№5, 1965/Обзоры и рецензии

Материал и мысль.

Л. Левин, Владимир Луговской. Книга о поэте, «Советский писатель», М. 1963, 400 стр.

Композиция книги Л. Левина обычна для работ такого типа. Перед нами «творческий путь» и одновременно биография Луговского.

Правда, есть отступление от образца: книга начинается не с «рождения героя», а с воспоминания о встрече с ним. «Личность автора», Л. Левина, неизменно и вполне естественно включена в рассказ о Луговском.

Это сознательная установка. Критический «лиризм», литературность в хорошем смысле, стремление идти непосредственно к широкому читателю, минуя академические условности, — таково первое ощущение от книги Л. Левина.

Ощущение, конечно, хорошее. Но оно не удивляет. Мы уже успели привыкнуть к тому, что критики «умеют писать». Вот почему, кратко отметив чисто литературные достоинства «книги о поэте», спешу перейти к существу дела.

С первых строк ясен «прицел» Л. Левина. Он сообщает наименее известное, наиболее редкое о Луговском. Автор настолько богат, что почти не снисходит до разменной монеты фактов, уже известных. Он приводит неизвестные письма Луговского и его друзей, говорит об истории и вариантах стихотворений из первых, еще несовершенных сборников, скрупулезно выслеживает любимые «словечки» и житейские привычки поэта. Книга — ценный источник разнообразных сведений о Луговеком.

Словом, в книге Л. Левина много достоинств; более того, это одна из лучших работ этого рода. Но в ней, как часто бывает, особенно ясно видны «просчеты направления». Об этих типических недостатках мне и хочется сказать подробней.

Открываем 355 стр.: «…прямое обращение к персонажам — один из самых излюбленных приемов автора «Середины века».

Далее следует список примеров. Л. Левин знает, что мы ждем пояснений, и старается это учесть: «Некоторые из этих обращений словесно почти тождественны, но каждое из них звучит по-своему, не похоже на другое, обладает собственной эмоциональной окраской». Дальше, дальше… «Одно из них проникнуто гневом и презрением, другое — болью и состраданием, третье — иронией, четвертое — скорбью и горем, пятое — печалью и сожалением, шестое ненавистью». Так. Ну и что же?

И наконец: «Благодаря этому применение одного и того же приема не только не кажется однообразным, но, наоборот, создает эмоциональное разнообразие и, что не менее важно, определяет тональность каждой поэмы в отдельности».

Словом, каждый прием звучит «по-своему» для того, чтобы «создавать разнообразие» и «определять тональность»… Мы же ожидали, что разговор пойдет о своеобразии лиризма у Луговского, об экспрессии чувств, о характере отношения к жизни.

Уход от теоретических категорий, от широких обобщений привел к тому, что самым слабым разделом оказалась глава о «Середине века». Эта книга сама по себе столь «синтетична», объемна, интенсивна по организации поэтической ткани, что эмпирический разбор ее просто невозможен. Между тем Л. Левин и тут следует принятой манере. Он скрупулезно прослеживает все отдельные «образы» и строки, которые «перезванивают» (слово Луговского) между собой в «Середине века»; он поднимает ее историю и говорит еще много полезного, нужного, но не делает главного: не идет в глубь образа, не вскрывает «механику» целого.

Со всем этим связана и другая черта методологии — «биографизм» исследования.

Очень хорошо, что Л. Левин сообщает нам столько новых фактов о жизни, трудах и днях Луговского. Но в увлечении он слишком часто привносит чисто «житейское» в анализ самой поэзии. Человек есть человек, а образ есть образ; никакая очередная дискуссия о «лирическом герое» и «самовыражении» не опровергнет эти истины.

