№5, 2006/Теория и проблематика

Мифы и догадки при свете фактов. К новым материалам о Марине Цветаевой

 

  1. ПОЭТ И СЕМЬЯ

Прошел год после выхода в свет «Дневников» Георгия Эфрона. Что они вызывают к серьезному разговору, стало ясно сразу. В моем случае – к разговору о Марине Цветаевой, а не о нем самом. Потому что за себя говорит сам Мур (так домашние называли Георгия). За себя, каким он был, каким, взрослея и меняясь, он тем не менее оставался в 1940 – 1943 годы. И комментарии здесь излишни, и хотя бы в память о его матери стоит от них воздержаться. А как бы он преобразился (если предположить такую перспективу), проживи он дольше, можно – с той или иной долей вероятности – только гадать, а это занятие способно увлечь далеко не каждого. Во всяком случае, меня оно не увлекает.

Вообще стоит, думаю, прояснить вопрос нашего отношения к эпистолярному, очерковому, дневниковому наследию членов цветаевской семьи и ее окружения. Будут ли это «Записки добровольца» или рассказы Сергея Эфрона, его малоизвестные письма к сестрам и матери1, будет ли это переписка Анастасии Цветаевой с Ариадной Эфрон или том из серии «Неизданное» – «Семья: история в письмах», будут ли это письма, а теперь вот и «Дневники» Георгия Эфрона, – все эти (и многие другие) тексты, как и стоящие за ними люди, вызывают сегодня такой интерес и такое внимание главным образом потому, что они связаны с именем Марины Цветаевой. И нет здесь никакого умаления личностей этих людей, их судеб и их дел. Это просто факт, вполне естественный и очевидный, и его надо, по-моему, зафиксировав, принять.

Что и делает, к примеру, Елена Коркина, когда в предисловии к «Запискам добровольца» пишет: «Задача предисловия – представить читателю автора, и чем портрет его разностороннее, тем больше оснований для читательского доверия к книге. Потому начнем с главного и определяющего: Сергей Эфрон – избранник и спутник жизни Марины Цветаевой»2

. И только вслед за этим будет вкратце рассказано о семье Эфронов-Дурново, о революционно-террористической деятельности родителей, о трагической гибели матери и брата, обо всем том, что сформировало личность Сергея Яковлевича и во многом предопределило его судьбу, которую в чем-то вольно, а в чем-то вынужденно разделила с ним его жена. И предпринято издание, предложена книга тысячам читателей в силу этого «главного и определяющего» обстоятельства: все, связанное с Мариной Цветаевой, все, добавляющее еще один и всегда не лишний штрих к ее портрету, обречено на большую, не ограниченную номинальным тиражом книги, аудиторию. Другими словами, без цветаевского фона и сопровождения (а в книгу включены еще и стихотворения Цветаевой, обращенные к мужу) литературно-публицистическое наследие Сергея Эфрона осталось бы малозамеченным, осталось бы внутри своего времени, на страницах старых эмигрантских журналов и, даже опубликованное теперь по каким-то соображениям отдельной книжкой, вряд ли вызвало бы сколько-нибудь заинтересованную читательскую реакцию.

По существу, так же обстоит дело и с «Дневниками» Георгия Эфрона. Что и констатируют в предисловии издатели – Елена Коркина и Вероника Лосская: «Дневники Георгия Эфрона в первую очередь привлекут к себе внимание потому, что он был сыном Марины Цветаевой и в последние два года ее жизни единственным и самым близким свидетелем и участником ее повседневного существования»33

. А также, добавим от себя очевидное, – ее добровольного ухода из жизни. Далее авторы предисловия совершенно справедливо скажут о двух других причинах ценности этого свидетельства времени, человеческой психологии и судьбы. Но и первой достаточно было бы для публикации «Дневников» и чрезвычайно интенсивного к ним интереса. Собственно, ею, этой причиной, и обусловлено, как и в случае с «Записками добровольца», само издание книги. И именно этой стороной я и ограничусь, не без оснований считая, что сын своим не подлежащим сомнению свидетельством вносит в сложившийся в нынешнем восприятии образ матери, в ее предсмертие, в посмертную ее судьбу весьма существенные если не коррективы, то, во всяком случае, уточнения и добавления. Задавшись же целью выявить и осмыслить именно их, то есть переориентировать эгоцентрический этот документ на другого человека, сделать центром внимания мать (Цветаеву), а не сына (Мура), я позволю себе воздержаться от сколько-нибудь развернутых и аргументированных ответов на напрашивающиеся вопросы о том, вызывает ли автор дневников наше сочувствие (вызывает, разумеется), дает ли он основания для негодования и, с позволения сказать, оторопи (разумеется, дает). Тем более воздержусь, что этим вопросам, касающимся личности Георгия Эфрона, посвящены опубликованные по свежему следу издания статьи и рецензии.

