№7, 1972/На темы современности

Крушение мифов, утверждение идеалов

Художественные трудности, с которыми сталкивается романист, обратившийся к панорамному типу эпического повествования, достаточно хорошо известны. И они, в общем-то, понятны. Правда, трудности эти бывают разного рода и происхождения. В статье «На подступах к роману» («Дружба народов», 1969, N 2) А. Бучис приводит любопытное свидетельство А. Гудайтиса-Гузявичюса. Говоря о перенаселенности своей эпопеи множеством действующих лиц, литовский прозаик замечает: «…Не раз приходилось задуматься, откуда их наплодилось этакое множество? Да ведь дело в том, что в свое время было у меня немало советчиков, которые всячески подстрекали расширить книгу, развить ее действие как можно шире: 1) чтобы изображались события во всей Литве (и я сразу отослал часть действующих лиц из Восточной Литвы в Жемайтию); 2) чтобы роман охватил все социальные слои (и я ворвался даже во дворец самого Сметоны); 3) чтобы как можно шире была представлена историческая иллюстрация (и я напичкал разные части романа точнейшими документами). Словом, позже мне пришлось сильно сожалеть, что был я слишком послушным учеником, а опыта не имел никакого».

Это признание писателя интересно тем, что оно как бы открывает нам верхний слой трудностей. Речь идет о тенденциях иллюстративности, описательности, о стремлении к широкому внешнему охвату событий, иной раз приводившему на практике к ослаблению психологического начала, к многогеройности, к нанизыванию разнообразных конфликтов вместо углубленного и обстоятельного исследования их. Ныне эти тенденции (эпопея А. Гудайтиса-Гузявичюса создавалась еще в 40-х годах) если и не преодолены повсеместно, то по крайней мере осознаны как существенный недостаток.

Однако и в наши дни попытки дать целостную панораму жизни общества далеко не всегда оказываются успешными. И дело здесь не только в мере таланта автора, но и в реальных, объективных сложностях познания окружающего мира. С этой точки зрения, например, заслуживают внимания рассуждения эстонского критика Э. Маллене в статье «От панорамности до панорамности» («Вопросы литературы», 1970, N 8): «Положение писателя в XX веке весьма сложно. Если в XIX веке и раньше художник мог представлять и современную ему психологию, и историю, и социологию, мог хорошо разбираться как в философии и естествознании своего времени, так и в развитии техники и экономики, ибо знания о мире в те времена были относительно стабильными и сохранялись почти без изменений в течение жизни нескольких поколений, то в наше время действительность стала гораздо более многогранной и сложной. Человек уже не может охватить и увидеть ее во всей полноте. Следовательно, и писатель уже не в состоянии уследить за всем тем, что совершается в мире, дать исчерпывающие ответы на вопросы, выдвигаемые нашим веком». К этим соображениям при всей их спорности стоит прислушаться, ибо они дают представление об огромном сопротивлении материала, которое испытывает современный романист. Это сопротивление выражается и в стремительном темпе исторического прогресса, приводящего к радикальным изменениям обстановки, и в бурном развитии науки и техники, прямо или косвенно сказывающемся на жизни и сознании людей, и в обилии информации, и во многом другом. Если воспользоваться словами венгерского критика Бела Помогача, «научная дифференциация «разломала на части» ту единую картину мира, которая существовала в представлениях человека вчерашнего дня». К тому же потребность в точных знаниях все более властно влечет нашего современника к специальным наукам и социологическим исследованиям. В этих условиях роман и, соответственно, романист должны изыскивать новые пути и возможности, чтобы овладеть вниманием общества.