Л. Левин отрицает понятие «лирический герой» (стр. 223); для него достаточно «самого» поэта. Для него нет качественной границы между художественным и бытовым, материалом и воплощением, образным и биографическим и т. д. И как результат — гипертрофия «реального факта». Недаром Л. Левин так любит слово «автобиографизм» (или «лирический автобиографизм»); он употребляет его неоднократно (стр. 279, 284, 285, 297, 298, 299, 300 и др.), ссылаясь при этом на термины самого Луговского. Но что же сказал Луговской? «Середину века» он назвал «автобиография века». Века, а не В. А. Луговского! Что же касается слов об «автобиографических» поэмах из книги «Жизнь», которые так часто вспоминает Л. Левин, то Луговской назвал их не «автобиографическими», а «автографическими». Во всяком случае, так в одной из первых, прижизненных публикаций («Москва», 1957, N 8, стр. 162). Автографический — это «по следам» собственной биографии, но о чем-то более важном, чем она сама. Странно, что Л. Левин, при его любви к факту и огромной осведомленности в материале, просмотрел столь многозначительную мелочь.

Слишком много человека, слишком мало поэта. Сама поэзия берется «в ракурсе» человека, бытовой личности Луговского; хотелось бы наоборот.

Уже говорилось, что Л. Левин подробно и любовно выписывает повторы, устойчивые выражения (слово «ночь» с родительным падежом и т. п.). Но и здесь есть оборотная сторона. Нетрудно выбрать повторы и «заветные» слова — тем более из Луговского; важно увидеть, куда ведут эти «следы».

Другая грань того же «биографически-фактографического» метода — стремление «взять» поэта имманентно, вне литературных традиций и процесса.

Теоретически автор и тут «все понимает». Он знает, что нужна атмосфера, фон. В книге мелькают имена Блока, Маяковского, Багрицкого, Твардовского. Но именно мелькают. Никаких реальных связей, выходов в общий поток поэзии не чувствуем.

Вот одна из редких попыток сопоставить, сравнить поэтов: «…есть в этих книгах («За далью — даль» и «Середина века». — В. Г.) нечто такое, что дает право сближать их, находить в них явственные черты не только различия, но и сходства.

Твардовского и Луговского объединяет то, что оба они не только не отделяют себя от воспитавшего их общества, а ощущают общество и себя как единое целое».

Вряд ли сегодня нужно доказывать, что такой способ сравнения не много дает… Быть может, нигде излишнее доверие к частным фактам не дает столь скудных результатов, как при проведении литературных параллелей. «Для автора «Середины века» не прошел бесследно и более поздний опыт, накопленный советской литературой в жанре поэмы: «Маяковский начинается» Н. Асеева, «Дума про Опанаса» Э. Багрицкого, «Страна Муравия» и «Дом у дороги» А. Твардовского, «Киров с нами» Н. Тихонова, «Пулковский меридиан» В. Инбер, «Сын» П. Антокольского, «Зоя» М. Алигер…»

Чем больше становится список, тем меньше истинной конкретности.

«Но использование предшествующего поэтического опыта, — продолжает Л. Левин, — не следует представлять себе как вульгарное заимствование или механическое подражание». Это, конечно, обычное общее место — автор тут же сам забывает свое предостережение. Сказав о том, что Луговской хвалит рефрены в поэме Тихонова и октавы в «Пулковском меридиане», Л. Левин заключает: «…может быть, активная роль повторов, которую мы наблюдаем в «Середине века», подсказана рефренами из поэмы «Киров с нами», а веру в … белый стих, в какой-то мере укрепило успешное использование октав в «Пулковском меридиане»…»

Это и есть приписывание поэту того, что абзацем выше Л. Левин назвал «механическим подражанием». Из того, что Луговской благожелательно отозвался о двух-трех технических приемах у Тихонова и Инбер, Л. Левин делает вывод: он уже и «воспринял» их! Луговской, вероятно, потому-то и обратил внимание на рефрен у Тихонова, что и сам всю жизнь (а не только в «Середине века») любил рефрены, повторы и пр.! И уж Л. Левину, как мы знаем, это известно лучше всех.

Таковы «параллели».

