№4, 1973/Диалоги

Кризис остроты (Открытое письмо поэту Андрею Вознесенскому)

Дорогой Андрей Андреевич!

В каком-то смысле нас, пожалуй, можно уже считать собеседниками. Я давно, начиная с первой публикации «Гойи», читаю Ваши стихи. Вы, вероятно, читали кое-что из написанного мною о Вас.

Но общение происходило без диалога.

Ваши стихи всегда вызывали у меня не столько профессиональный интерес, как стихи хорошо сделанные, стихи яркие, злободневные, сколько человеческий. Занимала загадка их внутреннего психологического закона. Они – и те, что нравились, и те, что не нравились, – касались меня лично.

Как Вы сами понимаете, такое отношение не может быть ровным, «как пульс покойника». Я восторгался, нервничал, терялся, пробовал стать беспристрастным аналитиком, анализировать, то обостряя вопросы, на которые не находил ответа, то, напротив, видимые противоречия сводя к разным степеням гармонии… Впрочем, не в этом сейчас дело. Легче объяснить свои прошлые мысли и поступки, чем то, зачем я сегодня пишу это почти личное почти письмо. Два «почти» означают, что личное мое любопытство и частное это письмо кажутся мне не совсем личными и частными.

Сразу оговорюсь, я не из числа тех Ваших вчерашних поклонников, которые считают сейчас правилом «хорошего вкуса» пожимать плечами: «Ах, Вознесенский!», «Что за стихи!», «Теперь это совсем неинтересно!» Мне интересны и старые Ваши стихи, и новые. Думаю, что – и будущие. И уже написанное кажется мне величиной постоянной и неурезываемой, кто как бы ни старался. Сверх фехтовальной поэтической сноровки в Ваших книгах есть реальное содержание пятнадцати лет нашей жизни, история литературных и житейских забот, иллюзий, эстетических пристрастий и антипатий.

Такова уж судьба настоящего художника, что он сам не в силах подхватить у себя эстафету. Можно переменить личину, но не личность. Вырасти вместе со временем, но не процвести на другом корне. Настоящий поэт обречен быть самим собой.

Но быть самим собой не означает всегда оставаться на одном и том же месте. В течение последних полутора десятков лет Вы принимали активное участие в литературных спорах; Ваши стихи были живым откликом на меняющуюся действительность. Вы открыто шли навстречу этим переменам. Вступали в споры.

Современная публицистическая задача не мыслилась Вами вне литературы. Она должна была решаться средствами искусства. Современность поэзии была осознанным принципом. Современность не только в теме, но и в ее эстетической интерпретации. В образном переосмыслении и обострении.

Искусство должно было увеличить емкость, как увеличивали ее наука и техника. Сами его средства призваны не только исполнять конструктивные функции, но и служить приметой еще не до конца явленного содержания. Вызывать определенные чувства.

Жизненное содержание, таким образом, воплощалось в поэзии экспрессивной, яркой, «современной» в том ее информационном и эстетическом значении, которое может иметь хороший промышленный или политический плакат, в поэзии стилистически полемичной, как кубо-футуристическая живопись, выполненная с применением газетных наклеек и рекламных объявлений, распластавшаяся на полотне разными плоскостями разобранной модели.

Иным критикам эта яркость, эта изощренность казались даже эстетством, формализмом, целью в себе, не оправданной содержанием.

Думаю, это не так. Содержание стремилось к исключительной современности, обостренной проблемности. В экспрессивной и даже эпатирующей форме велся поиск необходимого смысла жизненного идеала. Это был один из возможных путей художественного осмысления действительности – путь, чреватый и находками своими, и потерями.

Теперь, на расстоянии времени, многое видится иначе.

Успокоились полемические стихии. Экспрессивная яркость, на которую возлагались такие надежды, мало кого удивляет. А иное из того, что было «непонятным» и требовало разъяснения, непонятно разве тем, кто вообще не умеет читать стихи. Открывшееся же за ним реальное содержание оказалось почти документом. Развитием общественно-публицистической темы, сформулированной с афористической лихостью, с наглядно-популярным гиперболизмом. Иногда с осязательной шероховатостью, как книги для слепых, что читаются пальцами.

Проблемы были поставлены Вами броско. Они были не только доступны, но, по распространенным понятиям тех лет, – исключительно красивы, эстетически привлекательны, хотя, быть может, в не всегда толковались с достаточной зрелостью и глубиной.

Метафорическая «закрученность» стихов словно бы продолжала в искусстве информационный взрыв, происшедший в науке.

В стихах это звучало так:

В век разума и атома

Мы – акушеры нового.

Нам эта участь адова

По нраву и по норову.

 

Мы – бабки повивальные,

А рек ревет матеро,

Как помесь павиана

И авиамотора.

 

Попробуйте при родах

Подобных постоять,

Сгорать на электродах,

И в руки радий брать.

 

Читаешь – и въяве видишь: весело было поэту приобщаться к техническим чудесам. Надеяться на силу науки. Не волшебную, а наглядно-реальную, выражающуюся в точных расчетах и головокружительных числах, в действительности космических кораблей и счетных машин. Пронизывающую мир, как (тут бы остановиться!) радиоактивное излучение.

Однако нет: «О, радиоактивная основа мастерства!», «И, счастлив этой долей, художник в мастерской стоит бессмертно болен болезнью лучевой!»

