№5, 1989/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Московский дневник Ромена Роллана. Перевод М. Ариас, комментарии Н. Ржевской (Окончание)

НАШЕ ПУТЕШЕСТВИЕ С ЖЕНОЙ В СССР

Окончание. Начало см. в N 3, 4 за 1989 год.

 

Июнь – июль 1935 года

18 июля, четверг. – (Маша проводит часть дня в Москве.)

Утром я смотрю два фильма: «Земля» 1 – в целом посредственный, но с очень красивыми съемками людей, животных, пейзажей Украины – немой фильм с субтитрами на украинском языке и документальный фильм о канале Москва – Волга, где показано начало работ, мощные экскаваторы, похожие на доисторических животных, и использование мощных потоков воды, смывающих, сносящих все препятствия. В конце показали лагеря заключенных, их жизнь и работу. В фильме фигурируют Ягода с Горьким. Ягода присутствует на демонстрации фильмов. Ни ему, ни Горькому не нравится «Земля». Я слышу, как Ягода говорит за моей спиной: «Это не просто плохо, это порнография». (Речь идет об обнаженной женщине в любовной тоске.) Здесь фильм показывают без купюр.

Мы опять заводим разговор о Викторе Серже. Утром я написал Ягоде, настаивая на том, чтобы разыскали и отдали мне рукопись. Ягода уже получил мое письмо: на этот раз он говорит мне, что рукопись нашли в московской цензуре 2, но это не роман, а документально-теоретическое исследование довоенного анархизма, а цензура, задержавшая рукопись, ему неподвластна. Госпожа Пешкова, присутствовавшая при этом разговоре, скептически отнеслась к последнему утверждению Ягоды. Ягода вдруг воспылал ко мне странной симпатией. Он принес мне великолепный букет белых и красных лилий из своего сада. (У него есть своя «дача» в той же закрытой зоне, что и у Горького.)

Завтрак с Ягодой и госпожой Пешковой, сидящими напротив, – враги, улыбающиеся друг другу.

Во второй половине дня небольшая прогулка по саду и беседа с моим пасынком Сергеем.

После чая приехало около тридцати грузинских музыкантов, которых Горькому представил грузин Элиава 3, помощник наркома тяжелой промышленности СССР. Все они любители. Рабочие и крестьяне. Они в национальных костюмах, на поясе – короткие мечи с эфесом из слоновой кости. Наиболее живописны «туристы» (?)4 – тифлисские грузчики, которые носят шляпы по моде короля Карла VI, одеты в расшитые красные жилеты, темно-синие куртки и так же, как все остальные, обуты в высокие сапоги. Ведущий тенор – семидесятилетний старый крестьянин из Сванетии. Они поют странную контрапунктированную мелодию на три голоса, кажется, такую же старую, как их шляпы, или, по меньшей мере, времен Франциска I, с имитацией криков, шумов и одновременным строгим ведением самостоятельных партий. Всех оригинальнее «туристы», их полифоническое пение неслыханно смело в плане оригинальности партий, они содержат разнообразные интонации, очень высокие на фоне приглушенного баса. Это крестьянский контрапункт XV века. Горы накладывают особый отпечаток на некоторые мотивы, исполняемые фальцетом. Несколько молодых кавказцев – кабардинцев, в бешметах, стянутых в талии, с саблями, в мягких сапогах без каблуков, в высоких традиционных шапках, расширяющихся кверху, исполняют восхитительные дикие абхазские танцы и традиционную более плавную лезгинку. Весь грузинский хор становится в круг, поет и танцует. Деревенская свирель, тамбурин (маленький барабан) и хлопки в ладоши подстегивают танцы. После концерта Горький устраивает банкет в честь гостей. Выбирают «тамаду», он устанавливает очередность тостов, длинных и цветистых, но весьма недвусмысленных: первый тост за Горького, второй за меня, потом за искусство и его вдохновительниц – женщин, потом за организаторов, потом за Сталина и так далее. И ни один стакан нельзя оставить неосушенным после очередного тоста. После каждого тоста – выступление: «тамада» (Элиава) дирижирует хором и сольными песнями. Пастух, подражая пению птиц, импровизирует на свистульке настоящий лесной концерт. В конце все поют по-грузински «Интернационал» (его ритм к концу тоже становится грузинским). Но я замечаю, что «гуристы» не поют: они бесстрастны, их рты закрыты. После банкета возобновились пение и танцы. Мрачный молодой человек, только что за столом проглотивший один за другим целую тарелку пирожков, пускается в бешеный пляс, возбуждая себя яростными криками. Веселье продолжалось бы всю ночь, если бы им не надо было уезжать на автобусе, чтобы дать еще два концерта в общественных парках.