Замечу только, что постановочно-точная позиция двух вышеназванных предисловий если не исключение, то никак и не общепризнанное правило. К сожалению, нередко в разговорах и записях о семейно-близком окружении Марины Цветаевой – о людях, которым выпала редчайшая привилегия (осознанная ими или нет) сопричастности ее жизни и столь же редкостное счастье (трудное и обычно не ценимое) повседневной близости к гению, о людях, чьи имена увековечились этой близостью, – превалирует отстаивание исключительности всех и каждого чуть ли не в ущерб самой Цветаевой, чуть ли не в ревниво-соревновательном сопоставлении.

Приведу только один пример: именины Анастасии Цветаевой, отмечаемые в Борисоглебском Доме Марины Цветаевой. Попала на них два года назад и долго еще не смогу забыть пародийно-жалких усилий организаторов этого вечера, направленных на то, чтобы утвердить Анастасию Ивановну в образе великого и мудрого духовного пастыря, некоего собирателя и целителя заблудших и страждущих, в образе смиренной христианки (в отличие, разумеется, от старшей сестры), достойной чуть ли не церковной канонизации.

Словом, суета сует и всяческая суета…

 

  1. ПОЭТ И ТОЛПА

Вернемся, однако, к «Дневникам» Георгия Эфрона. Но прежде чем заняться непосредственно ими, обратим внимание на кричащий разнобой мнений относительно сегодняшнего цветаеведения, и сделаем это для того, чтобы в самых беглых чертах показать, на какую почву лег невольный сыновний «комментарий» к судьбе матери.

Вот мнение Дмитрия Быкова, вынесенное в подзаголовок его статьи и потом развернутое в самом ее тексте: «Никогда еще – кроме разве последних двух лет земного существования – не было Цветаевой так плохо, как сейчас. Никогда. Во-первых, подавляющее большинство публикаций так или иначе посвящено особенностям цветаевской сексуальной ориентации. Видимо, ни в каком другом качестве поэт сегодня не способен заинтересовать широкую аудиторию…»4. И еще один упрек бросает Д. Быков, на сей раз тем, «кто утверждает, что Цветаева была плохой матерью». Ибо «мать, вырастившая такого ребенка (речь идет об Ариадне Эфрон. – Т. Г.), не знает себе равных»5.

А вот прямо противоположное мнение Маргариты Духаниной: «Не надо обладать особой наблюдательностью, чтобы заметить: и у литературоведов, и у читателей существует настоящий культ Цветаевой и увлечение ее творчеством почти всегда переходит в увлечение личностью поэта <…> Но ведь земной, жизненный путь любого человека не обходится без проб и ошибок, и нельзя возводить этот путь в абсолют – обстоятельство, в случае с Цветаевой чаще всего неучитываемое. Благими намерениями и усилиями многочисленных цветаеведов личность Цветаевой превращена в «благоуханную легенду»<…> Традицию эту заложили близкие – А. С. Эфрон, А. И. Цветаева; их субъективизм абсолютно понятен и по-человечески симпатичен. Но почему и зачем «благоуханные легенды» создают историки и филологи, претендующие на некую долю объективности и беспристрастия?»6

Такая вот амплитуда колебаний… И прямо непонятно, что с нею делать. Особенно с «благоуханной легендой». Попробую все же разобраться.

И постараюсь не быть категоричной, не стану, например, утверждать, что никто не «возводит в абсолют» жизнь, поэзию и сам образ Марины Цветаевой. Может быть, кто-нибудь так и поступает. Но это никак не Анна Саакянц, не Виктория Швейцер, не Ирма Кудрова, не Елена Коркина, не Ирина Шевеленко, а между тем здесь перечислены имена самых, пожалуй, известных и авторитетных цветаеведов. Но для М. Духаниной дело, думаю, не в именах и не в частных случаях (хотя она и выражает свое несогласие с концепцией книги В. Швейцер «Быт и бытие Марины Цветаевой»): у нее есть своя путеводная мысль, своя нравственная (высоконравственная?) установка, которую она стремится привить всем вообще «историкам и филологам». А именно – она ратует за то, чтобы к Цветаевой (равно как и к другим гениям) подходили, как к «любому человеку», не делали бы для нее исключения как для некоего «небожителя». Но, напротив, найдя какой-нибудь «порок» (нечто «черное») не списывали бы его на счет особого внутреннего устройства Поэта, а публично пригвоздили бы ее к позорному столбу.