Пусть и неизлечимая болезнь, но зато какой технический прогресс! – вот, мне кажется, пафос подобных строк. Какой взлет научной мысли, не замершей в созерцании, но перекраивающей жизнь и время! Какие грандиозные роды атомной эпохи! Рискованная «участь адова»! Романтически настроенное сознание не хотело остановки: «Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой – вторая проекция той же прямой». Мысль в стихе доведена до парадокса: можно умереть ради бессмертия. Пожертвовать собой ради той «гениальности в крови планеты», которая возникает вместе с творческой волей человека к преображению жизни, волей, в миллиарды раз усиленной властью над атомной энергией, счетной техникой, новыми космическими трассами… Не слишком ли большую нагрузку Вы возложили на технику – просто технику, не одушевленную человеческим присутствием, изъятую из конкретной общественной ситуации?

Впрочем, техническая идиллия не долго продлилась. Уже в «Треугольной груше» пришлось делать поправки. Захватывающе красива архитектура современных зданий. Так красива, что аэропорт кажется автопортретом, то есть человеком. Стаканом синевы без стакана, иначе – материей, что почти нематериальна, как душа. И будущее хочется видеть стерильной утопией, где «одни поэты и аэропорты».

Но, поколесив «по безбожной, бейсбольной, по бензоопасной Америке», нельзя было не заметить и другого. Идиллию нарушают, словно «цитаты» из другого «жанра». В «Отступлениях в виде монологов битников» возникает конфликт:

Ракетодромами гремя,

дождями атомными рея,

Плевало время на меня.

Плюю на время!

 

Идиллия сменяется апокалипсическими видениями.

Нас темные, как Батый,

Машины поработили…

 

А в ночь, поборовши робость,

Создателю своему

Кибернетический робот:

 

«Отдай, – говорит, – жену!

Имею слабость к брюнеткам, – говорит. – Люблю

на тридцати оборотах. Лучше по-хорошему уступите!..»

 

О хищные вещи века!

На душу наложено вето, –

 

это говорит рассерженный на «отцов» битник.

В лирическом Вашем самочувствии тона более скромные, во тоже тревожные. Время материализованным символом мчится, свистя «красиво над огненным Тенессн, загадочное, как сирин с дюралевыми шасси». Впечатляюще, таинственно и страшновато! Порою даже кошмарно: «На окно ко мне садится в лунных вензелях алюминиевая птица – вместо тела фюзеляж». Это уже другая «нью-йоркская птица», явившаяся во сне: «бред кибернетический? полуробот? полу дух?» Неизвестно, загадочно, тревожно!

И уносящиеся в небо многоэтажные здания вдруг видятся не сами по себе, не в своей отвлеченной грандиозности: «По прохожим пляшут небоскребы – башмаками по муравьям!»

Хищные вещи! Человек раздавлен. На душу наложено вето.

В разных руках, в разных социальных системах техника и наука «ведут» себя по-разному.

Под внешней благоустроенностью может таиться напряженность разрушительных сил: «Над миром, точно рыба с зонтиком, пляшет с бомбою парашют!»

Техническая утопия может стать оружием античеловечной политики, способна обернуться атомным кошмаром.

«Метафоры» из одного и того же материала означают не одно и то же. Сосна могла быть превращена и в силоновый джемпер, и в порох. Оба эти одинаково «современных» превращения способны привести и к добру и ко злу. Не все, что «современно», – благо. Это – в жизни.

А в искусстве? Настало время трезво оценить романтическую метафизику. Абсолютная «современность», вечное движение и превращения, лишенные опоры, явно теряли смысл.

Но где искать опору?

Первоначальное решение – наивное и простое: перешерстить вещи, разделить на добрые и дурные, содрать оболочку, чтобы познать их суть. А суть опять все та же метафора – чертеж предмета. «Треугольная груша» – это схема живой груши, преодоление кажущегося, разоблаченная «правда» вещи.

Поэзия – познание вещей. Метафора – средство познания, наглядный срез их верхнего слоя, прокламация «правды» о них:

Рву кожуру с планеты,

сметаю пыль и тлен,

Спускаюсь

в глубь

предмета,

 

Как в метрополитен.

Там груши – треугольные,

ищу в них души голые.

 

Это, конечно, шаг вперед от той проекции точки на бесконечность, которая декларировалась в первых книгах. Но души вещей — не в одних лишь чертежах. И правда поэзии не только в метафорах этих вещей. Даже «наисовременная» метафора сама по себе тут мало что значит. «Треугольная» форма груши не имеет отношения ни к добру, ни ко злу.

А потому «форма» эта улавливает и содержит ли душу? Скорее это, как Вы сами сказали по другому поводу, «интерьер сознания». Его обстановка, его декоративное украшение.

В стихотворении «Марше О Пюс. Парижская толкучка древностей» вера в непреходящую современность вещей сильно поколеблена. «Вещи – отпечатки душ». Но когда-то современные и модные, они населяют барахолку, склады старья и хлама. Так быстро все исчезает и обесценивается!

почем любовь, почем поэзия,

утилитарно-бесполезная?

почем метания и робость?

к чему метафоры для роботов?

 

продай меня, Марше О Пюс,

архаичным становлюсь:

устарел, как Робот-6,

когда Робот-8 есть.

Если рассматривать связь души и вещей как тождественную – «я вещь твоя, XX век», – жизнь человека становится похожа на песчинку в часах: «мы – песчинки, мы печальны, как песчинки, в этих дьявольских часах», «мы в истории лишь на несколько минут».

Но трагическая безысходность опять разрешается двумя спасительными метафорами: песчинки рвут пушечные жерла и

Я архаичен,

как в пустыне

раскопанный ракетодром!

 

Быть, так уж быть большой вещью! – притязание количественное. Оно не исчерпывает конфликта.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 1973

Цитировать

Урбан, А. Кризис остроты (Открытое письмо поэту Андрею Вознесенскому) / А. Урбан // Вопросы литературы. - 1973 - №4. - C. 54-72
Копировать