№12, 1971/История литературы

Как и когда я пишу. Перевод Лорины Дымовой

Пишу только тогда, когда хочется писать, предпочитаю утренние часы от восьми до двенадцати. В остальное время читаю и не думаю о том, что буду писать на следующий день. Героями своими занимаюсь, только когда сижу за пишущей машинкой, и никогда не пытаюсь заранее навязать им какие бы то ни было действия. Но едва лишь я перечитаю написанное, то есть как только я сяду за стол, чтобы продолжать работу, дело само начинает идти, герои начинают сами действовать, – мне кажется, что я управляю ими, но чаще получается, что они управляют мной. Думаю, что именно в этом кроется самое большое наслаждение для писателя – удивляться странной логике жизни, противоречивой и неожиданной.

С годами приходит опыт: теперь я пишу медленнее, чем раньше; все реже бываю удовлетворен темой, замыслом; часто мне кажется, что я недостаточно правдив, что повествование не убедительно, что каждое предложение отдает фальшью и сочинительством. Или же что нарушен общий тон произведения, что оно искусственно и «литературно». Люблю слушать, как звучит написанное, то есть проверять, совпадает ли его звучание с тем, что я слышу в себе самом, совпадает ли его ритм с ритмом моих мыслей и чувств. И читателя я стараюсь увлечь именно этим, представляя себе, как воздействует на него то или иное слово. Должен признаться, что часто я «хитрю». Например, между действиями возникает какая-нибудь картина, и я задаю себе вопрос: почему эта картина превращается в отдельный отрывок, нельзя ли ее рассредоточить так, чтобы читатель воспринимал ее незаметно для себя, не забывая о действии? И прочее, и прочее, в зависимости от обстоятельств. Конечно, все эти «хитрости» – лишь для того, чтобы увлечь читателя и дать простор его воображению, потому что всякое недоумение приводит к разочарованию. Вот почему я стараюсь писать как можно яснее. В прозрачной воде видна губима, а в мутной – ничего не видно.

Некоторые критики называли меня «жестоким реалистом». Дай бог, чтобы это было так. Это значит, что я не склонен лакировать действительность.

Над чем я работаю? Над романом, который пока имеет условное название «Пять дней». И над повестью «Тырновская царица». Роман – о нашем времени,

а повесть – о событиях времен Балканской войны 1912 – 1913 годов. Надеюсь, это в будущем году закончу по крайней мере повесть.

В конце хочу заметить, что некоторые давно задуманные рассказы вошли в роман, подсказав отдельные его эпизоды и художественные идеи и перестав быть самостоятельными произведениями. О своем романе пока могу сказать, что в нем, как и в повести, будет не больше двухсот страниц. Я не знаю определенно, какой будет конец у этих двух книг. Окончательный текст покажет, сумел ли автор не слишком мешать развитию своих персонажей. Автору достаточно ясно видеть главное русло реки жизни и отстаивать свои идейные позиции.

Эти два отрывка – из моего рассказа об американском ученом-физике; первый представляет собой экспозицию действия, второй – сон героя.

СКОТТ РЕЙНОЛЬДС И НЕПОСТИЖИМОЕ

В полусне у него возникает представление о чем-то синем-синем – синем от моря, от занавесок на террасе, от загорающейся зари. Ощущение это нервное, и сознание хочет освободиться от него и снова отдаться сладостным диалогам с кем-то, о какой-то истине, как известно, мнимой и обманчивой, которая всего лишь иллюзия от опьянения сном, сладость, возникающая от вливания жизненных сил в организм, мир сказки, утешитель и целитель души… А этот «некто»… он надоедливо знаком. Он тот, кто, несмотря на время и на то, что о нем хотят забыть, продолжает напоминать о себе в утренние часы пробуждения и, как упрямый оппонент, отрицает, упрекает и терзает… Он – блестящий, уважаемый Скотт Рейнольдс, всемирно известный ученый… Когда-нибудь он должен будет умереть, совсем умереть, и он умирает со временем, с годами и старостью. Он считает себя аристократом, который вместе с немногими владеет сокровищницей истины… Хо, хо, пусть он попытается изречь ее… Вот синева уже под ресницами, в жизнь врывается день, восход, представления о времени и будущем… И сверкает день золотым зноем, и сияет морская синева!.. Но тот, другой, говорит: «Неужели тебе осталось только это, только эта детская радость?» Да, только эта! Не думаешь ли ты, что я тебе позволю заманить меня в прошлое и что я буду тосковать о тебе?.. Пошли к черту эти обманчивые диалоги, Скотт Рейнольдс! Поднимайся с постели, не пропусти торжественного безмолвия утра, пустоты пляжа – самых плодотворных, самых прелестных часов твоего одиночества!.. Скотт Рейнольдс раздетый пошел в ванную. В зеркале появилась озабоченная, даже мрачная старческая физиономия с чуть длинноватым прямым носом, который очень подходит к его продолговатому, еще не расплывшемуся лицу; слегка воспаленные веки, высокий благородный лоб ученого, поэта или пророка – эти три категории сливаются одна с другой, и только дураки этого не понимают – так же, как в эти минуты серьезные мысли переплетаются с намеренной беззаботностью за этим лбом, который сияет в отраженном свете ламп. Холодный душ приводит нервы в порядок, и именно этот порядок и называется нормальным состоянием…

Хоть стар был царь Уголь

и жил не спеша,

была у него молодая душа.