Не знаю, как Духаниной, а мне в связи с этим требованием вспоминаются бессмертные слова Пушкина: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы, – иначе»7. И вспоминаются эти пушкинские слова тем настойчивее, что Цветаева, в своем неиссякаемом желании быть понятой, оставила нам во множестве «исповеди и записи».

Но, судя по всему, автору новомирской статьи такие аналогии в голову не приходили, иначе она не закончила бы свои размышления нижеследующим выразительным пассажем: «Конечно, каждый пишущий (и вообще творческий) человек (это в связи с Цветаевой – «каждый пишущий и вообще творческий человек»? – Т. Г.) волен выбирать сам (но если речь все-таки о Поэтах, а не о каждом-всяком, то как быть с тютчевским «Поэт всесилен, как стихия, / Не властен лишь в себе самом», то есть выбирать-то как раз не волен. – Т. Г.) орфеем ли ему быть, а потом уже – человеком или наоборот («Честнее с головой Орфеевой – менады!», чем такая постановка вопроса. – Т. Г.). И в нашем праве решать, будем ли мы относиться к Поэтам как к небожителям, которым все и всегда дозволено, или все-таки как к прежде всего людям. Нам безумно дорого то, что дарует их голос (разве что без-умно. – Т. Г.). Но часто мы не помним, какой монетой (? – Т. Г.) бывает оплачен их выбор. И может быть, если мы, именно мы (ничем не обеспеченная настойчивость: почему, собственно, именно мы, и кто это <мы>, и почему такой эксперимент предпринимается именно в связи с Цветаевой? – Т. Г.), не скажем однажды, что великие законы мира (Божьи и человеческие) все-таки одинаковы для всех, поэты так и будут платить – собственной искалеченной жизнью»8.

М. Духанина решительно отказывается, как мы видим, понимать, что «собственной искалеченной жизнью» (порой и не только собственной), а не какой-нибудь другой «монетой» платят поэты за то «безумно для нас дорогое», «что дарует их голос», и если «мы» – это любящие и понимающие поэзию, если «именно мы» – это люди, черпающие в поэзии незаменимую духовную пищу, то, вознамерившись напоминать поэтам расхожие нравственные истины и законы, мы вполне заслужим, полагаю, горький цветаевский упрек: «лизатели сливок». Имею, впрочем, основания думать, что духанинское «мы» совсем другое…

Вообще же – за полной несостоятельностью благостных нравоучений, обращенных в статье к великим Поэтам, нравоучений, которые никак не пристали, по-моему, «историкам и филологам», а разве что обывателям, – на них как-то даже неловко возражать.

Вместо этого стоит представить себе Лермонтова, например, читающего эту новомирскую статью.

Лермонтова, который в свои пятнадцать лет знал уже, как властен великий искус творчества, как победительно распоряжается он поэтом, уводя его на путь «страстей», «заблуждений», «дикого волненья» и «грешных песен».

Лермонтова, который в первой (1829 год) из трех своих «Молитв» («Не обвиняй меня, всесильный…») просит Бога либо не осуждать его за «грех» творчества, либо освободить от поэтического дара:

Но угаси сей чудный пламень,

Всесожигающий костер,

Преобрати мне сердце в камень,

Останови голодный взор;

От страшной жажды песнопенья

Пускай, творец, освобожусь,

Тогда на тесный путь спасенья

К тебе я снова обращусь.

 

Лермонтова, и рядом с ним Блока, который в своем обращении к Музе дал всем бывшим, настоящим и будущим «историкам и филологам» неотменимый, казалось бы, ответ на грошовые душеспасительные их наставления. Ибо Блок, как Цветаева и Лермонтов, как Пушкин и Тютчев, знал, не хуже всевозможных наставников знал «великие законы мира (Божьи и человеческие)», а кроме того и сверх того, он знал «мученье и ад», даруемые Музой, «мученье и ад», которые Поэт не променяет добровольно (точнее, своевольно) на «тесный путь спасенья», потому хотя бы, что не в его это воле:

Есть в напевах твоих сокровенных

Роковая о гибели весть.

Есть проклятье заветов священных,

Поругание счастия есть.

