№4, 1964/Советское наследие

Материалы к творческой биографии И. Бабеля

Использованные в данной работе дневник Бабеля, подготовительные записи к «Конармии» хранятся у вдовы писателя А. Н. Пирожковой. Письма к родным цитируются по изданию: Isaak Babel, Raccomi proibiti e lettere intime, ed. G. Feltrinelli, Milano, 1961. Отрывки из писем Бабеля, хранящихся в личных архивах И. Л. Лившица и И. Л. Слонима, цитируются с разрешения владельцев.

Однажды Бабель сострил: «К числу разных видов обезлички относится и обезличка в отношении писательской биографии». Острота оказалась вещей: вокруг биографии Бабеля – жизненной и творческой – легенд хватает.

НАЧАЛО

Бабель, презирая болтовню буржуазной интеллигенции об ужасах «чрезвычайки», всю жизнь гордился тем, что «с декабря 1917 года работал в Чека» 1. Недаром во время его первой поездки за границу произошло такое: «Мои рассказы о прежней работе в Чека подняли за границей страшный скандал, и я был более или менее бойкотируемым человеком» 2. Вероятно, к периоду его службы в Наркомпросе относится эпизод: «Сегодня уезжаю в Ямбург открывать крестьянский университет» (А. Г. Слоним, 7 декабря 1918 года). Он воевал в Северной армии против Юденича.

Кажется, этих фактов вполне достаточно, чтобы прийти к бесспорному выводу: к моменту встречи с Первой Конной, куда он тоже пошел добровольцем, Бабель – человек, который по велению разума и сердца прочно связал себя с революцией, с большевиками. А тем не менее было бы заблуждением утверждать, что Бабель в те годы понимает революцию, ее ход, ее движущие силы. Многое неясно в революции Бабелю – человеку и писателю…

В «Автобиографии» Бабель помянул, что за свои первые рассказы, напечатанные в горьковской «Летописи» (1916), был привлечен к ответственности по ст. 1001 – за порнографию. На самом же деле ему было предъявлено обвинение еще по двум статьям царского свода законов – «кощунство и покушение на ниспровержение существующего строя» 3. На этих рассказах, как и других произведениях Бабеля 1916 – 1919 годов, необходимо остановиться.

В этюде «Одесса» (1916) молодой Бабель задорно писал: «Если вдуматься, то не окажется ли, что в русской литературе еще не было настоящего радостного, ясного описания солнца?.. Первым человеком, заговорившим в русской книге о солнце, заговорившим восторженно и страстно, – был Горький» 4. Но сам-то Бабель пишет отнюдь не «о солнце». Он рассказывает истории о серой, грязной, «убыточной» (говоря чеховским словечком) жизни, время которой, как он полагает, прошло. Рассказывает внешне спокойно (чувствуется влияние Чехова), точно, порой с едва заметным юмором, но всегда «холодно», без пафоса, экспрессии.

Наиболее значительны, – конечно, из произведений той поры, – рассказы «Мама, Римма и Алла» и «Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна». Еще до появления «Конармии» Бабеля знают по этим выступлениям в горьковском журнале. Э. Герман (Эмиль Кроткий) сообщает Горькому 24 октября 1923 года, что в Москве Бабель, которого «Горький печатал в «Летописи» 5. А. Н. Тихонов пишет Горькому 22 января 1924 года, что в редакции «Русского современника» есть рукописи «нескольких мелких рассказов Бабеля- старого знакомого» 6, а 8 августа 1924 года – «из молодых шибко идет вперед старый знакомый Бабель» 7.

В этих рассказах – ужас обыденщины, жизни мелкой, страшной именно тем, что ее бесчеловечность не замечается, поскольку она стала «нормой» ненормально устроенного общества. Впечатляет точность деталей, не всегда завершенная, но четкая графика характеров; не выраженная прямо, от автора, однако ощутимая вера в то, что как ни обесчеловечены люди, в них можно воскресить человеческое. «…Люди Добрые. Их научили думать, что они злые, они и поверили» 8, – так говорит один из бабелевских героев. Впрочем, мысль эта повисает в воздухе. Она – «удел» одиночек, ибо не поддержана общим социальным фоном рассказов. Так же «не стреляет» в рассуждениях о типах одесских рантье, фантазеров и маклеров, о песенках Изы Кремер и судьбе Уточкина бабелевская фраза: «…поодаль от широкого моря дымят фабрики и делает свое обычное дело Карл Маркс» («Одесса») 9.