Тем не менее, претерпевая внутренние, структурные изменения, сталкиваясь с конкуренцией массовых средств информации, современный роман не утрачивает своих главных, принципиальных позиций, своего общественного назначения. Его роль становится тем существеннее, чем выше его социальная активность, исследовательская направленность. На мой взгляд, совершенно справедлива мысль того же Бела Помогача о том, что, «владея научными достижениями эпохи, романист может снова собрать воедино данные общественных и антропологических наук, связать в единую картину познавательный материал, разбросанный в процессе их дифференциации. Иными словами, он может восстановить то единство, которое мы обнаруживаем в действительности; таким образом дается современное содержание тому эстетическому требованию, которое предполагает в литературе изображение действительности» 1. Однако выполнение этой высокой миссии требует от писателя широкой эрудиции, разносторонних знаний, творческой смелости, выработки подлинно научного мировоззрения. Конечно, нотка растерянности перед сложностью постижения сегодняшнего мира, прозвучавшая в выступлении Э. Маллене, имеет под собой реальные основания. Но, думается, прав был В. Оскоцкий, когда, возражая эстонскому критику, утверждал, что «так легко оправдать робость художника перед сложностью действительности, а робость перед жизнью никогда не была спутником подлинного таланта».

В недавнем прошлом на Западе было сказано немало слов об упадке и даже о конце жанра эпического романа. Советская литературная наука справедливо связала этот скептицизм с кризисом самого буржуазного мировоззрения, с неспособностью буржуазной романистики создать целостную концепцию жизни, с ее убеждением в непознаваемости человека. Отсюда, как верно заметил Л. Якименко, и вытекает отрицание эпической природы жанра? «Исчезает» общественный человек, человек в единстве личного и социального, – и рушится роман. Отказываясь от синтеза, больших картин жизни, уходя в сферу подсознательного, патологически неустойчивого и т. д., роман становится кодом для посвященных» 2.

Я вспоминаю об этой полемике потому, что наша многонациональная литература последних лет служит убедительным опровержением пессимистических пророчеств буржуазных теоретиков. Она свидетельствует о животворной силе метода социалистического реализма, идей коммунистической партийности. Можно ли, скажем, не заметить активной нацеленности на познание и объяснение жизни таких произведений, как «Соленая Падь» С. Залыгина, «Кровь и пот» А. Нурпеисова, «Живые и мертвые» К. Симонова, «Блокада» А. Чаковского, «Люди на болоте» и «Дыхание грозы» И. Мележа, «Циклон» О. Гончара, «Вечный зов» А. Иванова? Принципы соотнесения судьбы человека с судьбой народа, идеалов личности с идеалами общества, столь блистательно выраженные в творчестве М. Горького, М. Шолохова, А. Толстого, последовательно развиваются и закрепляются в работах нынешних романистов.

Для всех названных выше книг характерен подчеркнутый интерес к важнейшим, решающим событиям истории. У Нурпеисова и Залыгина – это гражданская война, у Мележа – коллективизация, в книгах Симонова, Чаковского, Иванова – Великая Отечественная война. И интерес этот естествен. Многоплановый эпический роман живет крупным, масштабным, значительным. Он впитывает в себя боли и радости эпохи, ее надежды, тревоги, противоречия, поиски. Он говорит о становлении национального сознания, о подвиге народа в борьбе за новую жизнь. И неизбежно, хотя в каждом случае по-своему, возникают такие проблемы, как выбор пути, ответственность человека перед обществом и общества – перед человеком.

Усиление исследовательского подхода к герою и действительности по-своему закономерно влечет усложнение самой романной структуры. Действие произведения отнюдь не обязательно движется в четкой хронологической последовательности. Сплошь и рядом оно идет от итога к истокам, иногда целые главы предстают в форме воспоминаний. Однако всякий раз построение романа подчинено основному – выявлению духовного мира человека, его богатства и многогранности. Надо сказать также, что многоплановый эпический роман последних лет успешно осваивает опыт романа психологического, тяготеющего к исповеданию, к поэтике внутреннего монолога. Такое освоение, бесспорно, расширяет возможности жанра, позволяет точнее и тоньше передавать диалектику души.

