№4, 2008/История русской литературы

Мир и антимир Запорожья в повести Н. В. Гоголя «Тарас Бульба»

Исследователями давно замечено, что все творчество Гоголя представляет собой некий миф, в котором есть два плана повествования: внешний и внутренний, невидимый с первого раза, выраженный символически. В. Набоков писал, что «в произведениях Гоголя подлинные сюжеты кроются за очевидными»1. О двумерности и двузначности гоголевского текста говорили и В. Гиппиус, и В. Зеньковский.

А. Белый указывал на символику и двойственную природу сюжетов писателя: «Дар единственного по органичности сключения натурализма с символизмом был присущ Гоголю, как никому; «символика» романтиков в сравнении с натуральным символизмом Гоголя – пустая аллегорика; сюжеты Гоголя, как «кентавры»; они – двунатурны: одна натура в обычно понимаемом смысле; другая – натура сознания <…> он нарочно подает читателю на первый план не то вовсе, на чем сосредоточено его внимание <…> не приняв во внимание особенности гоголевского сюжета выглядеть двойным, будешь глядеть в книгу, а видеть фигу»2.

Глубже эту проблему обозначил П. Бицилли, который обращал внимание на «диалектичность гоголевского понимания человека вообще«, а поэтому – на второй план всех лучших продуктов его творчества: «Нельзя игнорировать двуплановость всех произведений зрелого периода гоголевского творчества. Гоголь, конечно же, гениальный сатирик – реалист, изобразитель русской «обыденщины» своего времени, но вместе с тем и антрополог, терзаемый идеей греховности, душевной пустоты человека вообще… Будь Гоголь только сатириком – реалистом, продукты его творчества отошли бы в прошлое вместе с изображенной в них действительностью, сохранили бы лишь значение исторического документа»3.

Очевидно, что творчество писателя нельзя рассматривать только буквально исторически, а поэтому ответы на многие вопросы, касающиеся восприятия его произведений, их глубинной семантики, нужно искать не на поверхности текста, довольствуясь только сюжетом «очевидным», а в его глубине, стараясь понять смысл «подлинный». Все это коррелирует с мыслью самого писателя о том, что «быть поэтом» – значит «бросать целые беспредельные пространства мыслей»4. К числу произведений, наполненных таким беспредельным мысленным пространством, относится и самое, казалось бы, «реально – историческое» произведение писателя – повесть «Тарас Бульба», входящая в сборник «Миргород».

Оценка этого произведения (как и всего творчества писателя) официальным литературоведением долгое время базировалась в значительной степени на трудах ученых советского периода с их материалистической идеологией, социологизацией и общественно-историческим подходом к изучению и анализу литературного произведения. Поэтому восприятие «Тараса Бульбы» сводилось, в основном, к эпичности повести, а также историко-героическому, народно – патриотическому и моралистически – дидактическому аспектам восприятия и наивно-схематичным моделям ее анализа, что, в свою очередь, приводило к однозначной трактовке образов и значительно упрощало семантику.

Такая ориентация остается доминирующей и в современном литературоведении. Поэтому сама повесть воспринимается обыденным сознанием как некая скульптура, воздвигнутая в стиле монументализма, где главными художественными составляющими выступают образы застывшего во времени и пространстве отца – героя, защитника православия и товарищества, и его боевых соратников. Но так ли монументальна повесть Гоголя, как принято о ней говорить?

Органично вписываясь в циклическую замкнутость всего сборника «Миргород», повесть «Тарас Бульба» представляет собой художественное воплощение одной из составляющих единой модели мира, одну из иллюстраций универсального миропорядка, актуализируя при этом в своем содержании множественные концепты антиномии мир – не мир.

«Тарас Бульба» следует за «Старосветскими помещиками», как бы логически «вытекает» из первой повести цикла, а поэтому развивает ее темы и идеи. Это первая повесть, в которой гармонии идиллической жизни противопоставлена дисгармония «мира неразумия». Причем главным виновником такой дисгармонии становится не внешняя причина (природная, социальная и т.д.), а сам человек, его внутренний космос.