За ужином снова Ягода и госпожа Пешкова. Секретарь Сталина приносит нам просмотренную Сталиным копию беседы, которая состоялась у нас с ним в Кремле, с просьбой и мне просмотреть ее. Молодая женщина с высокими скулами, с круглым, курносым монгольским лицом, учительница с Алтая (которая была пулеметчицей во время гражданской войны), поет без аккомпанемента красивые бурятские песни, некоторые вполне могут быть века X.

Все присутствующие выказывают нам беспредельную любовь: Горький, Крючков, Ягода и другие. Они говорят нам: «Не уезжайте! Оставайтесь!.. Если уж вам надо обязательно ехать, возвращайтесь через месяц!.. Получите дом, где захотите, – в Крыму или в окрестностях Москвы… Вы нигде не сможете так хорошо жить и работать, нигде вас не окружат такой заботой и любовью… Не уезжайте!..»

19 июля, пятница. – Просматриваю переданную мне копию записи беседы со Сталиным.

Смотрим два фильма: «Пэпо» 5, кавказский фильм с прекрасными пейзажами и живописными сценами, Тифлис около 1870 года, и документальный фильм «От Москвы до Каракумов», путешествие по пустыне, более обширной, чем Сахара.

Беседа с Крючковым на тему о жилье моего пасынка и его жены (жилищная проблема все еще мучительно сложна в Москве).

В общем, жизнь в Москве для студентов, преподавателей и мелких служащих еще очень трудная. Лидия Павловна призналась Маше, что незатейливый холодный завтрак, которым она недавно потчевала Машу и еще нескольких друзей, стоил ей 86 рублей. Плитка шоколада стоит от 25 до 30 рублей. И когда видишь расточительство у Горького или на приеме в ВОКСе, чувствуешь некоторую неловкость. Невольно накапливается досада.

Прошел слух, что Шостакович отказался приехать ко мне, потому что я «коммунист». Это, возможно, ложь. Но я не сомневаюсь, что большая часть интеллигенции и художников со многим не согласна, не говоря уже об обычных в писательской среде интригах и зависти.

20 июля, суббота. – Посылаю прощальное письмо Сталину, которое привожу здесь: «Дорогой товарищ Сталин! Накануне моего отъезда из Москвы я посылаю Вам мой сердечнейший привет. Во время моего слишком короткого пребывания в СССР, ограниченного плохим состоянием моего здоровья, я соприкоснулся с могучим народом, который, проводя непрестанную борьбу против тысячи препятствий, создает под руководством компартии в героическом и упорядоченном порыве новый мир. Я восхищался его здоровой мощью, его радостью жизни, его энтузиазмом, несмотря на лишения и трудности – мало-помалу преодолеваемые, – которые еще более поднимают ценность его великих работ.

Я уезжаю с подлинным убеждением в том, что я и предчувствовал, приезжая сюда: что единственно настоящий мировой прогресс неотделимо связан с судьбами СССР, что СССР является пламенным очагом пролетарского Интернационала, которым должно стать и которым будет все человечество, что обязательным долгом во всех странах является защита его против всех врагов, угрожающих его подъему. От этого долга, – Вы это знаете, дорогой товарищ, – я никогда не отступал, не отступлю никогда, до тех пор, пока буду жить.

Жму Вам руку, и, через Вас, я жму бесчисленные руки великого народа, к которому я чувствую себя братски привязанным. Ромен Роллан» 6.

Это письмо сразу же унес и передал Сталину в Кремль Крючков. Тот попросил у меня разрешения опубликовать его в газетах. Письмо горячо одобрено Горьким и Крючковым.

Ягода тайно передал мне рукопись Виктора Сержа, ранее перехваченную Главлитом (литературной цензурой). Он просит меня вернуть ему ее перед отъездом. Полночи я читаю рукопись. Это история жизни западных анархистов где-то между 1909 и 1914 годами, в частности, он описывает дело Бонно 7. История довольно трагическая и далека от прославления анархизма (впрочем, эти новые либертины яростно отрицают свое тождество с анархистами). В конце делается вывод о том, что смертельной ошибкой были неспособность увидеть приближение революции и нежелание пожертвовать собой ради нее. Нет никаких причин изымать эту рукопись, и я скажу об этом Ягоде.