 

Я хотел, чтоб мы были врагами,

Так за что ж подарила мне ты

Луг с цветами и твердь со звездами –

Все проклятье своей красоты?

 

Один Гоголь попробовал променять, поверив, что такова воля Божья. И отрекся от писательства. И, отрекшись, сжег все, к тому времени написанное. И лишь затем понял, чью волю он исполнил: «Как лукавый силен! Вот он до чего меня довел». А потом стал беспричинно умирать – «тесный путь спасенья» оказался равен уходу из жизни. Обыкновенным человеком – «как все» – он стать не мог.

Забавно, однако, что Духанина считает Лермонтова своим союзником – против Цветаевой. И в подтверждение ссылается на ту же «Молитву», находя ее звеном в «круговой поруке добра» истинных поэтов. Она утверждает, что сама «Цветаева этого не делает», ибо «это разрушило бы ее концепцию: «Найдите мне поэта без Пугачева! Без Самозванца! Без корсиканца! – внутри»99. Вероятно, лермонтовского Демона (внутри!) Духаниной мало. Да и «Молитву», похоже, она прочитала по-своему и совсем не так, как написал ее юный гений.

Стоит, полагаю, ограничиться сказанным и подвести предварительный итог: статья М. Духаниной «Нецелованный крест» (к которой мне еще придется вернуться в связи с Георгием Эфроном и его «Дневниками»; собственно я и уделила ей здесь столько внимания потому, что она, будучи шире темы, заданной «Дневниками», находится все-таки внутри нее) опровергает выдвинутый в ней же тезис о том, как преувеличенно хороша сегодняшняя судьба Марины Цветаевой. Но насколько плохо Цветаевой в наши дни, она одна показать не в состоянии. Тут придется обратиться к другому «филологу».

В N 10 газеты «Аргументы и факты» (Международное издание) за 2004 год под интригующим названием «Ее спас Михалков и предал Кашпировский» помещена беседа с украинской писательницей Валерией Врублевской, женой бывшего помощника бывшего «первого секретаря украинской компартии Щербицкого». Незадолго до публикации она отметила свое 65-летие и вот теперь бойко рассуждала о том, как «черная сила» Кашпировского, который не смог ее «согнуть», наслала на нее порчу на целых шесть лет; о том, что советская власть, «хоть говорила правду о капитализме», а «миллионы людей»»бросала за решетку», ибо – «что же власть должна делать с теми, кто выступал против существующего строя?»; рассуждала и о том, что «нищие культуру не создают», и сетовала в прямой связи с этим – «у нас нет даже культуры быта…». Словом, беседа удалась на славу.

А под самый конец, как оно и водится, была припасена сенсация с подзаголовком «Тайна Цветаевой». Тут Врублевская особенно блеснула широтой своих взглядов, мудростью, а также душевной и психологической тонкостью. В связи с новой своей пьесой «Окаянные женщины» Врублевская сказала (а газета опубликовала!), «что поэту позволено то, что не разрешено обычному человеку, потому что он знает о жизни больше других. Марина Цветаева, например, вступала в интимные отношения с женщинами. Очевидно, в ее жизни был и инцест. Сын ее страшно ненавидел. Мне кажется, только изнасилованный мальчик может так ненавидеть мать. Он не называл ее мамой, только Мариной Ивановной. Когда же она повесилась, сын сказал: «Она правильно сделала. У нее не было другого выхода»».

Чем не «благоуханная легенда»?!

Впрочем, «благоуханность» такого свойства в приличном обществе принято игнорировать. И я прекрасно это знаю. Но я знаю также и то, что гнусную эту клевету прочитали и запомнили (скорее всего, поверив и даже порадовавшись: «Он мал, как мы, он мерзок, как мы!») миллионы читателей газеты, которая вопреки своему названию «фактом» сочла бессовестный оговор, а «аргументом» жеманное «мне кажется» пожилой дамы, вздыхающей о своей номенклатурной молодости и былой привлекательности (не случайно материал сопровожден фотографией Врублевской времен «пика ее славы», фотографией, сделанной на фоне теплохода «Товарищ», приятно, по всей видимости, напоминающего ей старую добрую советскую власть).

Я знаю также, что бесконечные сплетни вокруг имени Цветаевой падают на благодатную почву и в среде филологов-преподавателей. Один такой филолог (тоже немолодая уже дама), заходящая в аудиторию с лекционным курсом «Литература русского зарубежья», свое отношение к Цветаевой («безнравственная женщина») простирает так далеко, что отказывается читать курсовые и дипломные работы о ее творчестве. Такая вот высоконравственная обструкция, и о ней мне рассказывали студенты одного ереванского вуза, где заслуженная эта дама преподает уже много десятилетий. Впрочем, так ли уж велика ее вина в свете «благоуханных легенд», творимых на родине Цветаевой?