Относительная идилличность жизни присутствует лишь в начале первой главы повести, где мотив еды сопровождается отголосками безмятежной «старосветской» жизни, способной принести человеку покой, достаток и счастье. Но и здесь, изображая эту пока еще мирную жизнь, автор уже стилистически дистанцирует свое описание от того, которое было характерно для «Старосветских помещиков»: «Ступай, ступай, да поставь нам скорее на стол все, что есть. Не нужно пампушек, медовиков, маковников и других пундиков; тащи нам всего барана, козу давай, меды сорокалетние! Да горелки побольше»5.

В повести «Тарас Бульба» писатель создает модель мира, не имеющую ничего общего с миром старосветских помещиков. Поэтому вполне можно согласиться с И. Есауловым, утверждающим, что здесь мы видим «добровольный отказ от того ряда ценностей, которые были существенны для героев первой повести, предшествующей «Тарасу Бульбе»»6.

Если главную тему «Старосветских помещиков» можно было обозначить как мир во всех своих проявлениях, то основное содержание «Тараса Бульбы» – это война, где все, что составляло ценность идиллического уклада жизни в первой повести цикла, отвергается и заменяется на свою противоположность. «Если для идиллического человека естественное состояние совпадает с состоянием мира <,.,>, – замечает И. Есаулов, – то для запорожцев более привычным фоном жизни является как раз состояние войны»7. «Это мир наоборот, безо всякой официальности и казенщины, без иерархий, без строго регламентированного устава, живущий только будущим – войной…», – подтверждает ту же мысль С. Шульц8.

Актуализация антиномии мир – война происходит в произведении на всех уровнях; национальном, этническом, религиозном, социальном, семейном и личностном. Предвосхищая Л. Толстого, Гоголь не только описывает мир и войну как частные социальные явления, но и пытается увидеть всеобщие законы, исследовать причины и механизмы перехода мирного обустройства жизни в военное, выявить генеалогию одного и другого не только как состояний общества, но и как внутреннего состояния человека.

Мотив войны появляется и начинает трансформироваться уже в самом начале повести, в эпизоде мини – войны, драки на кулаках между отцом и сыном: «И отец с сыном, вместо приветствия после давней отлучки, начали садить друг другу тумаки и в бока, и в поясницу, и в грудь, то отступая и оглядываясь, то вновь наступая». Затем описывается война на бытовом уровне: «На что нам эта хата? К чему нам все это? На что эти горшки?» Сказавши это, он (Тарас Бульба. – С. М.) начал колотить и швырять горшки и фляжки». Упоминается также и война семейная: «Она видела мужа в год два – три дня, и потом несколько лет о нем не бывало слуха. Да и когда виделась с ним, когда они жили вместе, что за жизнь ее была? Она терпела оскорбления, даже побои».

Так же, как и начало «Вия» (третьей повести сборника) эти описания становятся некими предвестниками настоящей войны, не менее ужасной, чем сам Вий. «Повесть «Тарас Бульба» – это кажущийся героический апофеоз войне, оборачивающейся своей неприглядной оборотной стороною, являясь прекрасной иллюстрацией известных пушкинских слов о «смешной жестокости войны», причем здесь наблюдается своеобразная иерархия мотива войны: от потешной потасовки-драки на кулаках <.,.> до грандиозных сражений с потоками крови и грудами человеческих тел», – констатирует А. Медведев9. Как и в «Вие», одним из основных архетипических мотивов в «Тарасе Бульбе» становится мотив дороги, также связанный с прохождением героями повести обряда инициации. Мотив этот берет свое начало уже в конце первой главы произведения и остается актуальным до его финала. Герои покидают дом и отправляются в путь, и это становится началом испытаний, а затем и трагической развязки. Собственно говоря, основной сюжет повести и представляет собой инициационную модель, где начало пути совпадает с началом инициации героев и сопряжено с их переходом из мира в иномирие. Таким иномирием и становится Запорожская Сечь, являющаяся, по верному замечанию Ю. Лотмана, «фокусом пространственной конструкции повести»10.