Нынешнее стремление писателей к панорамности (если судить, конечно, по лучшим образцам) не имеет ничего общего с иллюстративностью, погоней за всеохватностью. Чаще всего оно вызвано необходимостью углубить взгляд на конкретные, локальные события, сопоставить частное с общим, уловить связь индивидуального и социального. Хорошо сказал об этом И. Мележ, сравнивая первый роман своей дилогии со вторым! «И крохотный морской заливчик, прорезанный водой в скалах, – то же море. Но только вид всего морского простора дает полное, объемное впечатление моря. Можно было бы крутой поворот в деревне изобразить, конечно, и на судьбах нескольких героев из Куреней. Мне советовали сделать так, и это значительно облегчило бы мою задачу. Но, углубившись в новый роман, я почувствовал непреодолимую потребность ввести в него широкий мир жизни.

Чтоб изобразить жизнь как сложный исторический поток, включавший в себя различные течения, я должен был показать ее с разных точек, на разных уровнях» 3.

Этот взгляд «с разных точек, на разных уровнях» ощутим и в трилогии А. Нурпеисова «Кровь и пот», и в «Соленой Пади» С. Залыгина, и в «Блокаде» А. Чаковского, и в «Памяти земли» В. Фоменко, и в дилогии Ф. Абрамова «Братья и сестры» и «Две зимы и три лета». Многоголосье мнений, оценок, позиций создает в этих произведениях атмосферу внутренней полемичности, напряженного поиска правды. Историческая истина не преподносится читателю как нечто готовое, заранее данное. Она рождается на его глазах, выковывается в столкновении идей.

Эти и другие черты современного панорамного романа находят яркое воплощение в книге литовского прозаика Йонаса Авижюса «Потерянный кров», вышедшей недавно в русском переводе. По серьезности содержания, по своей масштабности, по убедительности художественных решений книга эта сопоставима с самыми значительными достижениями нашей многонациональной прозы последних лет, С эпической широтой и обстоятельностью писатель ставит здесь такие общие для братских советских литератур темы, как человек и революция, земля и народ. И хотя он раскрывает их на специфически литовском материале, эти темы приобретают в его романе широкое интернациональное звучание.

* * *

Первое, на что обращаешь внимание при знакомстве с «Потерянным кровом», – это на его синтетичность. Литовская действительность военной поры возникает здесь во всей ее противоречивой цельности. Среди героев книги – представители самых различных социальных слоев и, что не менее существенно, – самых различных политических течений. Мир образов романа – это интеллигенция во множестве ее градаций, буржуазные националисты всех мастей и оттенков, это кулаки, сельская беднота, середняки, это оккупационные власти и ушедшие в леса народные мстители. Локальность сценической площадки, – две точки четко обозначены на карте повествования: деревушка Лауксодис и маленький городок Краштупенай, – не мешает нам воспринять события, случившиеся в этих местах, как отражение событий общенациональных.

Конечно, писатель был подготовлен к созданию «Потерянного крова» опытом работы над предшествующими вещами: «Стеклянная гора» и «Деревня на перепутье». Уже в этих книгах был очевиден интерес Авижюса к острой социальной и политической проблематике, сказывалось глубокое знание психологии крестьянина, понимание опасности националистического дурмана, умение развернуть панораму лиц и событий. Но, думается, для романиста оказалась небесполезной и творческая практика других литовских прозаиков, так много сделавших в последнее десятилетие для освоения темы классовой борьбы, причем борьбы, протекавшей особенно остро в деревне. Назову хотя бы такие книги, как «Лестница в небо» М. Слуцкиса, «Каунасский роман» А. Беляускаса, «О хлебе, любви и винтовке» В. Петкявичюса.

«Потерянный кров» с первых же своих страниц разворачивается как роман борьбы идей. Он весь проникнут духом поиска истины, спора о ней. В книге нет или почти нет развернутого описания событий – они подаются подчеркнуто скупо, лаконично; все внимание автора сосредоточено на том, как эти события преломляются в сознании людей, осмысляются ими, воздействуют на их повседневное поведение.

У каждого из героев романа своя программа, свои стремления и цели. Слова Аквиле: «Господи, чего я искала, что нашла и что ищу?» – служат как бы лейтмотивом повествования. Их с теми или иными вариациями обращают к себе и Гедиминас, и Адомас, и Марюс, и другие герои.