А еще я знаю (самой довелось слышать), что Роман Виктюк, который, «по слухам», дошедшим до газеты, собирался поставить «Окаянных женщин», еще в конце 1990-х годов перед многомиллионной телеаудиторией говорил, что ему необязательно точно знать и уж тем более доказывать реальность кровосмесительной связи Цветаевой с сыном, – ему, как художнику, достаточно (и, вероятно, нетрудно) предположить нечто подобное, чтобы чувствовать себя вправе поставить соответствующий спектакль. Кому же, как не ему, объединиться с Валерией Врублевской в реализации своих «художнических» прав?

А факты? Побоку факты! Ведь главное – покрасоваться в роли раскрывателя самых последних тайн (не беда, что придуманных!), щегольнуть своим всепониманием, да еще и сдобрить клевету лицемерным «поэту позволено то, что не разрешено обычному человеку». Тем более что и тебе – как почти поэту, как художнику слова или сцены – тоже немало чего будет как бы позволено.

Любопытно, однако, получается. Автор «Нецелованного креста» строг к Поэту и не предполагает для него никаких особых «дозволенностей» – пусть будет добр вести себя как все. Автор «Окаянных женщин» в отношении Поэта, по видимости, мягче и эластичнее: «он знает о жизни больше других», поэтому ему «позволено» больше, чем обычному человеку. Диаметрально разные, вроде бы, позиции. А результат один – Марине Цветаевой (поэту и человеку) от обоих прикосновений к ее судьбе нестерпимо плохо.

Потому что не стало у нас культуры публичного высказывания, этики обращения с духовными ценностями. А ведь были они – достаточно вспомнить книгу Нины Берберовой о Чайковском…

Потому что оба этих голоса – «из толпы», независимо от того, в какие идейные, религиозные, профессиональные одежды облачены их носительницы. «Толпа» и есть то самое «мы», считающее себя вправе просветить «однажды» Поэта относительно «великих законов мира (Божьих и человеческих)»,

 

 

которые он по недомыслию своему, по отсутствию подлинных и единственных нравственных ориентиров нарушает. Почерк «толпы» безошибочно узнается в приеме «обсуждения» Поэта, сплетни о нем, поучения ему, узнается и по подспудному сравнению с собой – все за него знающим и понимающим.

Разумеется, разница между двумя этими публикациями очень велика. Но и «толпа» многолика и в полярных своих проявлениях почти неузнаваема: обыденное ее сознание наделена богатой способностью к мимикрии.

Разумеется, поместившие две эти публикации издания – журнал «Новый мир» и газета «Аргументы и факты» – тоже очень разные, и спрос с первого, естественно, строже.

Разумеется, очень разную реакцию вызывают две эти публикации: между неприятием и негодованием – целая пропасть.

Пушкин, если представить его заступником Цветаевой (а как бы ей этого хотелось!), мог бы, думаю, в ответ на первую статью сказать: «Подите прочь – какое дело Поэту мирному до вас». Автора газетной клеветы, будь тот мужчиной, Пушкин вызвал бы на дуэль.

 

  1. «ЛЕВ НА ПРИВЯЗИ»

Не на дуэль, конечно, но к ответу за клевету нынешних обидчиков матери, совершенно невольно и непреднамеренно, призывает со страниц опубликованных теперь «Дневников» Георгий Эфрон. И есть в этом какая-то высшая справедливость.

Во-первых, сыну и должно защищать честь матери. И уж тем более честь такой матери, как Марина Цветаева, записавшая в самый канун возвращения в Россию (28 мая 1939 года; практически последняя по времени запись в «Сводных тетрадях») такую вот «попутную и внезапную» свою мысль: «Я своего ребенка обязана любить больше своей чести. (Честь – просто!)»10.

Во-вторых, несмотря на все особенности и трудности своего характера, он и при жизни, совсем еще мальчишкой, старался не давать мать в обиду, брал ее сторону в разных столкновениях и конфликтах.