Показательно, что в пространственной панораме описание начала пути героев вполне точно передает суть данного перехода: из мира живого, реального, в мир ирреальный, потусторонний, из «верха» в «низ». Как и в «Вие», важную роль здесь играет природная символика, очень точно передающая смысл этого пути – умирания. Герои как бы спускаются под землю (попутно заметим, что путь этот закончится для всех них именно физической смертью): «День был серый; зелень сверкала ярко; птицы щебетали как – то вразлад. Они, проехавши, оглянулись назад: хутор их как будто ушел в землю <…> один только дальний луг еще стлался перед ними, – тот луг, по которому они могли припомнить всю историю своей жизни… Вот уже один только шест над колодцем с привязанным вверху колесом от телеги одиноко торчит на небе; уже равнина, которую они проехали, кажется издали горою и все собою закрыла. Прощайте и детство, и игры, и все, и все!». По этому поводу В. Шенрок справедливо замечает: «Беззаботный смех читателя, возбуждаемый началом первой главы, к концу ее постепенно переходит в тяжелую, сосредоточенную грусть, и это чувство потом постоянно возрастает»11.

Пространство Запорожской Сечи сродни пространству «Вия» и прямо противопоставлено одомашненному пространству «Старосветских помещиков», которое ограничено, замкнуто и вместе с тем самодостаточно. Здесь же само пространство подвижно, оно ведет себя агрессивно и воинственно, стремится неуклонно расшириться, не важно, в какую сторону (сначала запорожцы решают выступить на юг, против турок, но потом поворачивают на запад, против поляков), так как «где бы ни воевать, только бы воевать». Особенность эта была отмечена еще Ю. Лотманом, который писал: «Пространство в «Тарасе Бульбе» противостоит «Старосветским помещикам» своим принципиально безграничным характером»12.

Границы же нужны не для того, чтобы их охранять (в чем и заключалась историческая целесообразность создания Запорожской Сечи), а для того, чтобы преодолевать. «Особое значение для понятия пространства в «Тарасе Бульбе» имеет подвижность включенных в него людей и предметов, – продолжает свою мысль Ю. Лотман. – Безграничность пространства строится так: намечаются некие границы, которые тотчас отменяются возможностью их преодоления. Пространство неуклонно расширяется. Так, все походы запорожцев – это выход пространства за свои пределы»13. Именно с нарушения границы физического пространства начинаются для героев трагические испытания.

Поэтому понятия Дома и Города, связанные с отгораживанием пространства, его одомашниванием здесь инородны и неприемлемы: «Нигде не видно было забора или тех низеньких домиков с навесами на низеньких деревянных столбиках, какие были в предместье. Небольшой вал и засека, не хранимые решительно никем, показывали страшную беспечность».

Да и сами обитатели этого «мира наоборот» – вольные или невольные изгнанники из мира обычного, не принявшие его правил и норм, ограничивающих их собственное «самохотие»: «они сами собою кинули отцов и матерей и бежали из родительских домов <…> здесь были те, у которых уже моталась около шеи веревка <…> здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки <…> Здесь были все бурсаки, которые не вынесли академических лоз и которые не вынесли из школы ни одной буквы <…> тут было множество <…> партизан, которые имели благородное убеждение мыслить, что все равно, где бы ни воевать, только бы воевать, потому что неприлично благородному человеку быть без битвы».

Это описание напрямую корреспондирует с определением причин возникновения казачества и сути запорожского мироустройства, представленных Гоголем во «Взгляде на составление Малороссии»: «Это была земля страха; и потому в ней мог образоваться только народ воинственный <…> которого вся жизнь была бы повита и взлелеяна войною. И вот выходцы вольные и невольные, бездомные, те, которым нечего было терять, которым жизнь – копейка, которых буйная воля не могла терпеть законов и власти, которым везде грозила виселица, расположились и выбрали самое опасное место в виду азиатских завоевателей – татар и турков. Эта толпа <…> составила целый народ <…> превративший мирные славянские поколения в воинственные»14.