И если мы проследим за направлением этих поисков, их узловыми моментами, то убедимся, что мысль писателя и его героев всецело прикована к основным проблемам народного бытия.

Темы родины, земли, истории, ответственности человека, взятые в развитии и обогащении, образуют мощную философскую полифонию романа, организуют его изнутри. Это темы сквозные, подчиняющие себе все остальные мотивы повествования, придающие ему широкий эпический размах.

Подобно М. Шолохову в «Тихом Доне», Й. Авижюс раскрывает жизнь народа на переломном рубеже истории. Всего лишь год назад вернулась на литовскую землю советская власть. И вот уже прокатилась по городам и селам республики лавина фашистского нашествия. Снова воспрянуло духом, вылезло из своих щелей старое. Отблеск смертельной схватки двух миров ложится на все события романа, на мысли и поступки людей. Взаимодействие и противоборство героев тем сложнее, что оно совершается не на фоне, а в обстановке всемирно-исторического потрясения. Здесь слово уже само по себе есть дело. А за неверный выбор или вывод приходится расплачиваться не только муками совести, но и кровью. Если не своей, то кровью окружающих.

Писатель показывает идейные и нравственные позиции персонажей в движении, в столкновении с реальностью. Именно жизни – и в этом ярко проявились уроки Шолохова – принадлежит право высшего суда, именно она выносит свой приговор тем или иным воззрениям, отбрасывая одни и утверждая другие. Но вместе с идеями столь же суровую и бескомпромиссную проверку проходят сами герои. Как истинность, так и ложность убеждений доказывается в романе всем поведением человека, совокупностью его поступков.

В «Потерянном крове», как и в предыдущем романе Авижюса «Деревня на перепутье», трудно выделить какого-то одного главного героя. Мы с неослабевающим волнением следим за перипетиями жизни всех действующих лиц, будь то Гедиминас, Миколас Джюгас, Марюс, Адомас, Милда, Кяршис и т. д. Здесь что ни персонаж, то своя проблематика, свои краски, без которых потускнела и распалась бы общая картина. Многофигурная композиция произведения дает писателю возможность охватить разные грани общества и общественного сознания, передать эпический характер событий, прочнее соединить индивидуальное, частное со всеобщим.

И все же мы можем с полным правом говорить об особой роли, принадлежащей в романе Гедиминасу Джюгасу. Его сознание как бы движется от одних теорий и концепций к другим, последовательно подвергает их придирчивому анализу. Этот анализ, эти заблуждения и прозрения героя создают в романе единое поле постоянного идеологического напряжения.

Основные события «Потерянного крова» начинаются с середины июля 1941 года, когда фронт уже откатился далеко на восток, оставив в немецком тылу захолустный Краштупенай. «Война едва коснулась города; пострадало несколько домов да разбомбило вокзал. На стенах пестрели приказы оккупационных властей, плакаты, воспевающие историческую миссию великого германского народа – уничтожить восточного варвара».

После боев установилось хотя и временное, хотя и относительное, но затишье. И в этой тишине стали еще отчетливее слышны споры людей, их разговоры и мысли о прошлом, настоящем и будущем, Не только собственном, но и своей родины, В экспозиции романа его герои как бы предстают на развилке дорог истории. Короткие реминисценции, возникающие наплывом памяти возвращения во вчерашний день, помогают нам лучше понять исходные позиции персонажей, тот духовный багаж, с которым они вступают в повествование.

С образом учителя и поэта Гедиминаса Джюгаса в большей мере, чем с какими-либо другими персонажами романа, связана тема интеллигенции и революции. Ставшее крылатым название трилогии Алексея Толстого – «Хождение по мукам» с исчерпывающей точностью характеризует судьбу героя. Правда, характеризует метафорически. Ибо «хождение» Гедиминаса преимущественно духовное, нравственное. Лишь в последних главах мы видим учителя бредущим по дорогам Литвы, которые кружат вокруг деревушки Лауксодис.