Об этом свидетельствует Ариадна Эфрон, писавшая в одном из своих писем к Анастасии Цветаевой: «Я его ни в чем не осуждаю, так же как и себя не осуждаю за то, что делала и чего не делала в ранней молодости <…> Я знаю только одно, что за все то время, что мы были вместе, он не только очень любил маму, но и очень хорошо умел проявлять эту любовь. С самых ранних лет относился к ней со взрослой чуткостью, чуя ее детским своим сердцем и понимая взрослым умом <…> В спорах отца с матерью или моих с ней, вообще во время семейных конфликтов, он или становился на ее сторону, или старался успокоить ее»11.

И в том же письме воспроизведен эпизод, имевший место в семье цветаевских друзей Артемовых: «Однажды возник спор – что лучше, поэзия или живопись, и мама доказывала, страстно и резко, что поэт – выше всех, что поэзия выше всех существующих искусств, что это – дар Божий, наконец дошли до необитаемого острова, где (мама) «поэт все равно, без единого человека вокруг, без пера и бумаги, все равно будет писать стихи, а если не писать, то все равно говорить, бормотать, петь свои стихи, совсем один, до последнего издыхания» – а Артемова: «а художник на необитаемом острове все равно будет острым камнем по плоскому царапать свои картины» – и тут мама расплакалась и сказала: «а все равно поэт – выше!» Мур, молча и внимательно наблюдавший за всем этим, бросился с кулаками на Ар[темо]ву, крича плаксивым [детским] басом: «Дура! Не смей обижать маму!» (а потом к маме, припал к ней, обнял. Было ему что-то около семи лет…)»12.

Еще ценнее свидетельств сестры немногочисленные, правда, но запоминающиеся фрагменты записей самого Георгия Эфрона, из которых явствует, что свойство это – оскорбляться за мать, заступаться за нее – он не утратил и в более зрелом возрасте13. Так, в дневниковой записи шестнадцатилетнего Мура (от 3 января 1941 года) читаем о склоках соседей по коммунальной квартире, где они тогда жили с Мариной Цветаевой: «Сегодня Воронцов учинил форменный скандал <…> Грозил, что напишет в домоуправление/Говорил, что мы развели грязь в кухне. Все это говорилось <…> в исключительно злобном тоне, угрожающем. Я выступал в роли умиротворителя, а после того как мать ушла из кухни, говорил Воронцову, чтобы он говорил с матерью полегче. Это самое худшее, что могло только случиться <…> Главное, что ужасно, это то, что этот Воронцов говорил исключительно резко и злобно с матерью. Моя мать представляет собой объективную ценность, и ужасно то, что ее третируют, как домохозяйку <…> И главное в том, что если бы дело касалось меня лично, то мне было бы абсолютно все равно. Но оно касается матери. Мать исключительно остро чувствует всякую несправедливость и обиду» (с. 265 – 266).

Обида за мать прозвучит и в записи от 9 мая 1941 года: «А какие сволочи наши соседи. По правде говоря, я никогда не подозревал, что могут существовать такие люди – злые дураки, особенно жена. Я их ненавижу, потому что они ненавидят мать, которая этого не заслуживает» (с. 331). Или – 18 июня: «Я страдаю за мать, я боюсь, как огня, скандалов, которые могут вспыхнуть из-за какой-нибудь не на место поставленной кастрюли» (с. 389). Или в другой связи и гораздо раньше в августе 1940 года: «Как хотелось бы для матери спокойной, налаженной жизни, чтобы она могла нормально жить <…> Главное, я беспокоюсь и горюю за нее <…> Да, я мать очень жалею. Себя тоже. Но в другом духе и гораздо меньше, чем ее» (с. 174 – 175).

Даже нескольких этих цитат (а ряд их можно было бы продолжить) из «Дневников» достаточно, чтобы опровергнуть утверждение: «Сын ее страшно ненавидел», равно как и: «Он не называл ее мамой, только Мариной Ивановной». А ведь то были главные (и единственные!) «доказательства» инцеста. Между тем вплоть до рокового дня 31 августа Георгий, даже негодуя на «непрактичность», панику, растерянность, «маразм» матери, продолжал беспокоиться за нее, насколько вообще дано было ему беспокоиться за других, даже самых близких людей: «Боюсь за мать – как она будет возвращаться по такой грязи. Когда она приедет и какие вести принесет?» (с. 533), – записал он 25 августа, дожидаясь приезда Цветаевой из Чистополя. А инициалы М. И., вместо привычного «мать» (реже «мама»), появились в его дневниках лишь после смерти Марины Ивановны.

