стяжек с многочисленными нарезками, позволявшей сжимать и дробить ему запястья, – спать было невозможно. Самой тяжелой моральной пыткой, по его словам, было узнать о слабости характера не только Торглера, но и еще двух других молодых болгарских товарищей 5, испугавшихся смелости его защиты и заклинавших его быть более сговорчивым. Он убедился, что за время процесса немецкое общественное мнение в отношении него изменилось, Геринг был посрамлен. Доходило даже до того, что говорили: «Было бы лучше, если бы нами правили Димитров с Геббельсом». Но несмотря на все это, даже после вынесения оправдательного приговора, если бы не давление европейского общественного мнения, внушавшего страх правительству и судьям, от них все равно постарались бы избавиться. Димитров переоценивает мое вмешательство.
Его беспокоят два вопроса, которые он задает мне: во-первых, мировое общественное мнение, спасшее его и мешавшее до сих пор расправе с Тельманом, слабеет; возникает ощущение, что общественность потеряла интерес к борьбе. Как же сделать так, чтобы оно все время было начеку против нарастающей фашистской лавины? Я довольно подробно отвечаю ему на этот вопрос, объясняю ему при посредничестве Маши (так как Димитров тоже не говорит по-французски), что причины усталости мировой общественности, которую беспрестанно призывают со всех сторон поля битвы, в высшей степени естественны: ее внимание рассеивается и отвлекается. С моей точки зрения, нужно было бы выработать единый план боевой стратегии по концентрации максимума сил против основного врага. Итак, сердце фашизма сегодня – это гитлеровская Германия. Если она будет повержена, все другие фашистские режимы рухнут вслед за ней.

Что же касается итальянского фашизма, то остается только дождаться, пока он сам себя уничтожит в абиссинской авантюре. По этому поводу я узнаю от Горького, что слова Муссолини, пересказанные мне недавно Буи Пикопом 6, передал Дзанотти-Бьянко 7: что он не удовлетворен своей жизнью, что плоды его деятельности не переживут его и что только победоносная война сможет обеспечить ему бессмертие, о котором он мечтает. Но это признание (слишком невероятное) могло быть сделано два года тому назад. Я также объясняю Димитрову и Горькому, что заключение франко-советского военного союза произвело смятение в умах общественности и вызвало возмущение пацифистов, проповедующих сближение с гитлеровской Германией, игнорируя бесчинства, творимые ею внутри страны. Положение, и это очевидно, очень сложное. Во втором вопросе я оказался большим оптимистом. Речь шла о путях приобщения западной интеллигенции к изучению коммунистической теории. Это, естественно, происходит в условиях разразившегося социального и морального кризиса, и запоздавшее знакомство с марксистской мыслью, появившейся наконец во французском переводе, вносит большой вклад в эту работу. Французская молодежь учится не только марксистской теории, но и узнает о систематическом, имеющем классовый характер, ее удушении официальными мэтрами. Во второй половине дня у Маши состоялась интересная беседа с Горьким. Утром я получил письмо от какого-то несчастного парня, сына купца. Из-за его происхождения перед ним оказались закрыты двери всех университетов и заводов. Нетерпимость системы обрекает на отчаяние и смерть большое число невинных людей. Маша очень возмущена такой жестокостью. Горький в затруднении и смущении. Он пытается показать опасность, сопряженную с принятием в общие ряды людей сомнительного социального происхождения. Он спрашивает: если бы надо было делать выбор, чем лучше было бы пожертвовать? Меньшинством или большинством? Маша говорит: «Предположим, меньшинством! Но тогда какое право мы имеем возмущаться Гитлером, который хочет искоренить среди германского населения еврейское меньшинство?» Она доказывает, сколько ложного и абсурдного в самой попытке судить о детях по положению их родителей. Она говорит, что была знакома с детьми коммунистов, которые использовали свое происхождение: будучи, в сущности, врагами коммунизма, – они извлекали из своего происхождения выгоду. Нужно судить о каждом по тому, что он сам собой представляет, а не по тому, кем были его родители. И потом, почему бы не учитывать мать, а не только отца? Маша приводит в пример себя. Она говорит также, что я женился на ней, чтобы дать возможность ее сыну учиться в университете, и что если бы я этого не сделал, то его бы не приняли. Справедливо ли это и разумно ли? Она напоминает Горькому о его собственных статьях, которые она переводила мне, в частности ту, в которой он мужественно встал на защиту князя Мирского8. У Горького в глазах боль и испуг. Он не знает, что и сказать. Женщины дома (гувернантка, медсестра) тихо соглашаются со словами Маши. Они говорят ей, что она совершенно права, заговорив об этом, и что Горький в глубине души думает то же самое, но не может решиться этого сказать и действовать соответственно. На его даче произошел аналогичный случай: по тем же мотивам хотели выгнать сторожа парка, но вмешался Горький и ему удалось отстоять сторожа. Но Маша настаивает на том, что недостаточно действовать лишь в отдельных случаях. Необходимо изменить весь порядок вещей. Горький пытается отыграться, напоминая об обещанной более либеральной Конституции, которая разрабатывается. Но это всего лишь отговорка, чтобы успокоить себя.