Начинающий писатель не столько пытается проникнуть в сущность жизни, сколько демонстрирует уменье схватить ее внешние черты. Вернее, очертания мелькающих людей – например, посетителей редакции столичного журнала («Девять») 10. Он даже не без позы воскликнет: «Для меня нет высшего наслаждения, чем бесстрастно следить за игрой страсти на лицах людей». А всех-то «страстей» – клиенты у «девицы» в публичном доме. 11. Он верит, что люди, в сущности, добры. Но как сделать их добрыми в реальности?! И пока… пока он рисует даже не добрых и злых, а никчемушных. Не столько сущность человека и социальные обстоятельства, ее определяющие, сколько «ситуации».

Революция стала делом жизни Бабеля, его писательской судьбой. Вот почему совершенно новое, неожиданное качество появляется в его очерках 1918 года – страстность. Страстность во всем – даже в ошибках.

В одном из очерков Бабель предупреждает: «Я не стану делать выводов» («Вечер») 12. Но это не так. «Выводы» есть.

«Был завод, а в заводе – неправда. Однако в неправедные времена… корпуса сотрясались гудящею дрожью работы. Пришла правда. Устроили ее плохо. Сталь померла. Людей стала рассчитывать… Покорные непреложному закону, рабочие люди бродят теперь по земле неведомо зачем, словно пыль, ничем не ценимая» («Эвакуированные») 13. Политику, политическую борьбу, революционное насилие Бабель наивно противопоставляет социальным преобразованиям, которые и призваны дать счастье человеку. Он открыто ликует, когда в бывшем институте благородных девиц открывается Дворец материнства. Ликует не только потому, что советское государство берет на себя заботу о матери и ребенке, но и потому, что здание института «не отведено для комитетов по конфискации и реквизиции», что здесь «не слышны столь обычные слова об арестах». Как будто без «конфискаций и реквизиций» могли войти пролетарки и солдатки в эти просторные залы, как будто без подавления отчаянно сопротивлявшихся врагов революции возможно обеспечить счастье матерей и будущее детей! А Бабелю сдается, что «настоящая» революция – именно в некоем социальном реформаторстве, которое чуть ли не исключает «жестокость» политики, вооруженной борьбы: «Вскинуть на плечо винтовку и стрелять друг в дружку – это, может быть, иногда бывает неглупо, но это еще не вся революция. Кто знает – может быть, это совсем не революция. Надобно хорошо рожать детей. И это – я знаю твердо – настоящая революция» («Дворец материнства») 14.

Хрестоматийная – иначе не назовешь! – мелкобуржуазная иллюзия. Но как дорого платит за нее Бабель-художник. Стилевая сумятица его «новожизненских» работ, этой смеси мимолетных «фиксаций» и путаной публицистики, – прямое следствие растерянности перед сложнейшими сплетениями новой жизни, которую не постичь «наложением» абстрактных схем. В рассказах Бабеля из «Летописи» боль за человека отнюдь не декларировалась. В этюдах 1918 года она навязчиво декларируется – и манерой повествования, и подбором «жалостных» ситуаций, и авторскими ламентациями. Эту боль можно понять, однако она то и дело вызывает чувство протеста. И не столько против самих по себе действительно отталкивающих явлений, сколько против… автора. Автора, который не видит ничего, кроме бесчисленных страданий. Порой он даже не хочет вникать в их причины: с него достаточно, что они есть. А ему, видите ли, хочется, чтоб в одно прекрасное утро они просто кончились.

Идейный тупик стал для Бабеля и тупиком художественным. После закрытия «Новой жизни» Бабель не пишет о революции (хотя служит ей искренне и самоотверженно), ибо не в силах понять ее. Он «мало, но упорно» сочиняет в 1919 году, – «все одну и ту же повесть о двух китайцах в публичном доме», – вспоминал В. Шкловский15.