Как видим, никакой «ненависти» не было. Была эгоистическая сосредоточенность на себе, были жалобы на непонимание матери, была зачастую глухота к ее страхам и страданиям, была грубость в отстаивании своей самостоятельности…

Но все это, увы, свойственно многим и многим юношам, в том числе и выросшим в благополучных семьях в благоприятное время. Да, в Муре в силу внешних и внутренних обстоятельств все это проявлялось с утроенной силой и сверх всякой возрастной меры. И это больно ударяло по Марине Цветаевой, которую – поверх невообразимого своего эгоизма – он, конечно же, все-таки любил.

…А еще была сосредоточенность Мура на желанной, но пока для него неосуществимой близости с женщиной, был «зов плоти», отголоски которого звучат в многочисленных, очень откровенных записях, прямо и однозначно опровергающих наветы Врублевской и иже с ней. Ибо с 18 марта 1940 года, когда эта тема впервые появляется в «Дневниках», до 26 августа 1941 года Георгий Эфрон будет снова и снова возвращаться к теме своей девственности, к больному для него и так и не разрешенному – в обозначенных временных рамках – «половому вопросу».

Он считал совершенно естественным обсуждать эту тему, и не только на страницах своего дневника или в разговорах с приятелем Митей (Дмитрий Сеземан). Мур был убежден, что вековая традиция замалчивания «физической любви» лицемерна и вредна. В этой связи его удивляло (ведь «моя мать» не какая-нибудь «рядовая мещанка», она – «культурная женщина, поэт и т.п.») и огорчало безразличие матери к его «терзаниям»: привыкший во всем встречать ее поддержку и помощь, он и здесь надеялся на нее, на ее советы, на ее заботу.

«Мне интересно, почему мать не говорит мне о половой зрелости и о стремлениях, которые появляются в связи с появлением этой зрелости» хотя она знает, что я нахожусь как раз в периоде «терзаний»всех мальчиков, – пишет пятнадцатилетний Мур. – <…> Почему не дать каких-то конкретных (пусть даже для меня и ненужных) наставлений? Почему не говорить: то-то хорошо, а то-то плохо, то следует не делать, а то можно и т.д.? И мы опять возвращаемся к старой теме: к сознательному пренебрежению и игнорированию половой жизни <…> Вполне возможно, что мать думает, что я сам научусь «делать, как надо». Да и вообще она и не думает о моем половом воспитании, и это-то очень показательно и очень плохо. Но в этом отношении есть какой-то элемент незаботливости о своем сыне, который меня крайне удивляет, учитывая то, что мать всегда страшно заботится о том, как я ем, одет и т.п. Да, это странно и вместе с тем привычно. Неприятно то, что я совершенно лишен элементарных советов, исходящих от матери. Впрочем, чорт с ней» (с. 157 – 159).

Абстрагируясь от того, что есть «хорошо» и что есть «плохо» в вопросе полового воспитания подростка (ибо речь здесь совсем не об этом), заметим и подчеркнем только одно: как разительно отличается реальный образ Марины Цветаевой, засвидетельствованный сыном и уже по одному этому заслуживающий полного доверия, от ее мифического образа, который лепится любителями сенсационных (и, как им кажется, психологически обоснованных) «открытий» и «откровений». Разумеется, они никак не могли ожидать, что полвека спустя после своей гибели Георгий Эфрон не просто разоблачит клеветников матери, но и впрямую, на правах живого участника диалога, на их лицемерное и своекорыстное «поэту позволено то, что не разрешено обычному человеку», ответит, что Марина Цветаева – такая неординарная во многом и многом – в своих материнских чувствах и проявлениях, в выстраивании своих отношений с мужающим сыном была именно «обычным человеком», вела себя, к большому неудовольствию сына, как «рядовая мещанка», прогрессивной позиции открытого обсуждения трудной темы предпочитающая целомудренную традицию умолчания.

Таким образом, перчатка клеветникам, «тайнораскрывателям» Марины Цветаевой, брошена самим Муром. Но реакции никакой, и через год после издания «Дневников» читаем размышления (в клозете!) вымышленного героя-любовника Евгения, и как бы тоже о Цветаевой и о Георгии:

«Боже, почему тут так грязно? Дернув ржавую проволоку, которая свисала с треснутого, подтекающего бачка, он сделал усилие над собой, чтобы смыть из памяти этот запах и этот срач – такое привязывается и потом долго живешь внутри запоминающейся картинки.

Забил ее, подумав о Марине.

Выпроваживает?

Почему?

Не хочет, чтобы он пересекся с ее сыном?

Если так, то выскакивает новое «почему?» И это захотелось узнать… Когда-нибудь…»14.