На материале и опыте жизни Гедиминаса Джюгаса писатель обращается к проблематике, весьма актуальной для современной советской литературы. Мотив выбора пути отчетливо прозвучал в таких, например, произведениях последних лет, как «Корабль на горе» К. Заряна, «Опасная переправа» И. Есенберлина, «Дума про тебя» М. Стельмаха. Из книг более близких «Потерянному крову» по месту и времени событий назовем «Одноклассников» В. Гросса и, конечно же, «В разгар лета» П. Куусберга. Существенной чертой всех этих вещей является их ярко выраженная антинационалистическая тенденция. Путь к новому мировоззрению раскрывается здесь как путь отказа и от надклассовых и от националистических иллюзий. Разумеется, эволюция персонажей в каждом произведении индивидуальна. Она определяется и конкретной обстановкой в республиках, и конкретными социально-классовыми конфликтами, и своеобразием характеров, воспитания, убеждений. Однако решающее значение – и это основополагающий принцип нашей историко-революционной прозы, закрепленный в творческой практике А. Толстого и М. Шолохова, – приобретает отношение человека к народу, способность слить свою судьбу с судьбой миллионов.

Экспозиция «Потерянного крова» не случайно заставляет вспомнить роман П. Куусберга «В разгар лета». И учитель Гедиминас Джюгас, и инженер Эндель Элиас оказываются как бы в одинаковом положении. Оба они скрываются от советской власти, сбитые с толку враждебной пропагандой. Оба увлечены мечтами о внеклассовом единстве, и оба одинаково болезненно реагируют на известие о вторжении фашистов. И в дальнейшем их линии порой развиваются параллельно, но до известного предела. «Третий путь» Энделя Элиаса быстро завершается самоубийством героя. Что же касается Гедиминаса Джюгаса, то его одиссея еще далеко не закончена. Но, думается, целесообразно подчеркнуть не только сходство, но и различия в художественном решении этих образов. «Партия» Гедиминаса в «Потерянном крове» философски более насыщена, да и самый характер идейных исканий героя здесь во многом иной, соответственно иными становятся и этапы «хождения по мукам».

В отличие от Красного Марюса, который восторженно приветствовал возвращение советской власти, Гедиминас относился к новым порядкам весьма настороженно. Правда, он согласился преподавать в школе для взрослых и даже с умилением следил за тем, как грызут гранит науки старые крестьяне и крестьянки, но к этому умилению неизменно примешивалась и высокомерно-ироническая нота: «Он не любил Пуплесиса, как и всех прочих, которые с трудом умели прочесть газету, но, взяв власть в свои руки, с легким сердцем принялись разрушать старый мир, на фундаменте которого стоял и их дом».

Радостные открытия словно бы уравновешивались горестными, не позволяя герою прийти к какой бы то ни было ясности. Гедиминасу были понятны чувства крестьянина, впервые получившего право на землю: «Этот человек мог бы отрезать ломоть своей земли и есть ее, как хлеб. Он обалдел от счастья. Когда видишь его, начинаешь сомневаться, знавал ли ты раньше действительно счастливых людей…» Но рядом с этим человеком существовал другой, похожий на него, носивший такую же холщовую рубаху. И этот человек прежде тоже трудился в поте лица, но не приобрел, а потерял землю: «Если хотите знать, мои ноги до первого ледка не знали обувки, а батрак босиком из избы ногой не ступит: обуй нас. Так положено! Был человек человеком, вроде бы уважали, не ругали, а теперь сразу лютым зверем стал». И когда секретарь райкома Гавенас упрекнул Гедиминаса в том, что тот не замечает нового, Гедиминас ответил с вызовом: «Да, наша нация много получила от Советской власти. Безземельные получили землю, рабочие – работу, право на бесплатное лечение, учебу и так далее; но те интеллигенты, которые, говоря вашими словами, всего этого не видят, наверное, считают, что, получая все эти блага, нация потеряла главное – государственность». И дальше по ходу спора он с упоением перечисляет дорогие ему символы суверенности: свой герб, свой гимн, своя армия. Не содержание понятия независимости, а его внешние атрибуты – вот что волнует героя, заставляет учащенно биться его сердце.