Утром два фильма: «Юность Максима» 8 – прекрасный рассказ о формировании революционера в 900-е годы, и другой – о живом боге Ага-Хане в Таджикистане 9.

Вечером снова «Чапаев», его ясный и выразительный по сравнению с другими фильмами язык произвел на меня большее впечатление, чем в первый раз.

Пастернак, охваченный приступом острой неврастении, помешавшей ему по пути в Берлин повидать своих родителей, с которыми он не виделся двенадцать лет, теперь заперся в своем подмосковном доме и не хочет или не может никого видеть. Он уверяет, что хотел бы повидаться со мной, но говорит, что если увидит меня, то сможет только плакать. Накануне нашего отъезда Горький грустен. Предпринимает усилия, чтобы оставить нас в СССР. Он мечтает, что когда-нибудь я обоснуюсь здесь навсегда.

21 июля, воскресенье. – День отъезда. Погода отличная. (Пора бы уже!)

Ягода присылает мне букеты цветов.

Мое прощальное письмо Сталину опубликовано в «Правде».

Долгий разговор с Горьким в его рабочем кабинете. Он говорит о Толстом, говорит, что его влияние в России было не столь велико, как принято думать. Влияние это осуществлялось через толстовцев, не имевших почти никакой связи с его истинным учением, исказивших, если не отрекшихся, не предавших его полностью. Он вкратце рассказывает историю многих кружков, которые он знал. Их вдохновители в конце концов приходили к тому, что грубо поносили Толстого после того, как он им был уже не нужен. Религиозная мысль Толстого, в сущности, не является его достоянием: он воспринял ее от крестьянской религиозности, которую Горький хочет описать. Как писатель Толстой часто тяжеловесен, пользуется вульгарными оборотами и выражениями, иногда шокирующими (когда ему указывали на это, он из упрямства или чтобы показать свое гордое презрение к форме все-таки сохранял их). Но он несравненен и уникален как гений пластического изображения, позволяющего видеть и осязать предметы и людей. Горький восхищается им больше, чем всеми другими, им и Пушкиным, сурово критикуя философию и даже слабость отдельных героев Толстого в тех случаях, когда философия начинает преобладать над видением. С глубоким восхищением, свойственным настоящему художнику, он вспоминает описание пейзажа (ущелья) в «Хаджи-Мурате». Горький ненавидит (презирает) лицемерие Достоевского, по-новому представшего совсем недавно в результате открытия его переписки с Победоносцевым (?)10. Но это не мешает Горькому признавать его великим писателем. Среди ныне здравствующих Горький особенно восхищается, кажется, природным гением Алексея Толстого, который, однако, свой гений чересчур эксплуатирует.

Кажется, у Горького никогда не было близкого контакта со своими читателями. Несомненно, сейчас он отдален от них заградительными барьерами, воздвигнутыми между ним и читателями рвением его секретаря Крючкова и своим слишком официальным положением.

Я спрашиваю у него, интересуются ли советские политические деятели литературой. Он отвечает: да. Опасность состоит в том, что слишком многие писатели цепляются за них, используют их самым отвратительным образом. Среди много читающих руководителей он называет, в частности, Рыкова и Сталина. Но последний, читая книгу, обычно ищет в ней спорную тему. И потом говорит об этом в течение многих часов. У него поразительная память. Прочитав страницу, он повторяет ее наизусть почти без ошибок. Иногда он заранее предупреждает Горького о своем визите и спрашивает у него: «Можно пригласить такого-то и такого-то?»

Между поколениями писателей быстро растет разрыв. Поколение Гладкова осталось далеко позади. То же скоро случится с поколением Панферова. Здесь не то, что на Западе, где художник идет всегда впереди публики. Здесь все наоборот: публика обгоняет художника и понукает его.

Мы покидаем дом Горького около четырех часов пополудни. Горький взволнованно заявляет, что приедет в Москву позднее, чтобы проводить нас на вокзал. Мы все делаем для того, чтобы помешать ему в осуществлении его намерения: это может быть опасно для его здоровья. Но он категоричен. Объятья. Когда Горький уходит, Ягода передает еще целые охапки цветов! – но не рукопись Виктора Сержа, которую я просил.

В машине мы вдвоем с госпожой Пешковой. Она с горечью говорит о неприязненном отношении Горького к ее работе в политическом Красном Кресте. Он считает, что нельзя вмешиваться в государственные дела. Действительно, у госпожи Пешковой связаны руки: она почти ничего не может больше сделать. В отличие от нее Ягода 11 по просьбе госпожи Пешковой или моей мог бы добиться смягчения наказаний; но госпож:а Пешкова не хочет примириться с тем, что эти исключения делаются из одолжения, в то время как этого требует общечеловеческий долг. Ягода, говорит она, кроток с виду, но он не допускает мысли о том, что может ошибаться, и от него ровным счетом ничего невозможно добиться, если спорить с ним. Госпожа Пешкова проводит четкое различие между тем, что делается в отношении уголовных преступников, которых перевоспитывают, – и судьбой политических заключенных, для которых не делается 12ничего.

В доме Горького в Москве, куда мы приезжаем около пяти часов (наш отъезд около десяти вечера), нас посещает Халатов 13– нынешний председатель Комиссии по научным открытиям. Он рассказывает об охватившей всех и даже простых рабочих лихорадке изобретений. Новое сенсационное открытие, находящееся в стадии эксперимента, связано с восстановлением циркуляции крови в венах умершего человека. До этих своих обязанностей Халатов входил в руководство транспортом И еще раньше в правление ВОКСа (именно там я с ним и познакомился). Так готовят руководителей для управления всеми системами винтиков государства.

Визит нового заведующего секцией романских народов ВОКСа.

В личной беседе с пасынком Сергеем узнаю о страдании и возмущении среди студентов (части студенчества). По его словам, нелепость занятий по социальным дисциплинам, отнимающих много часов в неделю в и так очень перегруженном расписании, состоит в том, что ведут их посредственные люди и ответы даются под диктовку. Никаких обсуждений не допускается. Эти недалекие люди, ни о чем не подозревая, воспитывают поколение оппозиционеров, впрочем, не осмеливающихся пока еще говорить об этом между собой. Факт не нов. Дело не в коммунизме. Все режимы допускают одну и ту же ошибку. И толкают университетскую молодежь к бунту против тирании догматиков высокой науки (ведь и я из отвращения к официальному мудрствованию, навязываемому на экзаменах, отказался от посещения философской секции в Эколь Нормаль!.. Колесо фортуны повернулось, но это то же самое колесо). Сергей объясняет мне, почему он отказался, когда мы ему это предлагали, стать посредником между французскими и советскими студентами; он не был бы свободен в своих выступлениях. Он также возмущается плохой организацией общественной работы. Слишком много времени тратится понапрасну. Даже в науке нельзя быть свободным из-за философских выводов, которые могут извлечь из наблюдений. (Во время нашего разговора в комнату без всякого предлога входит управляющий домом: он открывает закрытые мною двери. Я их закрываю опять. – См. сцену в саду Горького около леса.)

Я записываю все, что он говорит. Жалобы его серьезны. Но необходимо учитывать состояние духа этого мальчика, с самого детства воспитывавшегося в доме бабушки-княгини, с широкими взглядами, но все-таки настроенной контрреволюционно, в кругу родственников, принадлежавших к аристократическому классу, хотя и неимущему. Несмотря на то, что умом (хотя и с сожалением, следуя истине) он должен признать справедливость и разумность общей линии коммунизма, его природе свойственны определенные инстинкты и предрассудки, отдаляющие его от коммунистической молодежи, – его не воодушевляет ее порыв веселой веры и надежды; в какой-то степени ему уготована неблагодарная роль человека, выпавшего из общего потока и – с сожалением, переходящим в недовольство, – наблюдающего за тем, как он течет мимо, или ропчущего, но увлекаемого этим потоком. Мне его жаль, его роль могла бы быть более привлекательной и счастливой. Если бы я видел его чаще, я попытался бы вселить в него надежду, потому что я люблю этого мальчика и знаю, что он тоже меня любит.

После ужина приезжает Горький. Очень ласков с нами. Он хочет подарить мне жемчужину своей коллекции китайских статуэток из слоновой кости – трость с резным набалдашником, но я отказываюсь от нее. И, как всегда, в последние минуты, когда все взволнованы, мы говорим о незначительных и неинтересных вещах. До сих пор у меня перед глазами стоит лицо Горького, подошедшего с нами к автомобилю: как он бледен, какие грустные и ласковые у него глаза. Конечно, он очень добрый и слабый человек; он идет против своей природы, совершает большое усилие, чтобы не осуждать ошибки своих могущественных политических друзей. В его душе происходит жестокая борьба, о которой никто ничего не знает.