6 июля, суббота. – Часть ночи проходит в лихорадке, все тело разбито. Доктор Левин диагностирует легкий грипп. Мой пасынок Сергей тоже простудился. Пришедший к завтраку доктор Плетнев осматривает меня вместе с доктором Левиным. Он говорит, что это не грипп, а переутомление (и он прав, это действительно легкое воспаление, толчком к которому послужило переутомление последних недель). Пальпируя мою брюшную полость, Плетнев сказал, что только воздух Швейцарии позволил мне избежать резекции; он полностью согласен с замечаниями доктора Хеммерли и советует мне поскорее возвращаться в Швейцарию. До какой степени осторожными вынуждены быть советские врачи, я начинаю понимать, когда доктор Плетнев говорит мне: «К счастью, сегодняшние газеты пишут о вашем переутомлении. Это позволяет мне высказаться в том же смысле». Сложившиеся обстоятельства заставляют меня наконец посвятить один день отдыху, ведь и мудрый Хеммерли предписывал мне устраивать себе отдых один раз в пять дней, а я не выполняю этого совета уже три недели. Весь день провожу на диване или в кровати.
Пользуюсь этим, чтобы описать людей, живущих в доме. От царящей в доме Горького атмосферы немного веет Россией былых времен. За столом сидят – уходят и приходят – немые персонажи. В центре стола – дети с нянями. Потом – гости. И во главе стола сама Шехерезада – Горький. Няня, одновременно еще и медсестра, по имени Олимпиада, женщина полная, довольно пожилая, всегда смеющаяся, рассказывает, делая мне уколы, историю всех этих молчаливых действующих лиц, которые порою кажутся сошедшими со страниц старых романов Гоголя или Тургенева. Ракицкий9, талантливый художник, давно уже ничего не пишет: приехал лет пятнадцать назад на пятнадцать дней с визитом к Горькому и больше не покидал его ни на минуту. Он повсюду следует за ним, куда бы тот ни шел. Горький снисходителен и говорит: «Он интересный человек». Этот интересный человек интересуется только своим здоровьем, его преследуют воображаемые боли, подтачивающие его. Он не пропускает ни одного лекарства в доме, ни одну из болезней Горького или кого-нибудь из гостей без того, чтобы не попросить полечить его тоже. Останавливает Олимпиаду в коридоре: «Что ты несешь? Лекарство? Будь добра! Дай мне тоже!» У Горького слезятся глаза. Окулист прописывает ему капли и компрессы. Горький не выполняет предписаний врача. За него их выполняет Ракицкий. Как только он узнал, что у меня специальная диета, он заявил, что тоже хочет следовать ей. Точно так же он поступает в случаях со всеми гостями, которые вынуждены ограничивать себя специальными рекомендациями. Он им завидует. Он поставил бы себе все клизмы господина Аргана 10. Утверждает, что у него какие-то боли в животе. Врачи ничего не находят. Он продолжает жаловаться. Олимпиада говорит ему: «Если вас это тк беспокоит, пусть вам разрежут живот!» Ему разрезают живот. Ничего не нашли. Горький говорит: «Надо бы каждый день отрезать у него по кусочку, чтобы чем-то занять его». Но никому и в голову не приходит счесть его присутствие излишним или полагать слишком затянувшимся его пятнадцатидневный визит. Приходят, уходят, располагаются как кому угодно. Ни у кого это не вызывает никаких нареканий.

