№4, 1999/Заметки. Реплики. Отклики

Красное и золотое. О книге М. Зенкевича «Дикая порфира»

…Космогонии были естественны на старой земле, заселенной человеком так редко, что он не заслонял еще природы. По ней еще бродили мамонты и свежи были воспоминания о динозаврах и драконах.

Б. Пастернак

 

Веря, что развеют тлен кромешный

Золотые ангельские трубы,

Вы легко вручали прах свой грешный

Смрадной смерти в смоляные срубы…

М. Зенкевич

 

Тому, кто собрался писать работу о подзабытом современным читателем поэте, совсем нелишне будет предварительно объяснить этому читателю, зачем он за такую работу взялся.

Напрашивающихся вариантов объяснения как минимум три. Первый: позабытый поэт позабыт совершенно напрасно, следовательно, цель автора статьи состоит в том, чтобы вернуть стихи своего героя читателю – факт истории литературы преподнести как литературный факт. Второй вариант: стихи позабытого поэта представляют собой именно факт истории литературы, в таковом своем качестве заслуживающий самого пристального внимания. И наконец, третий вариант: исследователь стремится к тому, чтобы заштриховать еще одно белое пятно на пестрой карте русской поэзии серебряного века и познакомить читателя с пусть незначительным, но ведь вполне регулярно печатавшимся в свое время сочинителем.

Добросердечный Лев Озеров, автор предисловия к посмертному и наиболее полному собранию стихотворений Михаила Зенкевича, выбрал для себя первый из перечисленных вариантов. Он писал: «При слове «акмеисты» сразу же возникают три имени: Николаи Гумилев, Анна Ахматова, Осип Мандельштам. А дальше? Дальше – недоуменная пауза… Наше участие в литературной жизни подсказывает нам прочное и звонкое имя: Зенкевич, Михаил Александрович Зенкевич. Цифирь редко дружит с поэзией. Четвертый, так четвертый» 1. Нам, однако, эта оценка кажется сильно завышенной. Не приводя пока никаких аргументов в защиту своей точки зрения, процитируем здесь письмо Осипа Мандельштама к жене от 3 января 1936 года: «…купил Кр<асную> Новь с дрянными стихами доброго Зенкевича» 2. Это суждение «третьего» акмеиста о поздних советских виршах «четвертого», увы, трудно не признать в целом справедливым.

Последний из выдвинутых выше резонов уместности подробного разговора о раннем творчестве Зенкевича (желание открыть читателю неизвестного поэта) также не выглядит убедительным. Хотя бы потому, что если не стихи Зенкевича, то его имя ритуально поминалось авторами учебников и пособий по русской литературе начала XX века среди имен других акмеистов3. Более того, несмотря на то, что в советское время поэт Зенкевич, пользуясь точным выражением А. Сергеева, «стал тенью» 4, а может быть – благодаря этому, читателю биографии Валентина Катаева, например, не возбранялось ознакомиться со следующей выжимкой из устных воспоминаний одесского стихотворца И. Бобовича: «Произвела на нас впечатление «Дикая порфира» М. Зенкевича. Он был акмеистом. Мы ее читали, запоминали на память» 5. Нужно ли говорить, что ближайший товарищ Зенкевича, репрессированный в 1930-х годах Владимир Нарбут, стихи которого одесситы «запоминали» с не меньшим усердием, чем стихи автора «Дикой порфиры», в «оттепельной» биографии Катаева не упоминался?

Но главная слабость третьего резона даже не в этом: попытка представить Михаила Зенкевича поэтом, неизвестным читателю, выглядела бы по меньшей мере нелепой после выхода в свет пятидесятитысячным тиражом сборника его стихов в 1994 году и опубликования в 1992 году основательного биографического очерка о Зенкевиче, написанного Р. Д. Тименчиком6.

Тем более целесообразным автору настоящей работы показалось учесть второй из приведенных резонов и построить разговор о ранних стихотворениях Михаила Зенкевича как о характерном и в то же время своеобычном «фрагменте» модернистской поэзии 1910-х годов. Акмеист, тяготевший, с одной стороны, к реализму, а с другой – к футуризму, Зенкевич в своей «Дикой порфире» осторожно нащупывал сразу несколько путей, по которым мог двигаться недавно народившийся постсимволизм.

 

* * *

В пятом номере «Нового мира» за 1928 год Зенкевич поместил небольшую рецензию на поэтическую книгу Эдуарда Багрицкого «Юго-Запад». «Югозапад» – первая книга стихов Э. Багрицкого, – писал он, – но книга эта мало походит на обычные дебютные выступления молодых поэтов. Мы имеем дело не с новичком-дебютантом, а со зрелым, вполне сложившимся поэтом, проделавшим большой поэтический путь и имеющим «лица не общее выраженье» 7.

Можно, почти не рискуя ошибиться, утверждать, что, давая подобную оценку «Юго-Западу», Зенкевич помнил и о своем «дебютном выступлении» – книге стихов «Дикая порфира» (1912), которая сразу же выдвинула юного поэта в число подающих большие надежды стихотворцев новой формации. Не случайно именно книга Зенкевича послужила причиной очередного витка полемики между вождем «светских» символистов Валерием Брюсовым и идеологом религиозно ориентированных символистов Вячеславом Ивановым.

Брюсов, рецензируя «Дикую порфиру», в своей обычной полуснисходительной манере поощрил Зенкевича, попытавшегося «вовлечь в область поэзии темы научные, методами искусства обработать те вопросы, которые считаются пока исключительным достоянием исследований рассудочных» 8. В этом пассаже особое внимание следует обратить на подчеркнуто «ремесленный» оборот методами искусства обработать, который синдик недавно созданного «Цеха поэтов» Н. Гумилев был вправе счесть косвенным одобрением деятельности объединения или, во всяком случае, его названия (четырьмя абзацами ниже Брюсов отмечал, что «вообще в изданиях «Цеха поэтов» плохих стихов мы не встречаем» 9).

Напротив, Вячеслав Иванов в своей рецензии предостерегал молодого поэта от «развлечения» и «утешения»»литературным мастерством и ремеслом»10. Брюсовской характеристике «Дикой порфиры», как книги, проникнутой научным пафосом, Иванов противопоставил характеристику «Дикой порфиры», как книги, проникнутой метафизическим пафосом. Кроме того, он недвусмысленно дал понять, что выстраданное богоборчество Зенкевича кажется ему более предпочтительным, чем маскарадное богоборчество Брюсова. «Поэтическая самостоятельность этих изображений, – оценивал Иванов стихи «Дикой порфиры», – основывается на особенном, исключительном, могущем развиться в ясновидение чувствовании Материи. Оно же так односторонне поглощает поэта, так удушливо овладевает его душой, что порождает в нем некую мировую скорбь, приводит его к границе философского пессимизма. Между строками его гимнов слышится тоска по искуплению и освобождению человеческого духа, этого прикованного Прометея. Отсюда ропот и вызов – глухие, недосказанные, отнюдь не крикливые и площадные, какие столь типичны были в период недавнего модного «богоборчества»11. (Интересное и многозначительное совпадение: когда Брюсов в 1910 году затевал с Ивановым спор о «светском» и «религиозном» символизме, он иронически вопрошал, как бы предсказывая ивановский отзыв на полную «геологических» образов книгу Зенкевича: «…кто же помешает Вячеславу Иванову завтра объявить нам: «романтизм всегда был и мог быть только своеобразной геологической теорией»!»12.)

Сопоставим между собой еще два отклика на «Дикую порфиру», принадлежащие на этот раз участникам вскормившего Зенкевича «Цеха поэтов». В рамках «Цеха» (который, как мы уже неоднократно отмечали в наших работах, в миниатюре отражал общую ситуацию, сложившуюся в русской модернистской поэзии к началу 1910-х годов) брюсовскую концепцию подхватил и развил без пяти минут акмеист Гумилев, а концепцию Иванова – последовательный символист Василий Гиппиус.

Гумилев увидел в Зенкевиче поборника «земных» ценностей, равнодушно, а то и недоверчиво относящегося к метафизическим соблазнам: «От мудрого Дедала Брюсова, парящего «меж первым небом и землей», мы переходим к М. Зенкевичу, вольному охотнику, не желающему знать ничего, кроме земли… Там же, где требование композиции заставляет его перейти к вечности и Богу, он чувствует себя не в своей тарелке и всегда подозревает их в какой- то несправедливости… Он вполне доволен землей, но у нас не хватает духу упрекнуть его за это самоограничение, потому что земля воистину добра к нему и открывается перед ним полно и интимно»13.

А Василий Гиппиус усматривал в стихах «Дикой порфиры» залог религиозного просветления и обращения их автора: «В этих песнях о плоти звучит возможность гимна какому-то еще «сумрачному» богу. Будь он не сумрачным, а светлым, и плоть стала бы для автора не только «алым мясом», но воистину «радостным миром», стала бы телом, душой, духом»14.

Легко заметить, что в спорах о первой книге Зенкевича то и дело возникал и варьировался на разные лады едва ли не основной вопрос, занимавший русских модернистов (как символистов, так и постсимволистов): должна ли поэзия отвечать на религиозные чаяния людей, говорить о новом учении и быть этим учением? Или же слова «вечность и Бог» вправе появляться в стихах только как уступка «требованию композиции»?

Символисты Валерий Брюсов и Вячеслав Иванов, Константин Бальмонт и Александр Блок отвечали на этот вопрос по- разному; сотоварищ Зенкевича по «Цеху поэтов» Осип Мандельштам и вовсе полагал, что его следует целомудренно обходить молчанием («И думал я: витийствовать не надо, / Мы не пророки, даже не предтечи»); а один из лидеров футуристической «Гилей», Владимир Маяковский, отвечая на этот вопрос, напротив, показал себя символистом- экстремистом. В поэме «Облако в штанах» он потребовал немедленного (не когда-нибудь, а сегодня, сейчас) преобразования поэтического Слова в общее Дело (отсюда знаменитые строки: «Я, воспевающий машину и Англию, / может быть, просто, / в самом обыкновенном евангелии / тринадцатый апостол»).

  1. Л. Озеров, Михаил Зенкевич: тайна молчания. – В кн.: М. Зенкевич, Сказочная эра. Стихотворения. Повесть. Беллетристические мемуары, М., 1994, с. 25 – 26.[]
  2. См.: О. Мандельштам. Собр. соч. в 4-х томах, т. 4, М., 1998, с. 169.[]
  3. Упоминалось чаще всего в негативном контексте. Ср., например, даже в замечательной для своего времени статье Е. Б. Тагера «М. Зенкевич и В. Нарбут с их эстетизированными физиологизмом и натурализмом, сыграли неплодотворную, эпизодическую роль» (Е. Тагер, Избранные работы, М., 1988, с. 418).[]
  4. А. Сергеев, Omnibus, M., 1997, с. 372. Судьба Зенкевича-переводчика сложилась куда более удачно.[]
  5. См.: Л. Скорино, Писатель и его время. Жизнь и творчество В. П. Катаева, М., 1965, с. 39. Еще в 1915 году И. Оксенов в одной из своих рецензий отмечал, что «И. Бобович копирует… Зенкевича» («Новый журнал для всех», 1915, N 12, с. 90).[]
  6. Р. Тименчик,<Зенкевич Михаил Александрович> – В кн.: «Русские писатели. 1800 – 1917. Биографический словарь», т. 2, М., 1992. Следует назвать еще одну работу (посвященную анализу мемуарной прозы Зенкевича): К. Поливанов, Роман Михаила Зенкевича «Мужицкий сфинкс» в контексте автобиографической и мемуарной прозы русских модернистов. – «Russian Literature», XLI (1997), с. 533 – 542.[]
  7. »Новый мир», 1928. N 5. с. 264. []
  8. Цит. по: Валерий Брюсов,Среди стихов. 1894 – 1924. Манифесты. Статьи. Рецензии, М., 1990, с. 368 – 369.[]
  9. Там же, с. 369[]
  10. Вяч. Иванов, Marginalia. – «Труды и дни», 1912, N 4 – 5, с. 44.[]
  11. Там же.[]
  12. Валерий Брюсов,Среди стихов, с. 323. Данное совпадение окажется еще более удивительным, если мы предположим, что оно явилось результатом опечатки и на самом деле речь у Брюсова шла о «теологической теорий». (Подсказано нам С. И. Пановым.)[]
  13. Николай Гумилев, Сочинения в 3-х томах, т. 3, М., 1991, с. 100.[]
  14. «Новая жизнь», 1912, N 3, с. 271. []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 1999

Цитировать

Лекманов, О.А. Красное и золотое. О книге М. Зенкевича «Дикая порфира» / О.А. Лекманов // Вопросы литературы. - 1999 - №4. - C. 302-319
Копировать