Велел он бокалы и трубку подать,

велел он к себе музыкантов позвать…

 

За стеной еще спят. Но если бы даже и проснулись, они не стали бы протестовать из уважения к мистеру Рейнольдсу, всемирно известному ученому (черт бы его побрал!), и ему приятно слушать свой хриплый старческий баритон в тесной ванной и отсылать подальше все серьезные мысли.

Пока «ремингтон» шипя и ворча снимал с подбородка выросшую за ночь щетину, Скотт Рейнольдс с горьким осадком в душе, то и дело прерываясь, напевал песенку. Он надел купальные трусы, взял соломенную шляпу, накинул купальный халат и, босой, двинулся по онемевшему коридору. Он быстро сошел по лестнице, чтобы скорее оставить позади гостиницу и свой номер вместе со всеми его кошмарами. Оранжевый халат на нем развевался, как царская мантия, утренний холод ласкал его большое жилистое тело и проникал под мышки. Белые шероховатые плиты во дворе приятно охлаждали его огрубевшие от горячего песка ступни.

Цветы уже закрывают свои чашечки. Они живут ночью и открываются, чтобы вдохнуть солнечный ветер, рожденный стотысячемильным облаком в ночной тени земли. В этом вихре, может быть, носятся души умерших, все духи, поглощенные вселенной с самой глубокой древности до сегодняшнего дня. Вот твое утешение… что-то от твоих тайных психологических теорий, почти уже превратившихся в религиозный культ!…

Скотту Рейнольдсу хотелось выпорхнуть из своей кожи. Ах, если бы человек мог оставить позади себя, как бабочка оставляет кокон, все, что он накопил за свою скверную жизнь – честолюбие, самообман, ложь о величии, – и родиться заново, как рождается день! Но подобное очищение – лишь для того, чтобы накапливалась новая грязь… Человек, перестань мыслить категориями, перестань, если хочешь наслаждаться!.. Вот молодая смоковница широко раскинула ветки недалеко от шоссе, откуда начинаются пески. Каждое утро в девять часов, когда он возвращается с пляжа, эта смоковница напоминает ему жену (когда Мери была молодая) и заставляет его отдавать себе отчет, как далеко он сейчас от нее. За десять тысяч миль… Еще одна иллюзия – пространство! Хе, хе, кто знает, не идет ли ассоциация, например, от идеи женского начала вселенной. «Перестань думать о своем доме, внуши себе, что Мери давно умерла, что нет ничего другого, кроме того, что сейчас около тебя», – сказал он себе, проходя между не раскрытых еще солнечных тентов.

Холодный Песок весь в следах от шагов. Ночью море выбросило новые водоросли, пахнущие йодом.

Скотт Рейнольдс бросил на песок халат, который съежился, как громадная орхидея, положил на него соломенную шляпу и в купальных трусах начал делать утреннюю гимнастику. Он побежал крупными, ритмичными шагами, оставляя на мокром песке глубокие следы, которые торопился слизнуть и стереть язык моря – весь в кружевах. Сто ярдов вперед и назад, потом отдых, стоя по колено в этой теплой синей воде, над которой горит восход, обещая торжественно-славный день с торжественно-славной ложью, и ты хорошо знаешь это, Скотт Рейнольдс, и поэтому тебе хочется упасть на колени и заплакать от умиления и восторга перед его вечно заманчивой тайной… хотя и она тебе начинает надоедать! Засыпая и утешая себя, прошлой ночью ты мечтал заказать себе стеклянную лодку (жалко только, что в этой социалистической стране вряд ли кто-нибудь сможет ее для тебя сделать), впрочем, даже не лодку, а саркофаг с герметической крошкой, и в какую-нибудь синюю ночь влезть в него и отплыть Геллеспонтом к Теофано, отравительнице. И когда ты почувствуешь, что время пришло, ты, приняв нужную дозу яда, ляжешь под крышку, закроешь ее и, счастливый-пресчастливий, легко опустишься на песчаное дно с зелеными водорослями, чтобы стать научной находкой для будущего человечества…

Огромный рубин поднялся из моря, и море задымилось, как застывающий чугун, и облако, рассекающее красную мишень, тоже стало похоже на дым. Через час море станет синим щитом, кованым синим щитом, отражающим солнце. Когда же закатывается это огромное око, застилаемое слезами, сладким миражем, чудовищным покрывалом из шуршащей парчи, тогда человек хочет спать, видеть во сне свои старые тени, слушать византийские литургии или плыть на кораблике вдоль побережья от городка к городку в те старые рыбацкие поселки, где рыбаки плетут на улице свои сети. И ты так же лечишь свой измученный дух, Скотт Рейнольдс, ищешь покой в тихих, обезвреженных временем образах и событиях.

Внезапно ему захотелось войти в воду, и он замурлыкал песенку «Прощайте, берега». И вот он почувствовал, как холодная вода сдавила его сонные вены, и щекочущий озноб охватил тело. Действительно, почему мы не погребаем умерших в море, мы бы сберегли столько цепной земли и средств; и каждый человек, глядя в синюю бесконечность, молился бы о своих покойниках, имея перед глазами самое истинное представление о вечности… Скотт Рейнольдс плыл медленно, с наслаждением. За колеблющимися волнами, недалеко от горизонта, появилась мачта маленького парусного судна, а немного погодя и сам корабль поднялся над зеленым стеклом моря, на миг застыл, потом исчез и снова показался, – гордый и прекрасный, со старым корпусом, как древняя галера, – и Скотт Рейнольдс возгордился, что видел этот корабль. Одна маленькая радость в течение дня, ведь радости… это маленькие вещи, это успокаивающие божественные напитки, подаренные нам нашими органами чувств, и если бы бет расположил планеты близко от земли и мы бы увидели их ужасающее величие, мы бы могли погибнуть от отчаяния… Но до чего же ненасытное животное – человек! Он хочет все новых и новых впечатлений, удовольствий, наслаждений, а на планете есть и маленькие вещи, например рачок, который зарывается в песок, цветок, чайка – и это счастье, радость созерцать их… Давай-ка, любуйся морем! Ах, какое море – варварски черное, стальное, очаровательное, с горьким привкусом и йодистыми испарениями, не такое соленое, как южные моря…

Все-таки пора выходить на берег и дать утреннему бризу (этот бриз надувал когда-то паруса греческих и византийских суденышек, перевозивших амфоры с оливковым маслом, дорогие ткани и посуду с Крита и Ионических островов), пора дать ветру высушить тело и укрепить загар на коже. Стоя на пустом пляже, Скотт Рейнольдс спрашивал себя, нет ли еще вокруг чего-нибудь бодрящего… Да, есть, есть. Дерзкая мечта, которая, однако, может превратиться в действительность. Но в самом деле, что за ненасытное животное – человек! Ему хочется какой-нибудь деятельности, пусть это будет позорно и даже ужасно – лишь бы удовлетворить свои желания.

Скотт Рейнольдс засмеялся, по ногам его ударил белый язык моря, которое пенилось и лизало песок. Господи, снова открывается неизбежная оборотная

сторона жизни: горечь понимать своих близких, зная себя самого, угадывать их пороки, зная свои собственные – блуждания и фарисейство, вечные спутники души и диалектики познания, о чем решаются говорить откровенно лишь немногие. Почему, как только он попадает под солнечный тент, его мысль, вопреки его воле, срывается, как собака с цепи, и стремительно летит домой, в Чикаго, чтобы снова виться вокруг Мери, вокруг дочери и сына? Почему так навязчиво стоит перед глазами приемная с салатовыми занавесками на окнах, глядящих в сад, где красиво подстриженный кустарник поднимается зеленой стеной перед соседним домом? Библиотека и кабинет – это нечто черное и мрачное, и туда, слава богу, его воображение пока еще не проникает… В приемной стоит Мери с миссис Хоппер и миссис Кристин Максуэлл – три пятидесятилетние дамы, находящиеся в особом физиологическом состоянии. И эти трое ненасытно сплетничают, говорят всякие глупости возле столика с кофе, рассказывают пикантные анекдоты, и ноги их нервно двигаются туда-сюда, а оставаясь наедине с собой, они роются в своих сексуальных воспоминаниях – неудовлетворенные, озлобленные, жадные до неизведанных наслаждений, никому не нужные, полные зависти к молодым. Дочь его заучила элегантные фразы, взятые напрокат остроты, которые, на ее взгляд, являются верхом и утонченности и остроумия. Сын со своей голландской бородой скитается, вечно в разладе и с самим собой, и со всем светом… Скотт Рейнольдс делает усилие не думать ни о своем семействе, ни о своей стране и тут же чувствует боль в сердце. Тот, другой, только и ждет, чтобы начать все снова.

Цитировать

Станев, Э. Как и когда я пишу. Перевод Лорины Дымовой / Э. Станев // Вопросы литературы. - 1971 - №12. - C. 161-172
Копировать