Я получил радиотелеграфом приветствие от «зимовщиков с Белого острова, из Заполярья», и от рабочих военного завода имени Ворошилова в Алчевске. Отвечаю на них. Большое количество писем из всех уголков СССР. Много трогательных от самых простых людей. Мне сказали, что сотни людей ежедневно осаждают приемные ВОКСа в надежде увидеть меня и поговорить.

7 июля, воскресенье. – Хотя температура стала нормальной, я останусь сегодня в своей комнате, так как чувствую себя еще недостаточно хорошо, тем более что погода стоит прохладная, поскольку в пятницу и в субботу на Европу обрушился циклон. Дождь, ветер.

Во второй половине дня приходят наши друзья Гартохи из Ленинграда. Я ждал их всю неделю. Но чтобы купить билеты из Ленинграда в Москву, нужно заказать их заранее, за несколько дней. Иногда приходится ждать до пяти-шести суток.

Добрая «няня» 11 вся лучится радостью. Ее брат, доктор Оскар Гартох 12, которого я вижу в первый раз, выглядит куда здоровее меня – вопреки беспокойству, которое внушало его здоровье сестрам последние два года. Оно вдруг резко улучшилось. Свою роль сыграло состояние нервной системы: последние несколько месяцев его официальное Положение значительно упрочилось; ужас, нависший над Ленинградом (после убийства Кирова), рассеялся; ревизионная комиссия приглашает Вернуться в город тех, кто был выслан. Но несколько месяцев прошли в страшном нервном напряжении. Арестов не было. Но с часу на час ждали приказа о немедленном выселении в отдаленные места без средств к существованию и паспортов. Это и вызывало страдание и возмущение «няни», когда мы ее видели в прошлом году в Вильнёве. Она была похожа на загнанное животное. Каждый день, говорит она, исчезала какая-нибудь знакомая семья (это она преувеличивает). Мой издатель (из «Времени») Блок 13, арестованный в феврале, был выслан в Среднюю Азию, в какое-то крошечное селение, где он должен был преподавать рисование. Никакого предлога, кроме его благородного происхождения, для высылки не было (он был сыном офицера). Он очень несчастен. От меня ждут, чтобы я вмешался. (И я это сделал.) Но сегодня «няня» кажется более умиротворенной и доверчивой. Она помолодела со времени нашей последней встречи.

На сегодня назначена беседа с многочисленной делегацией писателей, захотевших встретиться и поприветствовать меня. Из-за моего нездоровья все было отложено на 9 июля. Но группе писателей из Ленинграда сложно ждать или приезжать еще раз, и после ужина с Горьким я приглашаю их на полчаса к себе. Среди них я вижу Константина Федина, приезжавшего ко мне в Вильнёв несколько лет назад 14. Остальные: Маршак, самый известный детский писатель в СССР; его брат Ильин 15, автор широко читаемых популяризаторских книг; поэт Прокофьев, с виду грубый, неотесанный человек; Тынянов с вольтеровской улыбкой, самый изысканный из всех: в его новеллах царит атмосфера времени Пушкина и энциклопедистов. Горький присоединяется к ним. Беседа самая дружеская. За исключением Федина и обоих Маршаков, немного говорящих по-французски, больше никто не знает французского языка. Маша переводит. Маршак описывает мне детский университет, который собирались открыть, и методы общественного воспитания маленьких поэтов и художников. Федин рассказывает о небольшом кружке писателей, расположившихся в особняке в стиле рококо вместе с кукольным театром, для которого они пишут пьесы. Речь заходит о Стефане Цвейге, которого они не очень высоко ценят и при имени которого Горький иронически улыбается. Они считают, что его произведения находятся на грани любительства, и обвиняют его в том, что в своих жизнеописаниях он использует произведения предшественников, не называя их имен. Но эти молодые люди даже не способны понять состояние духа Цвейга, уязвленного в начале войны отношением Верхарна16. Страдания души индивидуума, проблемы индивидуального сознания, кажется, не существуют для них. Уходя, Маршак и его брат жмут мне руку так, как будто хотят раздробить ее. Они говорят, что эта встреча стала для них событием.