Учитель истории по специальности, Гедиминас Джюгас слишком долго жил в атмосфере прошлого, воспевая и возвеличивая его. Это был уютный и упорядоченный мир абстракций: князья, воины, древные обычаи, романтические призывы.

Воздвигнув величественное здание мифов, герой книги как бы сделался их добровольным пленником. Социальное неравенство, богатство одних и нищета других – все это меркло в ореоле таких священных понятий, как нация, республика, Литва. Вот почему крах буржуазного государства равнозначен для Гедиминаса национальной катастрофе, а утрата привычных атрибутов – утрате суверенности.

И никакие самые веские, самые трезвые доводы не могли поколебать героя в этом предубеждении. Не могли, ибо национальное чувство Джюгаса начисто лишено социальной определенности. Это чувство не делает различия между классами, между большинством и меньшинством. Не бедняк и кулак, а два человека, поменявшиеся местами в жизни. Раньше страдал один, теперь – другой. Нет прогресса – просто «погонщики поменялись местами с волами».

Впрочем, как секретарь райкома Гавенас, так и Красный Марюс в своей полемике с Гедиминасом порой излишне запальчивы и не всегда считаются с тем же национальным чувством. Об отдаленной перспективе слияния наций и языков они толкуют как о близкой цели. Заблуждение? Безусловно. Но идущее от порыва героев к немедленной «мировой революции», от планетарности размаха. Однако такая размашистость невольно укрепляла Гедиминаса в его мыслях об обреченности малых народов, о несправедливости истории по отношению к ним. Не классовую борьбу видит он в мерах, принятых против кулачества, против мечтавшей о реставрации прошлого пятой колонны, а лишь подавление литовского. На смену романтическим концепциям прошлого приходит безысходный пессимизм настоящего, разочарование в возможностях Литвы отстоять свое право на будущее. С позиций скептицизма Джюгас ставит на одну доску и события 1940 года, и последовавшее несколькими месяцами спустя фашистское нашествие: «Вчера мы убивали друг друга из-за одних, сегодня из-за других. И те и эти уверяют, что освободили Литву, а результат?»

Как ни кощунственны для нас такие высказывания, они, однако, выражают настроения части тогдашней интеллигенции, ее социальную слепоту, растерянность перед лицом совершающегося. Авижюс в этом смысле неукоснительно следует правде характера. Он дает портрет своего героя без грима, без ретуши, показывает всю сложность восприятия обстановки. Встретившись в кабачке со своим школьным приятелем, ныне начальником полиции города Адомасом Вайнорасом, учитель с явным раздражением слушает его тирады об «освободительной миссии» германской армии, о заманчивых перспективах, якобы открывающихся перед Литвой. Энтузиазму собеседника он противопоставляет всепроникающий скептицизм. «Верить в твоих литовцев, в этих послушных рабов, – говорит Гедиминас, – значит, быть в ответе за них, а я не хочу отвечать за все стадо, хотя и сам числюсь в нем».

С этой иронии, обращенной против некогда превозносимых понятий, начинается в романе чрезвычайно важная тема разрушения мифов. Будучи не в состоянии привести прежние представления в соответствие с действительностью, Гедиминас решительно отказывается от них. Он словно в каком-то упоении отрекается от всего, чему поклонился годами, выбрасывает за борт как ненужный хлам все, чем пичкали его в студенческие годы, и то, чем он сам пичкал своих учеников. Он издевается над самым дорогим и святым для него – нет больше нации, народа: «…Каждый из нас – своя земля, своя нация и своя держава, каждый человек создает собственную историю…» Сама историческая наука утрачивает для него всякий смысл, всякую привлекательность, ибо ее законы, ее выводы не имеют обязательной силы, допускают самые противоречивые толкования, историческая истина – это «универсальный сапог, который каждая идеология без труда подгоняет под свою ногу». Повержено в прах имя дотоле почитаемого литовского ученого Симанаса Даукантаса. Теперь Джюгас не удивился бы, если бы увидел возле памятника Первому Историку нации «крестьянина, справляющего нужду, – старые идолы, которым он молился до той поры, рухнули».

Правда, во всех этих мыслях немало интеллигентского надрыва, искусственной взвинченности. В действительности же национальное чувство героя не угасло. Оно лишь освобождалось от бремени слепой идеализации литовского. Вот почему Гедиминаса столь потрясло известие о массовом расстреле евреев в Ольшанике. Расстреле, в котором принимали участие не только немцы, но и его соплеменники. Встретив чудом уцелевшего после казни Авраама Манштейна, учитель смог лишь приподнять шляпу в знак приветствия. Подойти к старику, заговорить с ним недоставало духу: «ведь говорить пришлось бы на том же языке, который вчера вместе с выстрелами звучал в Ольшанике». Он не хотел и не мог отождествлять себя с палачами, пусть даже они были братьями по языку. Слово «литовец» утрачивало свою магическую власть, оно еще ничего не говорило о человеке. Представление о нации как едином, неделимом целом распадалось не только в теории, но и на практике.

В противоположность Гедиминасу Джюгасу, разочаровавшемуся в прежних идолах, его школьный друг Адомас Вайнорас вступает в роман с убеждением в их могуществе. Тропа, оставленная одним, манит к себе другого. Именно Адомас является в «Потерянном крове» главным глашатаем националистических лозунгов. И с эволюцией этого образа связан значительный пласт содержания книги.

Мы знакомимся с Адомасом Вайнорасом в то время, когда он полон самых радужных планов. Изменившаяся обстановка порождала и подогревала в нем надежду на возвращение, казалось бы безвозвратно канувшее в прошлое. Служба в полиции, сотрудничество с немцами в представлении героя – не более чем ловкий тактический ход. Не он, Вайнорас, – орудие в руках фашистов, а фашисты – орудие в его руках, средство достижения цели. Опираясь на гитлеровцев, покончить с большевиками, а затем освободиться и от «освободителей». Как проповедует духовный наставник Адомаса капитан Саргунас, «нам остается только сохранять живую силу нации и терпеливо ждать, пока Гитлер со Сталиным не выдохнутся. А тогда выйдут на сцену Рузвельт с Черчиллем и исправят историческую несправедливость… Мы до поры до времени с немцами, но не против своей нации. Вот линия, которой мы должны держаться».

В первых главах герой романа вполне искренне играет добровольно избранную им роль. Он ни на минуту не сомневается в своем особом предназначении. Нет, он не какой-нибудь мелкий прихвостень оккупантов, а слуга нации, опытный пастух, незаметно, но умело направляющий фашистского быка. При каждом подходящем случае Адомас не упускает возможности показать свою самостоятельность, независимость суждений. Так, он демонстративно освобождает из-под стражи бывшего милиционера Жакайтиса и бедняка Пуплесиса, вступается перед своей матерью за Черного Культю: «Большевики задурили голову своими обещаниями. Таких заблудших овец у нас тысячи. Если пропустить их через веялку, полнации отсеется. Нет, так не годится, мать. Мы должны привлечь их на свою сторону».

Когда и где только можно, начальник полиции проповедует священное единение литовцев, предостерегает от сведения счетов, от междоусобицы: «Мы, маленькая нация, живем между двумя исполинами, как горстка зерна между жерновами. Должны быть стальными, чтоб нас не перемололи. И сильны мы, литовцы, нашим единством… такую роскошь – междоусобную резню – могут себе позволить только стомиллионные народы, а нам дорог каждый человек». Больше того, Адомас не прочь пофрондировать и перед фашистским комендантом Роппом, напомнить ему о широковещательных заверениях, данных немцами, и пригрозить:

  1. »Вопросы литературы», 1971, N 8, стр. 91. []
  2. Л. Якименко, Герои и новаторство советской литературы, «Художественная литература», М., 1964, стр. 44.[]
  3. »Вопросы литературы», 1970, N 10, стр. 129 – 130. []

Цитировать

Теракопян, Л. Крушение мифов, утверждение идеалов / Л. Теракопян // Вопросы литературы. - 1972 - №7. - C. 36-67
Копировать