Воздерживаясь от комментариев относительно повести Ольги Новиковой, относительно правомерности легшего в ее основу приема вымысла о реальном и дорогом в нашем прошлом (ибо это увело бы разговор в сторону от непосредственной моей темы), не удержусь, однако, от своего личного – выскакивающего – «почему», точнее, от целого ряда напрашивающихся вопросов:

Почему так грязно поминают ныне Марину Ивановну Цветаеву?

Чем не устраивает она – настоящая – сегодняшнего читателя, прозаика, драматурга, режиссера, исследователя?

Почему наперекор доступной нам правде о ней (а ею помимо стихов, поэм, пьес, мемуарной, автобиографической и теоретико-литературной прозы оставлено так много записей, писем, воспоминаний, самоаналитических заметок, которые дополнились теперь еще и дневниками сына, проливающими свет на последние ее земные годы, когда сама Цветаева записей почти не вела) снова и снова плетутся вокруг ее имени легенды, похожие скорее на сплетни, и нравоучения, граничащие с приглашением на казнь?

Почему и теперь, как в 1938 году, когда сделана Цветаевой эта запись, мы даем ей повод сказать: «Мое последнее чувство от людей будет – горечь: незаслуженность обиды»15?

Вынужденно оставляя эти (отнюдь, однако, не риторические) вопросы открытыми, ожидающими ответов, обращусь к были цветаевского материнства и к правде цветаевской смерти. А между ними есть несомненная связь, и, как бы предчувствуя это, Марина Цветаева еще весной 1925 года, 10 марта, написала: «Если бы мне сейчас пришлось умереть, я бы дико жалела мальчика (Мур родился 1 февраля, и было ему тогда месяц с небольшим. – Т. Г.), которого люблю какою-то тоскливою, умиленною, благодарною любовью. Алю бы (дочь Ариадну. – Т. Г.) я жалела за другое и по-другому. Больше всего бы жалела детей, значит – в человеческом – больше всего – мать»16.

О том, как подтвердились последние слова этой записи 31 августа 1941 года, разговор впереди, а пока посмотрим на интервал, обозначенный двумя датами (1925 – 1941), глазами матери и сына.

 

  1. «ЧЕРНОВИКИ МАТЕРИНСТВА».

Апрелем 1925 года (Муру около трех месяцев) датирована такая запись:

«Есть элегическое материнство, лирическое. Черновик – под ключ! И есть чревное, черновое: пеленками в нос.

(Проще: вежливое – и невежливое. 1933 г.)

Пеленки: черновики материнства (младенчества)»17.

  1. В кн.: Саакянц А. Твой миг, твой день, твой век. М.: Аграф, 2002.[]
  2. Эфрон С. Записки добровольца. М.: Возвращение, 1998. С. 3.[]
  3. Эфрон Г. Дневники. В 2 Т. Г. Т. 1. М.: Вагриус, 2004. С. 8. Далее ссылки на это издание будут даваться в тексте.[]
  4. Быков Д. Против всех // Огонек. 2002. N 43. С. 49.[]
  5. Там же. С. 51.[]
  6. Духанина М. Нецелованный крест // Новый мир. 2005. N 3. С. 157.[]
  7. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10 Т. 1. Т. 10. Л.: Наука, 1979. С. 148.[]
  8. Духанина М. Указ. соч. С. 166.[]
  9. Духанина М. Указ. соч. С. 159.[]
  10. Цветаева М. Неизданное. Сводные тетради. М.: Эллис Лак, 1997. С. 553.[]
  11. Марина Цветаева в письмах сестры и дочери / Вступ. слово и публикация Р. Б. Вальбе // Нева. 2003. N 4. С. 170.[]
  12. Там же. С. 170.[]
  13. Тут надо сделать одну заметку на будущее: оскорбляясь за мать, защищая ее от посторонних, отстаивая перед посторонними ее «объективную ценность», Мур мог тем не менее никак не стеснять себя самого в обращении с матерью. Это очень распространенный, к сожалению, тип поведения детей знаменитостей, и Мур не составил исключения из этого почти что правила.[]
  14. Новикова О. Любя // Новый мир. 2005. N 10. С. 106.[]
  15. Цветаева М. Указ. соч. С. 527.[]
  16. Там же. С. 345.[]
  17. Там же. С. 357[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2006

Цитировать

Геворкян, Т.М. Мифы и догадки при свете фактов. К новым материалам о Марине Цветаевой / Т.М. Геворкян // Вопросы литературы. - 2006 - №5. - C. 248-282
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке