№6, 2013/Филология в лицах

Краткое жизнеописание профессора Сергея Бернштейна, ученого-лингвиста, в воспоминаниях и 43-х документах

 

Ваша задача: найти документ

и его прокомментировать.

Из наставлений профессора

Тартуского университета Зары Минц

студентам-филологам

«Краткое жизнеописание Сергея Бернштейна» — так на старинный манер озаглавил мой дядюшка Сергей Игнатьевич рутинную автобиографию, написанную для отдела кадров института, в котором преподавал. Рукою его младшего и более современного брата, моего отца, «жизнеописание» было зачеркнуто и заменено скучным «автобиография». Дядюшка был старше отца на девять без малого лет и принадлежал иному времени.

Жизнь Сергея Бернштейна пришлась на две эпохи, прямо противоположные по устремлениям, возможностям, пафосу. Его юность и первые шаги в филологии — это блистательные 10-е и 20-е годы минувшего столетия, когда еще слышалось дыхание Серебряного века; зрелость — чудовищные 30-е, залитые кровью 40-е, лживые 50-е, а старость — обманувшие нас 60-е. Крушение интеллигентских надежд на оттепель он успел увидать.

О каждом из упомянутых периодов мы неплохо осведомлены — о первом по литературе, а о втором — еще и по личным воспоминаниям кое-кого из старших. Обратим внимание на одну лишь особенность, присущую второму периоду и имеющую отношение к нашей теме: я бы ее назвала «ролью эпитета в борьбе с нравственностью в годы советской власти».

Нравственность была той мишенью, которая советской властью разрушалась целенаправленно и весьма умело. Представления о самых важных для каждого категориях: о добре и зле, о том, что такое «хорошо» и что такое «плохо», что можно, а чего никак нельзя себе позволить, понятия, смысл которых заложен в нас изначально и поддерживается в нормальном обществе воспитанием и мнением окружающих, размывались и уничтожались разными путями, в том числе и на лингвистическом уровне. Слова, обозначающие эти понятия, обрастали эпитетами, которые извращали их смысл, придавая им прямо противоположный. В школе и в университете нам (речь идет о том времени, когда закладывалось мировоззрение моего поколения, то есть о конце 40-х — начале 50-х прошлого века) внушали — то же самое проповедовалось со всех трибун и пропагандировалось в средствах массовой информации, — что добро должно быть «с кулаками», хотя добро с кулаками — это нечто прямо противоположное, это эманация зла. К понятию долг прилагались эпитеты, согласно которым долг бывал «ложный» и «правильно понятый». Правильно понятый долг включал в себя обязанность доносить на ближних и возводил в статус блага предательство. Нежелание участвовать в этой грязной игре, презрение и отвращение к предательству, к доносам и, соответственно, к предателям и доносчикам, а также любая попытка защитить порядочных людей от нападок властей предержащих входили в понятие ложного долга. Совесть исключительно должна была быть комсомольской или партийной, а чувство стыда объявлялось не то буржуазным, не то мещанским пережитком. Отлично помню милых университетских студенток и вполне толковых и симпатичных студентов, которые бездумно пользовались подобными клише, не замечая их абсурдности: это стало новым фразеологическим сочетанием, широко вошедшим в обиход. В конце концов просто слово «совесть» или просто слово «добро», или просто слово «долг» перестали звучать в официальных речах и в печати, они непременно употреблялись в сопровождении коварных эпитетов, исподволь менявших их смысл. Увенчивалась эта лингвистическая процедура утверждением, что законность должна быть социалистической, то есть полным беззаконием, направленным на лишение личности каких бы то ни было прав.

Общество, в котором слово превратилось в свою противоположность и служило не выражению, а сокрытию мыслей, должно было породить способ защиты. В среде интеллигенции возникла малочисленная, но заметная группа людей, посвятивших себя хранению нравственности, — то была пассивная, но весьма действенная форма сопротивления режиму. Держалась она на единственно доступном, однако важном и трудно выполнимом в тех обстоятельствах «не»: не участвовать в том, что делают все, не осуждать то, что осуждают все, не верить тому, что «весь советский народ в едином порыве» принимает на веру. Не принимать правила игры, навязанные режимом. Как знать, быть может, если бы не существование маргиналов, хранивших понятия о нравственности, поколения, пришедшие в мир при советской власти, запретившей религиозное воспитание, не были бы уверены в том, что донос есть подлость, что непозволительно говорить в глаза одно, а за спиной — противоположное, что не следует перетолковывать обстоятельства и суждения в свою пользу и т. д. и т. п., — одним словом, не ориентировались бы в простейших нормах поведения, достаточно существенных для того, чтобы незнание их изменило облик общества. В защите нуждались даже манеры, ибо носители элементарных правил приличий были в массе своей также выкорчеваны режимом.

Сложнее обстояло дело с хранением тех ценностей, духовный смысл которых имел реальное, материальное воплощение, но и тут у каждого из нас найдутся воспоминания о победах. Среди моих первое место занимает массивный, XIX века, храм Сретения Господня в окрестностях северного города Архангельска, который прихожане отстояли в буквальном смысле этого слова: обстали стеной и, безоружные, держали мирную оборону, покуда посланные из центра разрушители не сдались и не убрались восвояси. В число хранителей входили деревенские бабушки, разбиравшие из уничтожавшихся церквей иконы и прятавшие их по сундукам. Иные хранители оказывались, сами того не зная, орудием хранения культурных ценностей, как те жильцы питерской квартиры, где на антресолях пролежал, пережив блокаду, единственный экземпляр повести Лидии Чуковской «Софья Петровна», одного из значительнейших произведений русской литературы ХХ века.

К числу подобных маргиналов, убежденных ревнителей, деятельных хранителей нравственных ценностей и принадлежал Сергей Бернштейн. Эта роль не была им выбрана, она была навязана ситуацией и найдена им не сразу, поначалу ничто ее не предвещало. До октябрьского переворота в 1917-м он прожил двадцать пять лет, при советской власти в два раза дольше. Во вторую, более протяженную часть своей жизни всем обликом и манерами, но, в первую очередь, поведением Сергей Бернштейн воплощал, сохранял и, более того, защищал традиции изничтоженного прошлого, традиции интеллигентского, профессорского мира, как видится он нам, его не заставшим, сквозь призму русской литературы. Роль хранителя нравственных ценностей служила фоном, на котором протекала его научная профессиональная деятельность, тем камертоном, по которому сверялись его поступки. Сейчас, когда имя его воскрешено не только на Западе, но и в нашей стране, прежде всего хотелось бы сказать об этой грани его личности, для иностранных исследователей не представляющей интереса и не очень им понятной, но столь важной для нас, для истории русской культуры.

Сергей Игнатьевич Бернштейн — один из основателей ОПОЯЗа, инициатор и создатель отечественной аудиоархивистики, основатель теории звучащей художественной речи, создатель архива фонографических записей декламации поэтов и исполнителей, автор трудов, посвященных вопросам экспериментальной фонетики и фонологии, лексикологии и лексикографии, общему языкознанию и синтаксису, истории литературного языка и стилистике, — родился в Тифлисе 2 января 1892 года. По новому стилю — это 14 января, с чем мне трудно смириться, потому что его день рождения, важнейший праздник в нашей семье, отмечался всегда 15-го, как если бы он родился в ХХ, а не в XIX веке. О перечисленных выше его свершениях, открытиях и работах не мне говорить, о том расскажут и уже рассказывают его коллеги и последователи, но в моих силах сообщить о некоторых малоизвестных событиях его биографии и дать слово документам из семейного архива, из труднодоступных публикаций (подлинные свидетельства всегда больше конкретного факта, ими сообщаемого, они еще и штрих к нашему восприятию ушедшей эпохи), а попутно привести некоторые цитаты и высказывания, которые имеют прямое отношение к нашей теме.

Документ № 1 из домашнего нашего архива, обтрепавшийся на сгибах, но по-прежнему важный как родоначальник всего, что произошло впоследствии, торжественного вида, на плотной мелованной бумаге, украшенный гербом Института инженеров путей сообщения Императора Александра I и затейливой восьмиугольной печатью диплом за номером 1001

…объявляет, что Ицко Бернштейн иудейского исповедания, окончивший полный курс наук преподаваемых в Институте, признан экзаменною комиссиею достойным звания Гражданского Инженера, с правом производства строительных работ и с правом на чин Коллежского Секретаря. В звании гражданского инженера с упомянутыми преимуществами утвержден мая 28 дня 1883 г.

Ицко, в полном варианте Ицко-Исаак Бернштейн, — это отец Сергея Бернштейна, мой дед. Он родился в 1857 году в Луцке, старинном городе, который не раз переходил из рук в руки, принадлежал то Польше, то России, то Украине, где смешались славяне восточные и западные, где в разное время живали и немцы, и литовцы, селились евреи и караимы. Обучался Ицко-Исаак в Ровенском реальном училище, однако на том не остановился, отважился поехать в Санкт-Петербург и добился, войдя в установленную для евреев процентную норму, поступления в одно из наиболее престижных учебных заведений России, Институт инженеров путей сообщения Императора Александра I и успешно, как видим, его окончил. Кроме права на работу и на чин диплом — великое дело! — давал еврею свободу: право жить там, где пожелает, а не обязательно в черте оседлости, куда входили Луцк и Ровно. Ицко-Исаак выбрал для жительства Тифлис, а для работы Закавказскую железную дорогу. Место новое, экзотическое — и не было в Российской империи более романтичного. Похоже, он был романтиком, мой дед! Но в то же время присутствовала в его характере надежная основательность, ответственное отношение к делу, что задает тон личности и просвечивает в каждом из известных мне его поступков. С Закавказской железной дорогой новоиспеченный инженер знакомился обстоятельно: начал снизу, с работы помощником машиниста — прежде чем строить, стал учиться ездить и первым делом освоил искусство водить паровозы.

Документ № 2 удостоверяет, что год спустя по окончании института, в 1884-м,

Исаак Бернштейн был испытан в знании им устройства и работы паровоза, управления паровозом и правил о сигналах. Вследствие сего ему предоставляется право на самостоятельное управление паровозом и занятие должности машиниста Закавказской железной дороги.

Управление паровозом в ущельях, на горных участках, через перевал высотой почти в тысячу метров (тоннели были построены позднее, он сам их потом проектировал и строил) с крутыми подъемами и спусками было делом нешуточным и требовало от машиниста твердой руки и профессионального мастерства. В многонациональном Тифлисе, устав от путаницы с двумя именами — его называли то так, то эдак, что требовало постоянных исправлений и уточнений в документах, Ицко-Исаак превратился в Игнатия; этим именем он и раньше пользовался, со студенческих еще времен, есть в нашем собрании записка, Документ № 3, где он так себя называет. Что ж, удачный выбор: имя нейтральное, не вызывающе русское, как был бы, скажем, Игнат, а скорее с легким иностранным оттенком, с польским отзвуком (вот оно, воспоминание о Луцке!), не скрывающее инородности, но и не выставляющее ее напоказ. Говорил и писал он по-русски, в семье его называли на русский лад «Саней», первенцу дал русское имя, однако вероисповедания не менял. Главные события его короткой жизни: рождение, вступление в брак и кончина освящались иудейскими обрядами.

Документ № 4 от 27 января 1891 года свидетельствует, что 34-х лет от роду он «вступил в законный брак по обряду Моисеева закона с девицей Паулиною, дочерью киевского первой гильдии купца Самуила Рабиновича». Девице Паулине, будущей моей бабушке Поле, шел 21-й год, она получила хорошее воспитание, происходила из многодетной богатой семьи, заметной и уважаемой в городе: ее матушка, моя прабабка Августина Яковлевна, носила титул потомственной почетной гражданки Киева. Долгое время мне было невдомек, каким образом звание «почетной гражданки», да еще «потомственной», могло совмещаться с бесправным положением еврейского населения в царской России, однако Документ № 5 с сургучной, красного цвета печатью, где прабабушка наша так именуется, хранится у моего троюродного брата Александра, а в сканированном виде и в моем компьютере. Оказалось, существовало такое сословие, о котором умалчивали учебники истории в советское время, тонкая прослойка между дворянством и простым людом, чуть повыше простых, изрядно ниже знатных.

Родители моего деда, мещанина Ровенского уезда Волынской губернии, по неведомой мне причине неодобрительно отнеслись к женитьбе сына, а семья богатой и образованной невесты, напротив, брак приветствовала. На сей счет имеется у меня если не документ, то документальное свидетельство (будем считать его номером 6 в нашем собрании), трогательное и хрупкое, его бы уместнее назвать вещественным доказательством: чайный сервиз, который старший брат невесты собственноручно расписал на фарфоре, отдал на обжиг в мастерскую знаменитого поставщика Двора Его Императорского Величества Ломоносовского завода в Петербурге и преподнес молодым в день их свадьбы. Дядюшка Сергей ценил и любил эти изящные, в буколическом стиле вещицы, их в память добрых семейных традиций хранили столь бережно, что изрядная часть их живет второе столетие, теперь уж в моем доме. А девица Паулина со временем стала известной переводчицей с немецкого, Полиной Бернштейн, одним из первых членов Союза писателей, сначала Российского, потом Общесоюзного. Она открыла русскому читателю сочинения Стефана Цвейга, переводы ее переиздаются по сей день.

С молодой женой Ицко-Исаак-Игнатий вернулся в Тифлис, где во второй день следующего 1892 года родился их сын Сергей, которому суждено было сыграть видную роль в российской филологии. Документ № 7, свидетельство о его рождении, существует в нашем архиве в позднейшей копии, на двуязычном — грузинском и русском — бланке и примечательно лишь тем, что в соответствующих графах национальность родителей заменена прочерками, надо думать, по принципу: «если не грузины, то не все ли равно?»

Браки, заключенные против воли хотя бы одного из родителей, это обычно браки по любви. Похоже, так оно и было: семейная жизнь инженера Бернштейна складывалась безмятежно, по службе на Закавказской железной дороге он неуклонно продвигался и, видимо, неплохо зарекомендовал себя, если получил завидное место заместителя начальника двух участков на строительстве Китайско-Восточной железной дороги, КВЖД, «стройки века» по терминологии недавнего прошлого. У меня нет точных сведений о том, когда он решился оставить прекрасный, однако изъезженный вдоль и поперек — в буквальном смысле слова — Кавказ ради неведомого Китая, еще более экзотичного, и строительства дороги еще более протяженной, и когда именно семья переселилась в Манчжурию, но известно, что он был там в апреле 1900-го (дорогу начали строить без малого на три года раньше, в конце августа 1897-го), о чем сообщает Документ № 8, Свидетельство, написанное изящным, слегка вычурным, с завитушками почерком:

Дано сие свидетельство жене моей Полине Самойловне Бернштейн и сыну моему Сергею для свободного проживания во всех городах Российской Империи сроком от нижеписанного числа на два года. Апреля двенадцатого числа тысяча девятисотого года. Манчжурия. Поселок Харбин. Заместитель начальника 6-го и 7-го участков Китайской Восточной жел[езной] дороги.

Инженер И. Бернштейн

Подпись руки Заместителя Начальника 6-го и 7-го участков Гражданского Инженера Игнатия Абрамовича Бернштейна с приложением печати свидетельствую. 12 Апреля 1900 года. Поселок Харбин. Контора Главного Инженера по сооруж[ению] Китайской Восточной ж.д. Правитель Канцелярии.

А. Чайковский

К сему приложена печать с драконом и ангелом.

Не исключено, что свидетельство инженер оформлял в ожидании приезда семьи, а если наше предположение верно, то пожить им там вместе пришлось всего ничего: cемьдесят два дня спустя, 23 июня 1900 года, строителей КВЖД настигло Боксерское восстание. Китайские отряды стали методично и упорно разбирать недавно уложенное железнодорожное полотно и разрушать станционные постройки, а в тех, кто пытался защитить свою работу, стреляли. Под прикрытием немногочисленной охраны началась спешная эвакуация русских служащих, из зоны боев выводили строителей с их семьями. Все пути оказались трудными и в разной степени кровавыми. Семья Игнатия Бернштейна была среди тех, кого с трудом и опасностью переправили в «поселок» (тогда еще поселок!) Харбин, а там посадили на пароход «Одесса», следовавший в Хабаровск.

Документ № 9, письмо, написанное четырнадцатилетней девочкой Лелей, датированное 13 июля 1900 года, рассказывает о том, что произошло в пути на глазах восьмилетнего Сергея Бернштейна:

Только я вошла в кают-компанию, вдруг слышу какое-то частое щелканье, вроде щелканья сороки. Затем мимо моего уха прожужжала и шлепнулась рядом в стену пуля. Тогда я с криком: «Стреляют, китайцы, берегитесь!» бросилась в кают-компанию… У двери каюты № 7 увидела рыдающую Полину Самойловну, которая твердила, что теперь ей незачем жить, теперь для нее все кончено. Я зашла в каюту напротив и увидела залитый кровью пол и на скамье полураздетого, бледного, как полотно, облитого кровью Игнатия Абрамовича! В первый момент я чуть не упала в обморок при виде этого, но услышала приказание мамы принести воды и позвать доктора. Только что я вышла, как снова началась стрельба, третья и последняя, которая длилась пятнадцать минут, но окончилась благополучно. За четыре часа обстрела у нас был один убитый — Игнатий Абрамович, он к вечеру скончался, трое серьезно раненых и легко ранена Верочка Ивашкевич. Меня контузило. Поздно ночью нас перетащили в трюм, и там, среди дров, грязи и пыли мы плыли еще полтора суток. В ста двадцати верстах от Сан-Синя мы встретили 27 пароходов с войсками и орудиями, идущих в Харбин. Через двое суток мы были в Хабаровске.

Благовоспитанная барышня Леля в письме не упоминает о том, что барышням конца позапрошлого века упоминать и даже замечать не следовало: их спутница, на глазах которой убили ее мужа, была, что называется, на сносях. В Хабаровске был похоронен отец Сергея Бернштейна, а шесть недель спустя появился на свет его младший брат, названный тоже Игнатием, что по обычаям евреев-ашкенази допускается лишь в тех случаях, когда ребенок рождается после смерти своего отца.

Ровно сто лет спустя, в 2000 году, в лондонском соборе Святого Павла я набрела на невысокий обелиск, установленный в память погибших во время Боксерского восстания в Китае. Там не сказано, что именно погибших англичан, а потому решила: значит, и в память моего деда.

Память его почтили и соотечественники.

Документ № 10 — пожелтевшая и выцветшая за сто с лишним лет газетная вырезка сохранила красивым крупным шрифтом набранный текст в широком черном окаймлении:

Товарищи и друзья безвременно погибшего

инженера Путей Сообщения

ИГНАТИЯ АБРАМОВИЧА БЕРНШТЕЙНА,

убитого китайцами на Манчжурской железной дороге,

извещают о том, что в понедельник 7-го августа,

в 4 часа дня будет отслужено заупокойное богослужение в Санкт-Петербургской синагоге

(Офицерская, угол Мастерской)

(Даже самое смелое воображение не могло бы вообразить подобное объявление в газете советских времен: слово «синагога» относилось к числу непечатных, посещение синагоги, буде о том узнавали, навлекало беду на весь дом.)

Разглядывая дошедшие до меня фотографии стройного элегантного господина, я замечаю, что мой сын чем-то похож на него, хотя прадед неизменно облачен в сюртук и рубашку с высоким крахмальным воротом, а правнук предпочитает майки и джинсы, да и ростом, как все его поколение, куда выше. Интерес к технике оказался наследственным: прадед получил право на самостоятельное управление паровозом, а правнук — права на вождение самолетов. Но как, скажите на милость, понимать тот факт, что через сто с лишним лет после гибели прадеда от китайской пули его правнук женился на юной китаянке?

В возрасте девяти лет с матерью и новорожденным братом Сергей Бернштейн совершил первое и последнее в своей жизни кругосветное плавание. С Дальнего Востока на Украину добирались они кружным путем, вокруг доброй половины земного шара: железная дорога, которую строил его отец, далека была от завершения, а сделанное им и его товарищами разрушено на две трети. Воспоминания о путешествии Сергей Игнатьевич сохранил на всю жизнь.

Я подробно останавливаюсь на предыстории, пред-биографии Сергея Бернштейна, потому что события тех дней, вкупе с наследственными чертами, сыграли решающую роль в формировании его личности, стали предпосылкой строения его характера. Истоком свойственного ему чувства ответственности. Присущей ему стойкости. Умения не сдаваться под ударами. Находить свое место в трудной ситуации. Первым из них стало решение, принятое в неполных девять лет: занять место главы осиротевшей семьи. Это ему удалось. Когда я однажды спросила отца, ощущал ли он в детстве, в отрочестве сиротство, он твердо ответил: «Никогда. У меня был Сережа». Младшему брату Сергей, оставаясь братом, сумел заменить отца, такое редко кому по силам! Матери он до конца ее дней был опорой, каждое свое решение и каждый поступок она обсуждала и согласовывала с ним. В детские годы я ужасно ревновала: мне казалось, что дядю Сережу бабушка любит крепче, чем моего отца. Не берусь взвешивать силу любви, но с годами поняла, что в жизни бабушки ее сыновьям отводились разные роли: младший был именно сын, «сиротка», как она стала проговариваться в глубокой старости, а старший — глава семьи, мужчина в доме. Документы, подтверждающие эту догадку, явились мне совсем недавно романтическим, а точнее сказать, фантастическим образом.

В апреле минувшего года в Москве в Институте языкознания прошла конференция «Живое слово: логос-голос-движение», первый день работы которой, «История изучения живого слова», был посвящен памяти Сергея Бернштейна в связи с 120-й годовщиной со дня его рождения (из того, что я там услышала, особенно поразило меня утверждение докладчиков, что наконец-то специалисты доросли до понимания его идей). После окончания заседаний участники отправились в Питер, прошли по местам жизни и работы Сергея Бернштейна, а в здании, где была некогда созданная им лаборатория, даже разыграли мемориальный спектакль на основе найденных архивных документов. В мои школьные годы на каникулах отец возил меня в Ленинград, водил по этим же адресам, но внутрь зданий мы не заглядывали и спектаклей не видали.

А на меня тем временем обрушился (другого слова не подберу!) потрясающий подарок. Молодой человек по имени Тимур Булгаков, историк по профессии, сценарист ТВ по роду занятий, преподнес мне 32 открытки стооднолетней давности, написанные девятнадцатилетним Сергеем Бернштейном во время первого самостоятельного путешествия по Европе.

Документ № 11. Из публикации, помещенной в Живом Журнале Тимуром Булгаковым 20 февраля 2012 года:

Недавно в лавке для филателистов на окраине Москвы я купил старую открытку. За сто рублей. Без особой причины. Просто она была исписана мелкими русскими каракулями и отправлена в 1911 году из Цюриха в Санкт-Петербург. За вечерним чаем стал разбирать, о чем там распространялся неизвестный автор сто лет назад. Разобранное понравилось. Решил опубликовать с историческими комментариями, фотографиями на тему и догадками о том, что между строк. И пришло в голову сделать проект — покупать раз в неделю какое-нибудь старое письмо, разбирать его и размещать в ЖЖурнале тем же образом. Но в следующий раз я обнаружил в коробке со сторублевыми открытками еще 31 послание того же человека, писавшего в июле — августе 1911-го из Европы маме в Россию. Я не просто получил в подарок целый эпистолярный сериал. В некоторых письмах автор подписался «твой Сережа». Так я узнал его имя. А сверив все варианты написания адресата, благо было что изучить, понял, что фамилия его мамы не Берницына, как мне прочиталось, а Бернштейн… Без особых надежд, на всякий случай просто, проверил «Сергей Бернштейн» в интернете. И оказалось, что у меня в руках письма 19-летнего студента, будущего известного профессора филологии Сергея Игнатьевича Бернштейна своей маме Полине Самойловне, первой переводчице новелл Стефана Цвейга на русский язык.

Тимур Булгаков в своей интернетной публикации назвал их «Письма счастья».

19-летний Сережа Бернштейн, — говорит он, — отправил маме из Европы в Петербург 32 открытки. Он старался писать подробно, но в каждой петельке чернильной скорописи ощущается бьющая ключом спешка. Даже век спустя слышно, как перо бешено скребет почтовый картон. Сережа торопился исполнить сыновний долг и снова ринуться в пенную воронку впечатлений. Молод! В Европе! Сам! Один! Каждый камень интересен, каждый поворот — в неизвестность!

Вот тут мы вступаем в область предположений, комментирования, толкования документа. Открытки, которые держит в руках Тимур Булгаков, с его точки зрения пронизаны счастьем: он воспринимает их на основании своего жизненного опыта, невольно представляя себя в подобной ситуации. Я вижу тот же текст на фоне биографии Сергея Бернштейна и его личности, известной мне в течение без малого сорока лет.

Признаться, я прочитала в его письмах другое: легкий привкус вины за выпавшие на его долю радости, чувство, скорее свойственное отцу семейства, чем вылетевшему из гнезда птенцу. Отсюда полуизвиняющийся тон, скрупулезные отчеты о тратах, совет не водить младшего брата в гимназию до его приезда, сообщения и вопросы о родственниках. Он, видимо, обещал матери писать каждый день и твердо того придерживался. Но это больше, чем письма почтительного сына, это размышления будущего ученого, которому следует разобраться в своих впечатлениях и обдумать их. Да и сами впечатления не громоздятся одно на другое, а выстраиваются с большим разбором: только те, что дают знания и пищу для ума; места же он посещает именно те, что отвечают его еще только формирующимся интересам. Вовсе не «каждый камень интересен» ему, взгляд его далеко не всегда восторженный, порою критический. А о спешке и речи не может быть.

В дворянских семьях издавна принято было для завершения первоначального образования отправлять молодых людей в путешествия за границу: себя показать и людей посмотреть. Российские интеллигенты подхватили традицию, вот и Сергей после окончания гимназии (с непременной золотой медалью) и первого курса Университета оказался в Европе. Поездка — не подарок, не развлечение, он ее заслужил: в Германию и Швейцарию командирован университетским Библиографическим кружком, он его председатель, он в первых числах июня того же 1911-го принимал участие в представительном и вошедшем в историю русской культуры Первом Всероссийском съезде библиотекарей. Теперь, три месяца спустя, на дорогах Европы, в распахнувшемся перед ним мире — в иностранных городах, в языках, которые влетают в его настороженные уши, в библиотеках, в музеях, в восхождениях на горы — нащупывает, примеряет различные жизненные дороги для себя. Нет, не мечется в поисках нового, яркого, а целенаправленно, осознанно ищет самого себя и свое, Сергея Бернштейна, место. Пробует на вкус и то и другое. Прежде всего языки: совершенствует немецкий, сетует на вавилонское многообразие языков и диалектов в Швейцарии, мешающее углубленно освоить классический вариант хоть одного из них. Прилежно посещает библиотеки, где занимается «изучением вопросов каталогизации и расстановки книг», как ему было поручено университетским кружком. Пишет для «Школы и жизни» — незадолго до того, в 1910-м, появилось в Петербурге периодическое издание, вплоть до самой революции 1917-го просуществовавшее, — еженедельная педагогическая газета либерально-просветительского толка, где сотрудничали видные русские педагоги, к которой давались в качестве приложения монографии по воспитанию. В том, что касается выбора жизненного пути, Сергей напорист и даже отбрасывает на время свою почтительность: матушка получает вежливый, но строгий выговор за то, что не прислала вовремя последнего номера газеты, из-за этого он не знает, напечатана ли его корреспонденция и следует ли ему посылать новую. На «Школу и жизнь» он возлагает большие надежды: подумывает о возможности постоянного там заработка на время учения в университете: семья обеспеченная, но он, мужчина, не намерен жить на отцовское наследство.

Немало отозвались потом в его дальнейшей жизни: любовь и восприимчивость к языкам, качества, которые он в себе открыл; великолепные европейские библиотеки, которые научился ценить, и библиотечное дело, к которому и раньше чувствовал интерес; педагогика в разных ее проявлениях — от сотрудничества в прессе до игры с маленькой Муськой, дочкой двоюродной сестры.

До времени возникшее отцовское чувство и тут его не оставляет: он занимается фотографией с мальчиком, сыном хозяйки; вдумчиво относится к переписке с младшим братом: обсуждает текст, который оказался «слишком философским», и сочиняет новый, много времени и внимания уделяет племяннице…

Однако самое существенное открытие, сделанное Сергеем Бернштейном в путешествии, касалось его самого, он его так и отмечает как главное:

Главное, что за границей совершенно исчезает моя обычная узость и специализация. Невольно переходишь от предмета к предмету, от вопроса к вопросу: газеты, библиотеки, музеи, озеро, Альпы, немцы, швицеры и русские колонии и все воспринимается как одно целое, как единая картина единой жизни.

(В скобках заметим, что не обошлось и без «профессорской» рассеянности, тоже рановато давшей о себе знать: «Я остался в Женеве на 6-ое сент[ября], чтобы слушать концерт, сыгранный 6-го авг[уста] <…> опоздал ровно на месяц».)

А что до счастья, то и тому есть место, как не быть! Цитируя Тимура Булгакова «Молод! В Европе! Сам! Один!», добавлю, что еще на диво хорош собой. Он подружился с кузиной Женей, похоже, что увлечен ею, — не потому ли никак не решится покинуть Цюрих, хотя и кается, что «страшно засиделся» там. Восхищается увиденным, слегка стыдится своей сентиментальности, подпускает иронию, когда не в силах сопротивляться восторгу, захватывающему его.

Выдали мне письма и семейный секрет: тайну загадочной женитьбы дядюшки. Занимало меня лет с двенадцати: как это он взял себе жену на столько лет старше, аккурат во всю длину моей тогдашней жизни? Тема в семье считалась запретной и потому особенно привлекала. Мне виделась там жертвенность (пожалел одинокую вдову), поддержка женского стремления к образованию (помог домашней учительнице выбиться в преподавательницы гимназии) и невесть еще какие мотивы, а годам к четырнадцати, нахлебавшись сентиментальных романов, сочинила свой, где пыталась втиснуть дядюшку в роль не то героя-любовника, не то коварного соблазнителя. Ответ нашла, прочитав его юношеские письма. В одном из них среди традиционных «Целую тебя и Игнатия» (так он величает брата, лишь изредка сбиваясь на детское «Саня») мелькнуло и еще одно имя, необычное: «Ансиль», которой тоже предназначался поцелуй. «Ан-Силь», Анна Васильевна Ротар, урожденная Шахова, воспитательница Игнатия, много лет спустя стала женой Сергея (официально брак был зарегистрирован 9 сентября 1926 года, скорее всего, постфактум: в то время к подобным вещам относились небрежно).

Моя бабушка, как явствовало из не рассчитанных на мои уши проговорок-воспоминаний взрослых, была тогда в ярости: брак, в который вступал Сереженька, представлялся ей чудовищным мезальянсом. А мне сейчас кажется, все объясняется просто: Сергей был — умственно и душевно — старше своих календарных лет. После гибели отца он себя назначил главой семьи и тем перевел в ранг взрослых, а отрочество перепрыгнул, как одаренные школьники перепрыгивают через класс: из второго в четвертый, из четвертого в шестой. Перепрыгнул отрочество, промчался сквозь юность и слишком рано стал окончательно и бесповоротно взрослым. Глядя в зеркало (такое с ним случалось, в одной из открыток, над собой подсмеиваясь, описывает матушке недавно приобретенную экипировку), удивлялся, небось, слишком юному отражению и нашел выход: отпустил в ранние годы для солидности бороду. «Он и мальчиком, наверное, был с бородой», — иронизировал позднее Виктор Шкловский — и в точку попал: если не мальчиком, то близко к тому он уж точно был с бородой! Познакомились они, Бернштейн и Шкловский, в 1914-м, три года спустя после путешествия, о котором идет речь, Виктор Борисович был тогда юношески кудрявым, а Сергей Игнатьевич, всего годом его старше, напротив, при бороде. «Нелепая» борода и «неравный» брак соответствовали его самоощущению: хотел видеть себя таким, каким был на самом деле, и невесту выбрал себе под стать: по духу — ровесницу.

Документы № 12-21. Из писем Сергея Бернштейна, отправленных матери в Петербург:

Dresden, 3/VIII (21/VII) [19]11

Дорогой мамил!

Сегодня утром получил от тебя заказное письмо с чеком и открытку <…> Каюсь: растранжирил 10 м[арок] — купил гравюры и открытки.

Был сегодня в Галерее1. Трудно описать, какое впечатление произвела на меня Мадонна Рафаэля. Пойду ее смотреть и завтра и послезавтра. Подробно напишу о ней в письме.

Dresden, 5/VIII (23/VII) [19]11

…Сегодняшний день, один из 6-ти проведенных в Дрездене, я посвятил осмотру б[иблиоте]ки и, к удивлению своему, нашел преинтереснейшие вещи. Был опять в Gembldegalerie. Сегодня было хорошо, т.к. вход платный, а вчера было слишком много туристов <…> Других музеев посмотреть не успел и не успею, т.к. завтра собираюсь на целый день отправиться в здешнюю Швейцарию — в форме прелюдии к настоящей. Ехать надо сперва на пароходе, потом идти пешком <…> Около Цюриха с неделю буду сидеть, напишу письма и разработаю собранный материал.

Immensee, 12/VIII (30/VII) [19]11

Мы выехали из Цюриха вчера в 91/2 ч[асов] в[ечера], а в 11 ч[асов] начали восхождение на Rigi-Kulm2. Пришли туда в 4 ч[аса] у[тра]. Шли все время с туземцами, с которыми мой спутник все время беседовал по-швицерски. Он знает этот язык в совершенстве. Гора не очень крутая. Последние полчаса дороги одно наслаждение, с каждым шагом открываешь рай извне, новые и новые линии гор, неопределенные в предрассветном сумраке. Не думай, что я шучу: в моих письмах очень много того, что проф[ессор] Введенский называет презрительно «стишками». Но, ей-Богу, вспомнились прекрасные строки Бальмонта:

И чем выше я шел, тем ясней рисовались,

Тем ясней рисовались очертанья вдали,

И какие-то звуки вдали раздавались,

Вкруг меня раздавались от небес и земли.

(NB: от небес — от телеграфной проволоки, а от земли — от альпийских колокольчиков). Восход солнца может быть очень живописен. Мы его сфотографировали несколько раз <…>

«Школы и жизни» пока не получил.

Zurich, 16 (3)/VIII [19]11

…языку в Швейцарии все равно не научишься. Я теперь читаю по-немецки беллетристику и библиотековедение.

Zurich, 18 (5)/VIII [19]11

…После обеда около часу вожусь с племянницей, которая пресерьезно называет меня «дядя Селеза».

…читаю исключительно по-немецки: даже газет русских почти не читаю.

Zurich, 19 (6)/VIII [19]11

…Весь вечер читал швейцарские газеты. В них то же, что и вообще в Швейцарии, т.е. пустота. Ни одной дельной статьи в 14 газетах.

Сегодня осматривал Pestalozzianum3, педагогический музей и библиотека. Здесь приняли меня, не в пример другим швейцарским учреждениям, крайне любезно и вообще это первое истинно-интеллигентное учреждение, которое мне приходится видеть в Цюрихе, а осматривал я тут немало. В Pestalozzianum я провел пару часов с удовольствием: очень напомнил он мне нашу Лигу4; и разговаривали там со мной не наставительно, т.к. учить им действительно нечему, а по-товарищески.

Страшно неприятно мне, что не получаю своевременно «Школы и жизни». Если первая моя корреспонденция напечатана, я мог бы на этой неделе отправить уже третью, а так мою неаккуратность могут поставить мне на вид.

Zurich, 22 (9)/VIII [19]11

…Начал письмо Игнатию, но Женя нашла, что в нем слишком много философии. Пожалуй, она права. Завтра напишу наново.

Достал у Жени Шестова «Достоевский и Ницше. Философия трагедии». Удивительно интересно и оригинально и легко и быстро читается.

Bern, (26)/VIII (8/IX) [19]11

Сегодня утром перебрался в Bern, останусь тут до завтра, часов до 5-ти, и завтра же вечером вернусь в Zurich. Наконец прочту твои открытки и письма. Страшно по ним соскучился: Женя мне их не пересылала. Может быть, и Игнатий собрался мне написать <…> Вечером пойду на органный концерт. Может быть, хоть здесь поймаю.

Zurich, 28 (15)/VIII [19]11

Напиши мне, пожалуйста, мамильчик, немедленно <…> есть ли у тебя особенно серьезные причины ждать меня к 25-му августа. Дело в том, что столько еще удовольствия можно получить и притом сравнительно недорого, что страшно жаль уезжать, несмотря на то, что страшно хочется вас видеть <…> Если у тебя есть важные причины, я не остановлюсь в Мюнхене и сокращу до минимума пребывание в Берлине. Дело в том, что я страшно засиделся в Цюрихе.

Zurich, 30 (17)/VIII [19]11

Я начинаю сильно скучать, но это периодически и, главным образом, по вечерам. А все-таки мне хотелось бы побыть и в Швейцарии и в Мюнхене. Неизвестно, скоро ли попаду еще раз за границу, а особенно — в Швейцарию. Хочется использовать все возможности и видеть возможно больше.

Эпистолярная повинность не в тягость Сергею, с матерью у него отношения сердечные и доверительные. Вот и нежное словечко-обращение в духе времени он для нее придумал: «мамил», от «ма-(ма) мил-(ая)» произошедшее, — всякого рода сокращения и комбинации слов и слогов тогда в моде. Все, что хочется рассказать маме, не влезает на тесный клочок, предназначенный в открытке для письма, строчки переползают на адресную сторону, заполняют поля — карточки исписаны вдоль и поперек, кое-где вверх ногами, иные, словно роман в журнальной публикации, заканчиваются обещанием «продолжение следует».

Матушка Полина сыновьям сумела внушить уважение и приучила их к почтительности, твердости ей было не занимать. Овдовев тридцати лет, не пожелала снова выйти замуж, увезла детей сначала в Киев, потом на год за границу, в Берлин и в Швейцарию, и наконец поселилась окончательно в Петербурге. Управление Китайско-Восточной железной дороги, на строительстве которой работал Игнатий Бернштейн-старший, выплатило бабушке страховку. Деньги по условию принадлежали детям, вдова могла распоряжаться только процентами с капитала. На эти проценты она нанимала просторную квартиру в фешенебельном районе Петербурга, содержала штат прислуги, одевалась столь элегантно, что, как свидетельствует один из семейных анекдотов, государь император однажды, приняв за фрейлину, поклонился ей на Невском, когда она проезжала в карете.

От нее дошли до меня два главных сведения о детстве моего дяди Сережи: он отличался исключительной красотой и крайней медлительностью. И о том и о другом сохранилось немало рассказов в семье, которые я слышала от бабушки. У меня по сей день висит выполненный на фарфоре портрет дитяти с ангельским личиком и длинными светлыми локонами. «Кто эта красавица?» — спрашивают гости. «Профессор Бернштейн в четыре года». Внимание окружающих изрядно ему досаждало. На прогулке чужие тетеньки ахали и причитали вокруг, мешая отдаться игре и навлекая насмешки ровесников. Самые бойкие и любвеобильные норовили потискать, а если он бывал недостаточно терпелив или, того хуже, отбивался, то получал выговор от матери или бонны. Притом матушка из педагогических соображений уверяла, что восхищались красотой не его, а его шапочки, чему приходилось верить, или делать вид, что веришь, и на всякий случай ненавидеть и стараться изничтожить каждую новую шапку, из чего тоже не выходило ничего хорошего. Лишь однажды внешняя привлекательность сослужила ему добрую службу. Семья по обыкновению проводила лето в Германии, на курорте, который в то время посетил кайзер. Бонна не могла пропустить знаменательное событие и потащила воспитанника полюбоваться торжественным въездом. Она протиснулась в первый ряд и была вознаграждена: его величество заметил прелестное дитя, приказал поднять ребенка на высоту своей конной персоны, дабы запечатлеть на его челе высочайший поцелуй. Потрясенная бонна с этого мгновения из воспитательницы превратилась в покорную рабыню маленького Сережи: в ее глазах монаршее прикосновение превратило его в принца — отныне он мог безнаказанно делать все, что вздумается, и получать все, что захочется. К сожалению, матушка держалась иной точки зрения и вскорости рассчитала бонну.

С красотой дядюшка покончил, когда отпустил бороду, а медлительность обернулась обстоятельностью и преувеличенным стремлением к совершенству. Бабушка не раз рассказывала, как она, выведенная из терпения, поторопила трехлетнего сына:

— Ешь быстрее, Сереженька!

— Прожую и съем, — ответил он, сформулировав, как мне теперь кажется, свою жизненную позицию, в которой главным пунктом являлось презрение к суете. Не следует ничего «глотать непрожеванным», иными словами, не след гоняться за благами, успехом, даже признанием, — все надлежит выполнять последовательно, заботясь исключительно о качестве сделанного. Торопиться, в сущности, некуда.

При всей своей медлительности Сергей Бернштейн был одарен необычайно острым чувством движения, бега, убегания времени. Профессионально он занимался сохранением самой эфемерной и трудноуловимой субстанции — голоса, но помимо того заботился и о продлении жизни материальных знаков эпохи. В 1917-1918 годах он подбил младшего брата на опасное коллекционирование: по ночам они пробирались по петроградским улицам, срывали со стен и собирали для истории расклеенные на стенах декреты сменявшихся властей. Выбираться из дому приходилось тайком: они вылезали через окно опустевшей к тому времени комнаты для прислуги на черную лестницу и, судя по их рассказам, больше страшились гнева матушки, чем пули патруля. Собралась солидная репрезентативная коллекция, сберечь ее дома не удалось: в голодном 1921-м продали за мешок картошки музею, если не ошибаюсь, псковскому. Где же еще находиться архивным документам, как не в музее?

Его путь в науку и впоследствии его научная деятельность отличались удивительной стройностью и чистотой линий. Обучался, как положено мальчику из хорошей семьи, в гимназии Гуревича. В Петербургском университете, на славяно-русском отделении филологического факультета изучал общую фонетику и русский язык под руководством Шахматова, Бодуэна-де-Куртене и Щербы, поэтику — у Венгерова и Овсянико-Куликовского, книговедение и библиотековедение под руководством Э. А. Вольтера. По окончании курса в 1916-м по представлению академика Шахматова был оставлен при кафедре русского языка (для еврея требовалось специальное разрешение министра) «для приготовления к ученой деятельности», каковою и занимался всю свою жизнь.

В том же году, когда он окончил университет, произошло и другое важнейшее в его жизни событие: рождение ОПОЯЗа, Общества изучения поэтического языка, сыгравшего столь значительную роль не только в создании и развитии формальной школы, но и в формировании нового отношения к искусству. В наступивших после октября 1917-го обстоятельствах власти предержащие инстинктивно ощущали чуждость, даже враждебность, скрытую в философии этого, казалось бы, узко-специального и к тому же никакими формальными узами не связанного сообщества. «В 1920-х годах на одном из диспутов, — вспоминает Лидия Гинзбург, — Шкловский сказал своим оппонентам: «У вас армия и флот, а нас четыре человека. Так что же вы беспокоитесь?» В самом деле, беспокоились. Беспокоились хотевшие подчинить все области жизни — науку, искусство, нравственность — единой политической догме. ОПОЯЗ насчитывал, конечно, больше четырех человек, но опоязовцев все же было немного. Дело же в том, что эта малочисленная группа оказалась авангардом широкого движения научной мысли (русской и зарубежной), стремившейся изучать искусство, в частности литературу, как специфическую деятельность, со своими законами и своими приемами»5.

Сергей Бернштейн, ему минуло в тот год двадцать четыре, был одним из основателей ОПОЯЗа. Со многими членами связывали его личные отношения: Юрий Тынянов был его товарищем по университету, вместе с которым он посещал занятия знаменитого Пушкинского семинара С. А. Венгерова; с Виктором Шкловским познакомился еще в 1914-м, когда Шкловский принес ему на суд рукопись своей книги «Воскрешение слова», связанной с работами Потебни: Шкловскому требовалась консультация лингвиста. На память о знаменательном, судьбоносном, как сказали бы теперь, событии сохранились в семейном архиве страницы чернового варианта рукописи «Воскрешение слова».

С Борисом Эйхенбаумом старшего брата познакомил младший. Борис Михайлович преподавал литературу в гимназии Гуревича, где тот учился, обратил внимание на увлеченного литературой шестиклассника, побывал у него дома, стал другом семьи и — страстным оппонентом Сергея Бернштейна. Мой отец уверенно утверждал, что ОПОЯЗ родился в их с Сергеем доме: он помнил, как Тынянов и Эйхенбаум у них познакомились со Шкловским.

Документ № 22: выдержки из воспоминаний Игнатия Бернштейна (А. Ивича), записанных на магнитофон В. Дувакиным:

Брат [отличался] нелюбовью к писанию <…> был блестящим ученым, превосходным лектором и педагогом, его ученики рассеяны по всему миру, но написано им немного, а значительная часть написанного не опубликована.

О том же упоминает Виктор Шкловский:

  1. Имеется в виду Gembldegalerie Alte Meister («Галерея старых мастеров» в Дрездене, Дрезденская галерея). []
  2. Риги-Кулм — пик высотою в 1797,5 метров в центральной Швейцарии.[]
  3.   Pestalozzianum — созданный в 1875 году и существующий по сей день педагогический центр в Цюрихе.[]
  4.   Лига — центральная педагогическая библиотека Лиги образования в СПб., где Бернштейн работал помощником библиотекаря в 1910-1911 годах.[]
  5. Гинзбург Л. Я. Вспоминая. Институт истории искусств… // Российский Институт истории искусств в мемуарах. СПб.: РИИИ, 2003. С. 55.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2013

Цитировать

Богатырева, С.И. Краткое жизнеописание профессора Сергея Бернштейна, ученого-лингвиста, в воспоминаниях и 43-х документах / С.И. Богатырева // Вопросы литературы. - 2013 - №6. - C. 161-228
Копировать