Так появляется и цикл «На поле чести» («На поле чести», «Дезертир», «Семейство папаши Мареско», «Квакер») 16 – о боях на полях Франции в мировую войну. Автор предупреждал, что содержание рассказов «заимствовано из книг, написанных французскими солдатами и офицерами, участниками боев». Эта «заявка на документальность» поддерживается и самим строем повествования, лишенного и тени патетики – даже патетики ужаса и страдания. Обвинительный акт империалистической войне, ненавистной не только потому, что она физически уничтожает людей, но и потому, что морально убивает человека, пробуждая в нем худшие инстинкты, оскверняя само понятие гуманности. Парадоксальны ее изломы – последний Дон Кихот, квакер Стон, гибнет из-за любви к лошадям, но что-то не видать Дон Кихотов, когда кругом гибнут люди… Для Бабеля ненавистна разрушительная стихия войны. Но здесь и намека нет на возможность выхода из-под ее власти.

Ужасна своей бесчеловечностью война. Но империалистическая или всякая? Физиологические эксцессы – фатальное порождение хаоса, вызванного тем, что «человек убивает человека». Вот такой Бабель и начал вести конармейский дневник.

«А ГУМАНИЗМ – НЕ ПРОСТО ТЕРМИН…»

Дневник Бабеля – исповедь и самоанализ, наблюдения «без цели» и заметки к будущей книге. Но прежде всего размышление о жизни, а лишь потом – о себе.

Любопытный «скачок» совершает сознание Бабеля в дневнике. Человек, в котором вчера еще «не перебродило» толстовство, сегодня глядит на рассуждения о царстве божием внутри нас как на нелепость. Встретившийся ему юноша «верит в бога, бог – это идеал, который мы носим в нашей душе, у каждого человека есть в душе свой бог, поступаешь дурно – бог скорбит». Бабель комментирует: «эти глупости высказываются восторженно» (запись 24 июля 1920 года).

Однако не стоит спешить с констатацией «перелома», «перестройки». Для автора дневника характерны не столько новые, по сравнению с предшествующим периодом, взгляды, идеи, сколько новый путь к выработке этих идей и взглядов, поиски дороги к пониманию сущности взвихренной жизни. Опрометчиво проводить прямую параллель между литературными произведениями – работами «новожизненского» периода, циклом «На поле чести» – и дневником. Но одно сопоставление, вероятно, закономерно. В очерках 1918 года и в цикле рассказов «На поле чести»»живой», человеческий материал – лишь добавление к схематичным представлениям, лишь иллюстрация к тому, что ему заведомо «ясно» с самого начала. Дневник во многом иной. Есть еще схематичные и часто неверные представления о революции и войне. Но они «не предписывают» автору видеть то, а не это. Наоборот, Бабель все время как бы проверяет свои былые представления фактами, с которыми он сталкивается впервые. «Течет передо мною жизнь, а что она обозначает», – грустно констатирует он (запись 4 июня). Но выход есть один: «Надо все это обдумать, и Галицию (то есть поход Первой Конной. – Л. Л.), и мировую войну, и собственную судьбу» (26 июля).

Бабель много думает о крестьянстве – с этими людьми он сталкивается впервые. «Для меня крестьяне на одно лицо», – с горестной иронией отмечает он (21 июля). Его возмущает «ужас их жизни» (16 июля), нищета деревенского быта. «Галичане на дорогах, австрийская форма, босые, с трубками, что в их лицах, какая тайна ничтожества, обыденности покорности» (26 июля). «Живут нелепо, дико, комнатенка и мириады мух, ужасная пища, и не надо ничего лучше – и жадность, и отвратительное неизменяющееся устройство жилищ» (27 июля). Нетрудно заметить, что Бабеля прежде всего волнует устойчивость старого в людях – «обыденность покорности», «не надо ничего лучше». И это отнюдь не случайные фразы.

Вокруг трех проблем все время бьется в дневнике мысль Бабеля. Это революция, война, коммунизм.

«Клевань, его дороги, улицы, крестьяне и коммунизм – далеко друг от друга» (11 июля). Что это? Отголосок «новожизненских» представлений о судьбах крестьянства в революции, отзвук горьковского заблуждения, будто в «пресном болоте деревни» бесследно растворится, ничего не изменив, рать политически воспитанных рабочих и революционной интеллигенции? А может, и другое: рождающаяся вера в то, что пропасть между деревенской Россией и Россией коммунистической будет обязательно преодолена: «Грязь, апатия, безнадежность русской жизни невыносимы, здесь революция что-то сделает» (28 июля).

Бабель хочет разрешить загадку массы, раскрыв загадку личности. И хотя идет от конкретности жизни, однако подверстывает человека к книжной схеме. И личность у него порой выключена из социальных закономерностей, нет связи характера с движением масс, с законами истории.

Показателен проходящий через дневник, а позднее и подготовительные записи к «Конармии» – «сюжет Грищука».

Вот его первый набросок в дневнике: «У меня повозочный, 39-летний Грищук. Пять лет в плену в Германии, 50 верст от дому (он из Кременецкого уезда), не пускают, молчит» (14июля). Через несколько дней: «Что такое Грищук, тишина бесконечная, вялость беспредельная. 50 верст от дома, 6 л. не был дома, не убегает». И как продолжение – простой вывод: «Знает, что такое начальство, немцы научили» (19 июля). Казалось бы, все ясно Бабелю – Грищук «объяснен», нечего к нему возвращаться. Ан нет: через два дня опять тот же проклятый вопрос – «отчего Грищук не убегает». Следующие сутки – ночной бой: «Грищук то несется с мрачной молчаливой энергией, то в опасные минуты – непонятен, вял… Грищук хватает за обрывок вожжи – неожиданным своим звенящим тенорком – пропадем, поляк догонит…» (Любопытно, в «Смерти Долгушова» этот панический возглас передан Лютову, а Грищук «печально» и «горестно» рассуждает о бессмысленности бытия, где так легко обрывается человеческая жизнь). Еще день: «Грищук 50 верст от дому. Он не убегает» (23 июля). Можно привести еще ряд записей о «таинственном Грищуке» (26 июля). Показательно – они чаще возникают там, где Бабель размышляет вообще о крестьянской жизни.

В подготовительных заметках к «Конармии» есть лист «Грищук»: «Две России. Уехал шесть лет назад. Приехал – что увидел. – Монолог Грищука – стиль». В рассказы конармейского цикла Грищук входит уже преображенным по сравнению со своим прототипом; преображенным, но не «решенным». Вот одна из последних дневниковых записей о Грищуке: «Иногда он прорывается – я замученный, по-немецки он не мог научиться, п<отому> ч<то> хозяин у него был серьезный, они только ссорились, но никогда не разговаривали. Оказывается еще – он голодал семь месяцев, т. к. хозяин скупо давал ему пищу» (29 июля).

В этюде «Грищук» этот эпизод развернут так: «Русские пленные работали по укреплению сооружений на берегу Северного моря. На время полевых работ их угнали в глубь Германии. Грищука взял к себе одинокий и умалишенный фермер. Безумие его состояло в том, что он молчал. Побоями и голодовкой он выучил Грищука объясняться с ним знаками. Четыре года они молчали и жили мирно. Грищук не выучился языку потому, что не слышал его. После германской революции он пошел в Россию. Хозяин проводил его до края деревни. У большой дороги они остановились. Немец показал на церковь, на свое сердце, на безграничную и пустую синеву горизонта. Он прислонился своей седой взъерошенной безумной головой к плечу Грищука. Они постояли так в безмолвном объятии. И потом немец, взмахнув руками, быстрым, немощным и путаным шагом побежал назад, к себе» 17.

«Загадка» Грищука так и не открылась Бабелю. Вот почему не состоялся грищуковский монолог о «двух Россиях». Вот почему реальная история о жестоком и скупом немце превратилась в не «по-бабелевски» сухой и сентиментальный рассказ о человеке, умолкнувшем среди безумия войны, о сердцах людских «вообще», которые тянутся друг к другу помимо всякого «языка»… Потому-то «Грищук» ни разу не перепечатывался Бабелем.

«Отчего он не убегает?» Почему люди воюют? Что заставляет их убивать, переносить непереносимые тяготы войны? Об этом размышляет Бабель на всем протяжении дневника. (Но у него ни разу не возникает вопрос или хотя бы сомнение – «зачем я здесь?».) Вот начальник штаба дивизии Ж. – «старый служака, точный, работоспособный без надрыва, энергичный без шума», благодаря ему «колоссальное дело» управления боем «делается незаметно». «Что такое Ж.? Поляк? Его чувства?» – ведь он сражается против «соотечественников», белополяков. Такие вопросы одолевают Бабеля при первом знакомстве с начштаба (11 июля). Они не исчезают и потом: «Прекрасный нач. штаба, машинная работа и живой человек. Открытие – поляк, убрали его, по требованию начдива вернули, любим всеми.., что он чувствует. И не коммунист – и поляк, и служит верно, как цепная собака, разбери» (13 июля). Бабеля мучит: «Почему все они – Ж., Соколов – здесь, на войне?» Ведь тот же Соколов, ординарец штаба, «злой и тощий Соколов говорит мне – мы все уничтожаем, ненавижу войну» (14 июля). А он сбежал из госпиталя не в тыл, а снова в дивизию, на фронт.

Вот уж поистине – «разбери»! Впрочем, «разгадка» сама идет в руки… Воззвание Пилсудского к «воинам Речи Посполитой». «Трогательное воззвание», издевается Бабель, а «нету железных большевистских доводов – нет посулов, и слова – порядок, идеалы, свободная жизнь. Наша берет!» Перебежчики «показывают наши листовки. Велика их сила, листовка помогает казакам» (15 июля). Бабель понимает, почему большевистские доводы, «посулы» – то есть реальные обещания реальных благ – действуют с такой силой: «Сопротивление… ничтожное, в чем дело? Пленные говорят и видно – революция маленьких людей… Пролетарская революция» (21 июля). Что «Красная Армия сделалась мировым фактором» (17 августа) – Бабель убеждается не раз.

Влияние этой новой правды и новой силы сказывается в комичных порой, но знаменательных ситуациях. «Попик в косичке»- сельский батюшка «просится на службу (в Конармию. – Л. Л.), есть у вас полковые священники?» (18 июля).

Бабель видит, что рождается невиданная в истории армия: «Приходит бригада, красные знамена, мощное спаянное тело, уверенные командиры, опытные, спокойные глаза чубатых бойцов, пыль, тишина, порядок, оркестр» (12 июля). Армия, сильная своим единством: «Еду с начдивом, шт. эскадрон… трубачи, красота, новое войско, начдив и эскадрон – одно тело» (16 июля). Бабеля, хорошо знавшего кастово-сословную, социально противоречивую структуру царской армии, поражает в Конармии «великолепное товарищество, спаянность» (18 июля).

Но вот еще одна запись: «Получен приказ из югзапфронта – когда будем идти в Галицию… обращаться с населением хорошо.

  1. Выступление на секретариате ФОСП 13 июля 1930 года. Отдел рукописей ИМЛИ, ф. 86, оп. 1, N 5.[]
  2. Там же.[]
  3. Выступление на секретариате ФОСП 13 июля 1930 года, ИМЛИ, ф. 86, оп. 1, N5.[]
  4. »Журнал журналов», 1916, N 51, стр. 5. []
  5. Архив А. М. Горького, КХП, 19 – 16 – 5.[]
  6. Там же, 76 – 1 – 21.[]
  7. Там же, 76 – 1 – 31.[]
  8. И. Бабель, Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна, «Летопись», 1916, N 11, стр.43.[]
  9. «Журнал журналов», 1916, N 51, стр. 4.[]
  10. Там же, N 49.[]
  11. »Журнал журналов», 1917, N 16. []
  12. «Новая жизнь», 21 (8) мая 1918 года, N 85.[]
  13. »Новая жизнь», 13 апреля (31 марта) 1918 года, N 66. []
  14. «Новая жизнь», 31(18) марта 1918 года, N 56(271).[]
  15. «Леф», 1924, N 2(6), стр. 153.[]
  16. «Лава», Одесса, 1920, N 1, Стр. 10 – 13.[]
  17. »Известия Одесского губисполкома, губкома КПБУ и губпрофсовета», 23 февраля 1923 года. []

Цитировать

Лившиц, Л.Я. Материалы к творческой биографии И. Бабеля / Л.Я. Лившиц // Вопросы литературы. - 1964 - №4. - C. 110-135
Копировать