Покинув мою комнату, Прокофьев декламирует свои стихи Горькому. По словам Маши, все в восторге. Это великолепно. Неотесанный крестьянин с Крайнего Севера черпает из самых глубин земли полнокровные образы. Гений, в котором есть что-то от Пастернака, но одновременно и богатырская деревенская сила. Горький восхищен. Прокофьев говорит Маше, что его очень взволновала моя книга боевых статей «На защиту нового мира»17: он читал ее вместе с женой по ночам и запомнил наизусть целые куски; он не может прийти в себя от мысли, что имеет счастье разговаривать с писателем моей культуры. Маша говорит с Фединым о происшедшем с издателем Блоком, о его аресте. И все грустнеют, потому что все любят Блока и уже предприняли какие-то шаги в его защиту. С болью и возмущением говорят они об «административных выселениях», свирепствующих в Ленинграде после убийства Кирова. Вначале прибыло Московское ГПУ; оно действовало с умеренностью. Потом на смену ему пришло Минское ГПУ, продемонстрировавшее полное незнание мест и людей; оно действовало грубо и необузданно: были извлечены старые списки подозрительных лиц и немедленно начались бесцеремонные высылки. Блока выслали в затерянный уголок Узбекистана, в деревню, в которой ему нечего делать, в которой он никому не нужен; он в отчаянии и умоляет, чтобы местом ссылки сделали какой-нибудь город вроде Самарканда, где он мог бы быть полезен. Выступления писателей в его защиту недавно были отклонены ревизионной комиссией, но их просят предпринять еще одну попытку. Затронули также проблему детей торговцев и других свергнутых классов, которым не дает распрямиться их происхождение. Федин и его товарищи, как и Маша, тяжело переживают эту несправедливость, они хотели бы, чтобы она была исправлена. Приятно узнать, что интеллектуальная коммунистическая элита СССР заботится о гуманизации существующего режима.
«Няня» говорила в связи с «административными выселениями»: «Построили хотя бы концентрационные лагеря, бараки, где содержались бы подозреваемые, ожидая более полного рассмотрения их дела». Но их оставили под открытым небом, без средств к существованию. И в азиатских песчаных бурях погибли сотни детей. (Возможно, это преувеличение.) Эти выселения, частично отмененные через несколько месяцев, вызвали тысячи жертв. (Возможно, это преувеличение и число их было меньше, но все равно варварство этих мер не имеет оправдания.)
Русские нравы: за полночь, после отъезда писателей, дождливой холодной ночью Игнатьев (два дня назад страдавший от люмбаго), Крючков и гости идут купаться в Москве-реке и возвращаются около трех часов ночи.
8 июля, понедельник. – «Няня» остается до вечера завтрашнего дня. Похолодало. У нас такая погода стоит в конце сентября. Самое характерное здесь – это капризное небо.

Завтрак с Горьким. Он рассказывает о том, что у русских крестьян суеверный ужас перед телефоном и электричеством. Когда они завели в деревне граммофон, старики попросили механика: «Ну, покажи его!» – «Кого его?» – «Дьявола!» – «Да нет тут никакого дьявола!» – «Он там, внутри». Сообразительный механик поставил пластинку с религиозными гимнами. Раз прославляют бога, это не может быть дьявол. Один из стариков молча встал, пошел домой, попросил жену: «Приготовь мне смертную рубаху!» – лег в кровать и больше не двигался, а через восемь дней умер. Когда в Нижнем Новгороде (на родине Горького) пустили первый электрический трамвай, какой-то мужчина, осенив себя крестным знамением, закричал: «Ну, дави меня!» – и бросился под колеса. Естественно, трамвай остановился. Толпа сделала вывод, что крест победил дьявола. Монах аристократического происхождения (князь), которого Горький, кажется, знал лично, был приговорен своим братством к пожизненному заключению в холодном подвале. На двадцать втором году ему была дарована милость поставить в камере печку, чтобы греться. Он чуть не сошел с ума, стал огнепоклонником. Выйдя из тюрьмы, увидел в домах электрические лампы. Закричал: «Как вы осмелились его туда посадить? Освободите немедленно!..»
В пять часов пополудни меня приходит приветствовать делегация в составе двадцати или тридцати советских музыкантов. Среди них Ю. Шапорин, профессор Нейгауз, директор Московской консерватории А. Б. Гольденвейзер, старый друг Толстого, музыковед Иванов-Борецкий, А. Затаевич, автор собрания лучших туркменских песен, композиторы Д. Б. Кабалевский, С. Е. Фейнберг, В. А. Белый, А. М. Веприк, Ганс Эйслер, Ф. Сабо, Б. С. Шехтер, В. Я. Шебалин, В. Н. Кочетов, А.