Все домочадцы вышли проводить нас: Олимпиада, Шура 14и другие.

На вокзале в два ряда выстроились солдаты почетного караула. По привычке я спросил себя поначалу. «Кого они ждут?» Мне понадобилось некоторое время, чтобы решиться пройти перед строем. За шеренгой солдат толпа народа с цветами. Приветственные возгласы. Ослепительные вспышки магния. Нас провожают в салон-вагон, заполненный знакомыми15 и незнакомыми людьми, принесшими нам подарки. Цветы. Икру. Пожилая работница текстильной фабрики дарит Маше образцы тканей, очень красивые. В окно вагона я кричу: «До свидания!» Сто звонких голосов повторяют за мной это слово. Из толпы за мной следит глазами Горький. Ему помогают пройти через толпу, он подходит к вагону. И я держу его руку в своей руке, когда поезд трогается.

До советской границы нас сопровождают доктор Левин, один из руководителей ВОКСа Похитонов и Крючков, который будет с нами до самого отъезда из Варшавы в Вену.

22 июля, понедельник. – В Минске рано утром в наш вагон поднимается приветствовать меня делегация из четырех-пяти писателей белорусской писательской организации. На советской границе включаются в дело (от них много шума) фото- и кинокамеры: мне приходится из окна произносить слова прощания.

На этот раз я вижу на границе деревянную арку, надпись на которой уже три раза менялась. Вначале было: «Для советской власти (или коммунизма) нет границ!» Потом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» А теперь просто: «Привет рабочим Запада!» Хороший пример коммунистической «диалектики». Но славный Кашен продолжает смахивать с глаз слезу, так как по-прежнему видит только вторую надпись, которой больше нет.

Мы прощаемся с добрым доктором Левиным и Похитоновым. Только Крючков поедет с нами за границу. На первой же польской станции я поражаюсь (тому, что не бросилось в глаза раньше) резкой перемене обстановки. Маленькие благоустроенные белые вокзалы в цветах. Элегантность в одежде. Чувствуется, что возвращаешься в буржуазный мир. По другую сторону тон задает рабочий, он одет чисто, но не празднично, одет на скорую руку, так, чтобы чувствовать себя удобно.

По дороге Крючков рассказывает нам эпизоды из великой крестьянской войны, разразившейся в 1930 – 1931 годах, не менее ожесточенной, чем гражданская война 1919 – 1920 годов. Если бы внешние враги сумели воспользоваться этой ситуацией, то положение могло бы стать крайне тяжелым. Особенно в Сибири, на Северном Кавказе и на Украине. На Украине крестьяне уничтожили огромные запасы зерна, весь урожай, и их оставили умирать с голоду. На Кавказе доходило до того, что калечили собственных животных. Сопротивление было яростным и фанатичным. Некоторые богатые крестьяне оставляли родных умирать в нищете и прятали свое добро. Рыли в земле ямы и засыпали туда зерно.

В этих местах расплодилась масса крыс. Теперь крестьян обуздали, они поняли свои ошибки и приняли колхозы. Но сколько ни гони природу в дверь, она вернется в окно. В семьях сосланных кулаков, выселенных с Кавказа на Север, по прошествии нескольких лет вновь появляются кулаки, и надо договариваться с ними.

Обширные болота Белостока. Кажется, земля плавает на поверхности воды.

Приехали в Варшаву в девять тридцать вечера. На первом варшавском вокзале (Прага 16) нас ожидали советский консул Подвольский 17, Николаев 18и служащие «Интуриста». Они посоветовали нам выйти здесь (что мы и сделали), так как на главном вокзале нас ожидала делегация польских писателей и представители прессы. Мы от них сбежали.

Сев в две машины, мы пересекли Вислу по двум большим мостам и, проехав пять-шесть километров по проспекту, прибыли в отель «Европейский» (Краковское предместье, 13).

23 июля, вторник. – День провели, как и по пути в СССР, в Варшаве.

Утром Крючков рассказывает нам историю приемного сына Горького 19.

  1. «Земля» (1930) – фильм А. П. Довженко.[]
  2. Таким образом, оказывается, что Ягода плохо информирован, поскольку несколько дней назад он уверял меня, что рукописи в Москве нет.