Поэтому обязательным, общим для всех условием причащения к этому иномирию становится и некий ритуальный отказ от всех «мирных» атрибутов жизни: -«Всякий приходящий сюда позабывал и бросал все, что дотоле его занимало. Он, можно сказать, плевал на все прошедшее и с жаром фанатика предавался воле и товариществу таких же, как сам, не имевших ни родных, ни угла, ни семейства, кроме вольного неба и вечного пира души своей»; «Пахарь ломал свой плуг, бровари и пивовары кидали свои кади и били бочки, ремесленник и торгаш посылал к черту и ремесло и лавку, бил горшки в доме». Отсюда, по всей видимости, двойственность в авторской характеристике: с одной стороны, «не было ремесла, которого бы не знал казак», с другой – жизнь обеспечивается ремесленным предместьем, «которое одевало и кормило Сечь, умевшую только гулять да палить из ружей».

Единственным связующим звеном с прошлой жизнью и родовой памятью становятся фамилии героев, во многих случаях символически отсылающие к сугубо мирному занятию предков: Печерица, Козолуп, Покотыполе, Черевыченко, Степан Гуска, Здорожный, Лемиш, Мосий Шило, Долото, Ремень, Хлиб и другие. «Основой происхождения ряда фамилий послужил профессиональный признак, – замечает В. Михайлов, – что в свою очередь говорит о социальном положении называемых лиц, например: Лемиш (от «лемех», указание на принадлежность персонажа к крестьянам-земледельцам), Дегтяренко (от профессии «дегтярь»), Пысаренко (от должности, профессии «писарь»), затем Демид Попович (фамилия прямо говорит о принадлежности к духовенству [по происхождению])»15. Не являются исключением и главные герои повести, носящие фамилию Бульба («картошка»). «Характерно, – обращает внимание исследователь, – что в первоначальной редакции повести (1835 г.) совершенно нет перечня имен этих казаков»16. Показательно также, что ни один запорожец в повести не носит «военной» фамилии. Можно предположить, что наличие именно «мирных» фамилий у героев указывает не только на родовое прошлое, исконное занятие предков, но и на историческое будущее.

  1. Набоков В. В. Николай Гоголь: Эссе // Набоков В. В. Лекции по русской литературе. М.: Независимая газета, 1996. С. 132.[]
  2. Белый А. Мастерство Гоголя. М.: МАЛП, 1996. С. 57.[]
  3. П. М. Проблема человека у Гоголя // Бицилли П. М. Избранные труды по филологии. М.: Наследие, 1996. С. 566.[]
  4. Гоголь Н. В. Письмо Н. М. Языкову от 5 апреля 1845 года // Переписка Н. В. Гоголя. В 2 тт. Т. 2. М.: Художественная литература, 1988. С. 414.[]
  5. Здесь и далее цит. по: Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. в 14 тт. Т. II. М. -Л.: Изд. АН СССР, 1937. Мои подчеркивания в цитатах выделены жирным шрифтом.[]
  6. Есаулов И. А. Спектр адекватности в истолковании литературного произведения («Миргород» Н. В. Гоголя). М.: Изд. РГГУ, 1997. С. 44.[]
  7. Есаулов И. А. Указ. соч. С. 45.[]
  8. Шульц С. А. Мифологизм Гоголя. Дисс. канд. филол. наук. Ростов-на-Дону, 1997. С. 98.[]
  9. Медведев А. Ф. Поэтика циклизации в творчестве Н. В. Гоголя («Вечера на хуторе близ Диканьки», «Миргород»): Дисс. канд. филол. наук. Самарканд, 1993. С. 118.[]
  10. Лотман Ю. М. Проблема художественного пространства в прозе Гоголя // Лотман Ю. М. Избранные статьи. В 3 тт. Т. 1. Таллинн: Александра, 1992. С. 433.[]
  11. Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. В 4 тт. Т. 2. М.: Типография А. И. Мамонтова и К», 1893. С. 126.[]
  12. Лотман Ю. М. Указ. соч. С. 433.[]
  13. Там же. С. 434 – 435.[]
  14. Гоголь Н. В. Указ. изд. Т. VIII. С. 46.[]
  15. Михайлов В. Н. Роль собственных имен в произведениях Гоголя // Русский язык в школе. 1954. N 2. С. 43.[]
  16. Там же. С. 42.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2008

Цитировать

Невольниченко, С. Мир и антимир Запорожья в повести Н. В. Гоголя «Тарас Бульба» / С. Невольниченко // Вопросы литературы. - 2008 - №4. - C. 241-263
Копировать