  1. Липины – семья московских читателей Роллана.[]
  2. П. Д. Корин (1892 – 1967) – советский живописец, уроженец села Палех, с которым он был связан в течение всей жизни. В 1931 году познакомился с Горьким, жил у него в Италии. В Сорренто Корин написал портрет Горького (1932). О Горьком Корин рассказал в своих воспоминаниях (опубликовано в кн.: «М. Горький в воспоминаниях современников», М., 1955).[]
  3. Имеется в виду старейший французский театр «Комеди Франсэз». []
  4. В конце 1933 года Роллан выступил со статьей «За оправдание Димитрова и его товарищей. Призыв к народу Германии» (опубликована в газете «Монд» 23 декабря 1933 года, затем включена в сборник «Пятнадцать лет борьбы», – см.: Ромен Роллан, Собр. соч. в 14-ти томах, т. 13, М., 1958). После вынесения оправдательного приговора Г. Димитров был доставлен в Москву и с 1934 по 1945 год жил в Советском Союзе.[]
  5. Вместе с Димитровым в поджоге рейхстага были обвинены Торглер, Б. Попов и В. Танев. []
  6. Буи Пикоп – сведений о нем не обнаружено.[]
  7. У. Дзанотти-Бьянко (1889 – 1963) – итальянский археолог и историк, стоявший на антифашистских позициях. Президент итальянского «Общества друзей Ромена Роллана». Переписывался и встречался с Горьким начиная с 1913 года.[]
  8. Д. П. Мирский (Святополк-Мирский; 1890 – 1937) – литературовед. Был в эмиграции, вернулся в СССР. О Мирском Горький писал М. Кольцову в июне 1932 года (см.: «Новый мир», 1956, N 6, с. 156).[]
  9. И. Н. Ракицкий (1883 – 1942) – художник, друг Горького, жил в его доме в Мариенбаде и Сорренто (см.: Н. Берберова, Курсив мой. – «Вопросы литературы», 1988, N 9). []
  10. Арган – герой комедии Мольера «Мнимый больной» (1673). []
  11. Эльза Гартох; с ней переписывался и сам Роллан, и его сестра Мадлен Роллан.[]
  12. Оскар Гартох – ленинградский биолог, давний корреспондент Роллана, судьбой которого он был обеспокоен еще в начале 30-х годов (см., например, письмо Роллана Горькому из Вильнёва от 22 октября 1930 года, в котором он просит Горького справиться о Гартохе. – Архив Горького, ИМЛИ).[]
  13. Г. П. Блок (1888 – 1962) – журналист, переводчик, главный редактор ленинградского издательства «Время» (1923 – 1934), принимавший участие в подготовке первого собрания сочинений Роллана на русском языке. []
  14. К. Федин посетил Роллана весной 1932 года. О своей поездке рассказал в письме Горькому от 17 июня 1932 года (опубликовано в кн.: «Литературное наследство», 1963, т. 70). Заметки Федина о посещении им Роллана были напечатаны в газете «Известия» 13 июля 1932 года и затем переиздавались (см., например, в кн.: «Ромен Роллан. 1866 – 1966. По материалам юбилейной сессии», М, 1968).[]
  15. М. Я. Ильин (1896 – 1953) – советский детский писатель.[]
  16. Сам Роллан ценил Ст. Цвейга очень высоко. В 1917 году он писал ему: «Вы принадлежите к числу тех редких мыслителей Европы, с которыми я связан братским родством» (цит. по: Т. Мотылева, «…Мне нужна надежда…». – «Вопросы литературы», 1988, N 11, с. 47). В начале первой мировой войны Цвейг занял позицию, близкую роллановской и чуждую антинемецким взглядам Э. Верхарна.[]
  17. »На защиту нового мира» – сборник публицистики Роллана, вышедший в Ленинграде на русском языке в 1932 году []

Цитировать

Роллан, Р. Московский дневник Ромена Роллана. Перевод М. Ариас; комментарии Н. Ржевской. Продолжение / Р. Роллан // Вопросы литературы. - 1989 - №4. - C. 219-254
Копировать