С другой стороны, там, где «выход в мир», сопоставления напрашиваются сами собой, автор их не делает. «Романтически окрашенная преувеличенность образного мышления всегда была свойственна Луговскому…

Этим всегда определялся у него выбор эпитетов. Вот несколько примеров из книги «Сполохи»: «Леса набухают стопудовым звоном», «Стоградусный шквал налетел», «Громоподобный слышался напор», «Под буреподобным гуденьем подков»…

Как здесь не вспомнить Багрицкого! То же усиление, сгущение жизни, пафос стихийной мощи природы (вспомним: «Звероподобные кусты», «на меня, грохоча, осыпаются миры каплями ртутного огня…»). Но Л. Левин, верный принципу «имманентности» поэта (редкие нарушения этого принципа рассмотрены выше), не вспоминает в этом месте Багрицкого и, таким образом, приписывает «Сполохам» Луговского открытия, которых в них нет.

Л. Левин много пишет об огне, горении, пламени как образах, опять-таки принадлежащих индивидуальной манере Луговского, говорящих о той же «преувеличенности» мышления как своеобразной черте таланта: «Здесь все пылает, полыхает, пламенеет с удвоенной энергией: «На Западе алая кровь полыхает», «Синь пылает день-деньской…». Между тем стоит раскрыть Маяковского или того же Багрицкого, как убедимся, что и тут Луговской не одинок: «…разверг телефон дребезжащую лаву. Это визжащее, звенящее это пальнуло в стены, стараясь взорвать их…» (Маяковский); «Четыре буквы: «МСПО», четыре куска огня: это — Мир Страстей, Полыхай Огнем!..» «…Весь в молниях и звонках, пылая лаковой желтизной, ко мне подлетал трамвай…» (Багрицкий). И эти-то совпадения, как нарочно, уж совсем не внешние, не случайные. Они ведут к одной из существенных стилевых традиций, воспринятых Луговским; ведут к широким проблемам типологии поэтического мышления, к проблемам идейных и стилевых взаимодействий. Но Л. Левин проходит мимо.

Последнее.

Одно из достоинств книги Л. Левина — отсутствие фетишизации, приукрашивания поэта, стремление проследить реальный путь «взлетов и падений». Это тем более хорошо, что Луговской — поэт, прямо скажем, неровный, писавший и очень сильные, и просто слабые стихи. Однако, увлеченный сбором «фактов», Л. Левин порою слишком долго (а иногда заодно и слишком «положительно») говорит о вещах проходных, не лучших (например, о стихотворении «На переговорной»), делая это по принципу: о чем имею больше сведений, о том и пишу. В итоге — странные диспропорции. Автор почти совершенно упускает из виду лучшие лирические стихи Луговского: «Мальчики играют на горе…», «Медведь», «Фотограф», «Гуси» из «Солнцеворота» и др. Конечно, все они в книге упомянуты, порой им посвящены какие-то абзацы, но акценты смещены. В «Середине века» Л. Левин явно недооценивает поэму «Лондон до утра». Мотив: она проигрывает рядом со «Сказкой о том, как человек шел со смертью», которая, мол, забивает «Лондон» своей экспрессией и патетикой. Между тем критик опять-таки явно «просмотрел», что соседство поэм в книге — не только не во вред одной из них, но и несет определенную художественную нагрузку: оно играет роль контраста, «контрапункта» в общей лирической симфонии (спокойствие и «описательность» «Лондона» — резкость и патетика «Сказки»). Опять упущена целостность книги, потеряно и единство самого анализа; отсюда — просчет в оценке. Зато преувеличено значение поэмы «Москва», во многом страдающей риторизмом.

Книга Л. Левина, еще раз повторяю, обладает целым рядом достоинств. Но в ней немало и от того рода исследований, который раньше называли «материалы к изучению творчества» (а не самое изучение). Такова отчасти сознательная установка автора, но таковы и неписаные требования жанра «историко-биографического очерка», который сложился в нашей литературе о писателях. И Л. Левин слишком добросовестно следует этим привычным требованиям. А они уже не совсем отвечают сегодняшним задачам литературоведения.

Цитировать

Гусев, В.И. Материал и мысль. / В.И. Гусев // Вопросы литературы. - 1965 - №5. - C. 192-196
Копировать