№4, 2008/Книжный разворот

М. Н. Эпштейн. Слово и молчание: Метафизика русской литературы

Первый набросок замысла этой книги – «Всечеловечность русской
классики», рецензия на книгу Н. Берковского «О мировом значении
русской литературы» (Новый мир. 1976. N 4). Потом на протяжении
тридцати лет были статьи, опубликованные в разных журналах и для
этого издания дополненные и переработанные. В новом масштабном
целом под более умозрительным названием «Метафизика» автор обра-
щается к классике, современности, будущему, причем не только лите-
ратуры.
Во Введении Эпштейн определяет двоякий смысл выражения «ме-
тафизика русской литературы»: «литература как выразитель опреде-
ленного метафизического умозрения – и как предмет метафизического
исследования» (с. 10); вводит понятие «метанарратив» с обрисовкой
возможных подходов – условно говоря, марксистского, христианского,
мистико -универсалистского (андреевского), евразийского, эволюци-
онно – космистского (федоровского) (с. 13) – с тем, чтобы перед собой
поставить задачу свободы от метанарратива; очерчивает построение
семи разделов – проблемных узлов, выделяя последний как ключевой.
Книга столь обширна, что хочется начать с чего-то второстепен-
ного. Например, с первой части первого раздела. По сравнению с па-
мятной по «Вопросам литературы» статьей «О значении детали в
структуре образа. «Переписчики» у Гоголя и Достоевского» (1984, N
12), теперь в названии затушеван прием («К образу переписчика: Ака-
кий Башмачкин и князь Мышкин»), но по – прежнему убедительно по-
казаны объективное значение самой профессии переписчика, ее куль-
турная семантика; восходящие, условно говоря, к архетипу писца, кро-
тость и смирение; а также то, как «созданная Гоголем пародия на сред-
невекового переписчика еще раз «пародийно» переворачивается у До-
стоевского» (с. 41), Эпштейн настраивает на рассмотрение «метамор-
фозы этого важного для русской культуры типа убогого праведника,
переписчика-спасителя – типа, который перерастает собственно лите-
ратурные рамки и обретает черты исторической личности» (с. 41) («Фи-
гура повтора: Философ Николай Федоров и его литературные прото-
типы»). Автор объясняет, что бывает так: «реальное лицо, прежде чем
зажить самостоятельной жизнью, как бы проходит основательную про-
работку в литературе, составляется из элементов воображения» (с. 41),
и подчеркивает, «что, рассматривая историческое лицо в ряду вымыш-
ленных персонажей, мы нисколько не принижаем его…» (с. 42). О при-
нижении и не думалось, скорее, – о разумности, целесообразности. Да,
«у Башмачкина – переписчика и Федорова-библиотекаря одинаковое
жалованье – 400 рублей в год», и «генерал Епанчин за
изящество почерка назначает Мишкину точно такое же жалованье» (с.
44), но к чему ведут эти литературно – жизненные параллели и совпа-
дения – к грезам? – «Они (Башмачкин и Федоров. – Л. Е.) могли бы
служить в одном присутственном месте, на равных должностях, и по
вечерам собираться на чаепитие у брата – чиновника. Но если дальше
озирать это воображаемое присутственное место русской литературы,
можно было бы заметить за соседним столом еще одну неожиданную
фигуру – князя Льва Мышкина» (с. 44).
Очевидно, что, озирая «воображаемое присутственное место рус-
ской литературы», можно увидеть сколько и кого тебе угодно – зри
себе и рассаживай… Что и подтверждает третья часть первого раздела:
«Маленький человек в футляре: Синдром Башмачкина – Беликова». На
этот раз линия наследования проведена к чеховскому «человеку в фу-
тляре», по сути своей «социально опасному типу, который подравни-
вает всех под свою малость». «А отсюда уже и очертания нового,
наивысшего взлета этого типа в следующем веке, – продолжает ав-
тор. – Над всем 20-ым столетием возвышается маленький человек,
скроенный точно по мерке Акакия Акакиевича <…> Замурованный в
несменяемую Шинель. И с инфантильной кличкой Сосо, словно бы
имитирующей детский причмок и непристойный повтор
орально – анального слога в имени Акакий». С ним – «людобоязнен-
ным вождем вожделюбивого народа» – и прочие социалисты и со-
циофобы в одном лице (с. 57).
Активное заполнение «воображаемого» у М. Эпштейна сочетается
с известной категоричностью: «Как «святой присутственного места»,
«архивист – воскреситель», «библиотекарь – мессия», Н. Ф. Федоров,
конечно, освящен и подготовлен Достоевским и возможен только по-
сле князя Мышкина…» (с. 44) или «Но как ни относиться к «общему
делу» Федорова – несомненно, что в его основании лежит совсем ма-
ленькое дело Акакия Акакиевича» (с. 49) (курсив мой. – Л. Е.). Не
знаю, не знаю… Озадачивает и «рассаживание» кого угодно с кем
угодно: «Ничто и тайна, Платонов между М. Хайдеггером и Н. Федо-
ровым».
На мой взгляд, у М. Эпштейна ценны иные прозрения, специфику
которых он сам формулирует: «между «Медным всадником» <…> и
второй частью «Фауста» <…> при полном отсутствии влияний, заим-
ствований, полемики и т.п. есть непреднамеренная соотносимость и
противопоставленность в системе художественной метафизики» (с.
63; «Фауст и Петр на берегу моря: от Гете к Пушкину»). Именно такие
узрения – в системе художественной метафизики при этой непредна-
меренной соотносимости, по-моему, дорогого стоят. А вот сознатель-
ные «нажимы» вне системы часто выглядят натяжкой.
Одним из «нажимов» видится стремление приписать концептуа-
лизму то, что он не есть («Концептуализм и духовность»). Харак-