    Но вот еще впечатляющий в своем роде пример полного незнания(?), проявленного бывшим начальником ГПУ, ныне министром внутренних дел, относительно того, что делается во вверенном ему ведомстве: Аросев рассказал мне, что якобы Мазереель (     Ф. Мазереель (1889 – 1972) – «величайший рисовальщик и гравер нашего времени», – так его характеризовал Роллан в письме Горькому от 17 ноября 1934 года (Архив А. М. Горького, ИМЛИ), настоятельно рекомендуя ему пригласить Мазерееля в Советский Союз.)во время своего последнего путешествия по СССР был обворован в машине после того, как ему и нескольким его попутчикам дали понюхать хлороформа, и сделала это банда злоумышленников. Я говорю об этом Ягоде. Он все отрицает. Он никогда об этом не слышал! Это выдумки. По возвращении в Швейцарию я обращаюсь к Мазереелю, и он подтверждает, что действительно был обворован (возможно, его усыпили хлороформом), так же, как и его переводчица и попутчики-англичане, в купе вагона. У него взяли деньги, бумажник и его тетради с набросками. Разве может быть, чтобы Ягода не знал об этом? – Здесь и далее (за исключением особо оговоренных случаев) постраничные примечания, отмеченные звездочкой, принадлежат Р. Роллану.

    []

  3. Ш. З. Элиава(1883 – 1937) – советский государственный и партийный деятель.[]
  4. »Гуристы» (правильно гурийцы) – жители западной области Грузии – Гурии. []
  5. «Пэпо» (1935) – первый звуковой фильм армянского кино, режиссер А. И. Бек-Назаров.[]
  6. Текст письма Роллана Сталину приводится по публикации в «Правде» от 21 июля 1935 года; в несколько ином переводе оно вошло в Собрание сочинений Р. Роллана в 14-ти томах, т. 13, М., 1958, с. 392.[]
  7. Ж. Ж. Бонно (1876 – 1912) – французский анархист, главарь банды, носившей его имя и прославившейся грабежами банков. После убийства Бонно его сообщники предстали перед судом.[]
  8. »Юность Максима» (1935) – фильм режиссеров Г. М. Козинцева и Л. З. Трауберга. []
  9. «Живой бог» (1935) – фильм режиссера Д. И. Васильева.[]
  10. Письма К. Победоносцева Ф. Достоевскому были впервые опубликованы в кн.: «Литературное наследство», 1934, т. 15.[]
  11. Ягода, как и Горький, из Нижнего Новгорода, они познакомились, когда Ягоде было четырнадцать лет. Вполне естественно, что они подружились.[]
  12. Ближайшей помощницей госпожи Пешковой по работе в Красном Кресте является старая революционерка Вера Фигнер.[]
  13. А. Б. Халатов (1894 – 1938) – советский государственный и партийный деятель, в 1927 – 1932 годах – председатель правления Госиздата.[]
  14. Шура – очевидно, домашняя работница в доме Горького.[]
  15. Одним из последних посетителей был Бухарин, который приехал в дом к Горькому, а затем на вокзале пришел к нам в вагон. Через несколько дней он уезжает в Среднюю Азию. Отчаянный человек. Ему приписывают всяческие безумства. Рассказывают, он как-то пустил лошадь галопом по льду. А однажды поднялся по головокружительно крутому склону, чтобы сорвать редкое растение, и тому подобное. Однако, говорят, ему знаком страх смерти. Мы сердечно прощаемся. Его беспокоит, что у меня горячая, как в лихорадке, рука, я же прошу, чтобы он берег себя.[]
  16. Прага – район Варшавы.[]
  17. Подвольский- сведений о нем не обнаружено.[]
  18. М. К. Николаев (1882 – 1947) – заведующий книжным отделом общества «Международная книга», друг семьи Пешковых.[]
  19. З. А. Пешков (1884 – 1966) – родной брат Я. М. Свердлова. «Принял православие для поступления в высшее учебное заведение. При крещении ему и дана была фамилия Пешков, ибо его крестным отцом был Горький», – так писал Горький в 1928 году, отвечая на заданный ему вопрос о З. Пешкове (Архив А. М. Горького, ИМЛИ). Роллан достаточно точно изложил основные вехи жизни З. Пешкова.[]

Цитировать

Роллан, Р. Московский дневник Ромена Роллана. Перевод М. Ариас, комментарии Н. Ржевской (Окончание) / Р. Роллан // Вопросы литературы. - 1989 - №5. - C. 151-189
Копировать