терно, что сам М. Эпштейн замечает, что концептуализм, «как правило,
не осознает своей близости отрицательному богословию и апофатиче-
ской духовности», правда, исходный посыл у него в том, что это худо-
жественное течение (с. 382). Но не противоречит ли признание его ху-
дожественности вымышленным автором цитатам – моделям (с.
322 – 323)? М. Эпштейн откровенен: чем искать в текстах концептуа-
листов наглядный пример, легче придумать что-то свое «за них». Сна-
чала «за них» придумаешь, потом – осмыслишь…
Странно для меня прозвучала и следующая глава: «Хасид и талму-
дист. Сравнительный опыт о Пастернаке и Мандельштаме». Лукавым
показался тезис: «Пастернак и Мандельштам тяготеют друг к другу,
просятся в сравнение – сами фамилии их накрепко притянуты и зариф-
мованы точной ассонансной рифмой (а-е-а)» (с. 360). Удивительно
ощущать остроту ума и слуха и – лукавость, а то и параллельную глу-
хоту к произносимому слову: «Батюшков жил 68 лет: 34 из них – по-
этом, 34 – идиотом <…> Вырождаться в углу, в котором родился» (с.
212, «Гельдерлин и Батюшков»). Озадачивает и само желание непре-
менно куда-то причислить: Пастернака – если не к юродивым (автор не
скрывает этого соблазна – с. 361), так к хасидам. Если уж нужны дихо-
томии, может, оставить порознь давние сравнения с арабским конем и
верблюдом…
При чтении последней в четвертом разделе главы «Апофатика и
культура» (промежуточный итог книги) окончательно убеждаешься,
что диссонирующее для тебя и есть магистральнре для автора. Нет, «у
нас нет строгого критерия, чтобы судить, насколько такие латентные
формы религиозности, как, например, хасидизм Пастернака или талму-
дизм Мандельштама, являются субъективно бессознательными» (с.
381), но идти следует все же туда – к бессознательному: «Только при-
знав у себя наличие бессознательного, Россия перестанет быть бессо-
знательным, обретет то самосознание, которое необходимо ей для са-
моисцеления, для перехода в состояние зрелой, саморефлектирующей
целостности» (с. 383). Понимая, что «пациент по имени Россия не со-
гласится на психоанализ» (по Борису Гройсу), М. Эпштейн прописы-
вает апофатику. Это обращение «заново» к апофатическому наследию
христианского Востока у меня вызвало наибольшее огорчение – сопо-
ставимое разве что с финалом.
«Чтобы постичь смысл литературного произведения, нужно понять,
о чем оно молчит, услышать глубину этого молчания», -замечает М.
Эпштейн, предлагая распространить «апофатический метод» не только
на теологию, но на весь круг гуманитарных дисциплин, «поскольку они
имеют дело с выражением человека в слове (в красках, звуках, любых
знаках), а значит, и с невыразимым»
(с. 384 – 385). Помня о концептуализме, хотелось бы разграничить «не-
выразимое», «невыраженное», «невыражаемое», но очевидно, что ав-
тору в равной степени пригодится все: «Это невыразимое и дает право
истолкователю – филологу, культурологу, критику – заново выражать
его в сотрудничестве с самим писателем: на основе первой, творческой
записи потенциально бесконечного смысла предлагать новые способы
его прочтения, «актуализации»» (с. 385). «Апофатика» здесь отнюдь не
христианская: «Переводить бессознательное языка и литературы в со-
держание филологической или критической мысли и одновременно по-
гружать эту мысль в бессознательные истоки языковых и художествен-
ных образов – такова двусторонняя задача всего комплекса «искусства
слова и науки о нем»» (с. 385). «Слово и молчание» в названии книги
Эпштейна прочитывается без заглавной буквы: «слово и молчание».
Последнее действо книги сказочное: поставить на распутье. «Сама
русская культура может быть определена как культура распутья». Ны-
нешнее распутье видится автору следующим образом: «между самим
распутьем и нераспутьем, между религиозно – атеистическими крайно-
стями и средним путем светской культуры» (с. 550). Последний зако-
номерно окажется дальнейшим углублением распутья и новым осозна-
нием безысходности.
С чем можно согласиться, так это с тем, что нужно «направить со-
циально – экономическую жизнь страны в русло естественного закона
и прагматики». А вот что оставить в культуре – «гремучую смесь самой
радикальной метафизики и самого беспардонного концептуализма» (с.
547) или нечто иное, – размышлять им, новому поколению гуманита-
риев, для кого и подготовлено это захватывающее учебное пособие.
«Я стараюсь со своими студентами мыслить парадигмально, т.е. не
отдельными фактами, а концептуальными связками, – рассказывал Де-
нису Иоффе М. Эпштейн. – Для меня важно создать в голове студента
плавильный котел, вбросить туда как можно больше разнородных эле-
ментов и поднять градус мысли до такой степени, чтобы все это дей-
ствительно расплавилось, чтобы из этого можно было лепить новые
идеи, концепции»1.

С удя п о к ниге, М ихаилу Н аумовичу э то п ревос-
ходно удается. Плавильня – хорошая школа (в смысле, университеты).
Помните? – «Плавильня – для серебра, горнило – для золота, а сердце
испытывает Господь» (Притч. 7:3).
Л. ЕГОРОВА

  1. Топос. 2003. 8 октября.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2008

Цитировать

Егорова, Л.В. М. Н. Эпштейн. Слово и молчание: Метафизика русской литературы / Л.В. Егорова // Вопросы литературы. - 2008 - №4. - C. 366-369
Копировать
Мы используем файлы cookie и метрические программы. Продолжая работу с сайтом, вы соглашаетесь с Политикой конфиденциальности

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке