№4, 2004/Обзоры и рецензии

Как это делается в Торонто

Книга торонтского профессора Леонида Ливака поначалу обнадеживает: серьезные концептуальные работы о литературе русского зарубежья можно перечесть по пальцам, да и те в основном посвящены творчеству «литературных генералов», вроде Бунина, Цветаевой или Набокова, давно питающих целые отрасли литературоведческой индустрии. Главными же героями «Как это делалось в Париже» являются представители «младшего поколения» эмигрантских писателей, большинство из которых не то что в англоязычном мире – и в России известны далеко не каждому просвещенному читателю.

Одна из главных задач, которую поставил перед собой автор, – «вновь ввести в литературный обиход – как для читателей, так и для литературоведов – несправедливо забытую группу русских писателей, показав, что «незамеченное поколение» на самом деле представляет одну из самых интересных, оригинальных и ярких страниц в истории русской литературы» (р. 4), – не может не вызывать сочувственного отклика. Как не может не вызывать уважения внушительный научный аппарат, занимающий чуть ли не треть книги. Все как положено: подробный предметно-именной указатель, примечания (чуть ли не каждая страница книги пестрит от сносок!), список использованной литературы (680 наименований на трех языках – русском, английском и французском), в котором разве что законченный буквоед обнаружит две досадные опечатки: первое американское издание «Лолиты» вышло, конечно же, не в 1955 году, как указано на 287 странице, а три года спустя, после судебных запретов во Франции, скандальных разбирательств в британском парламенте и жаркой полемики в американской и европейской печати; статья Иветт Лоурии о Набокове и Прусте не могла быть написана и опубликована в 1947 году (р. 299) – тут явное недоразумение: Набокова тогда в Америке почти никто не знал, где уж тут взяться компаративистским опусам.

Но оставим мелочные придирки и отдадим должное начитанности автора. Мало того, что Л. Ливак одолел всего Пруста и десяток-другой французских беллетристов «второго ряда», вроде Дрие ла Рошеля и Поля Морана, с которыми сопоставляет эмигрантских писателей, мало того, что прошерстил едва ли не всю периодику русского зарубежья 20 – 30-х годов, – судя по примечаниям, он основательно изучил малодоступные нам архивные сокровища: переписку литераторов «первой волны» эмиграции, собранную в хранилищах Амхерста, Иеля, Стэнфорда.

Оценим также тот факт, что канадскому ученому пришлось пробираться по непаханой целине, совмещая функции аналитика, интерпретатора и «почтовой лошади просвещения»: почти все цитаты из разбираемых произведений ему приходится давать в собственном переводе (исключения – набоковский «Дар» (1938), переведенный под присмотром писателя в 1963 году, и роман Гайто Газданова «Вечер у Клэр» (1930), удостоившийся перевода на английский 58 лет спустя после выхода в свет).

В общем, закрыв глаза на то, что из всего «незамеченного поколения» замечены лишь четыре писателя – Борис Поплавский, Гайто Газданов, Юрий Фельзен, Василий Яновский (правда, наряду с их творчеством в книге анализируются произведения В. Сирина (Набокова) и Георгия Иванова) – «Как это делалось в Париже» можно было бы расценить как безусловную удачу, если бы эрудированный автор не грешил «вульгарным компаративизмом» и не искажал историко-литературный ландшафт во имя априорных теоретических установок.

Л. Ливак не довольствуется скромной ролью первопроходца, закрашивающего «белые пятна» на карте русской литературы XX века, и толмача, объясняющего канадским и американским читателям ценность и своеобразие литературных творений, созданных в разреженной атмосфере изгнания. Помимо историко- литературных задач, он поставил перед собой еще одну: «проанализировать специфическую позицию «незамеченного поколения» в контексте французской модернистской литературы, исследуя пути влияния французской литературы на творчество и художественную идеитичность эмигрантов» (р. 4). Возражения вызывает, конечно же, не поставленная задача, а способы ее решения: к сложнейшей теоретико- литературной проблеме канадский славист подходит с готовым ответом, превращая «исследование» в чисто формальную процедуру, в ходе которой литературный материал подгоняется к простейшей компаративистской формуле. В стремлении доказать ключевой тезис – о зависимости младоэмигрантской литературы от французской (утверждение, которое имело бы куда ббльшую ценность как вывод, а не исходный пункт) – Л. Ливак ступает на скользский путь поспешных обобщений и явных натяжек, что обусловлено изъянами избранной им компаративистской методологии: опрометчивым литературоцентризмом, выводящим все литературные явления исключительно из самой литературы и напрочь игнорирующим другие факторы – биографические, психологические, социально-исторические и проч.; наивным представлением о художественном произведении как о сумме литературных влияний, не оставляющем места авторской фантазии и самобытности; отсутствием четких критериев для различения сознательного или бессознательного заимствования от простого совпадения и поверхностного сходства.

И хотя Ливак сам неоднократно признает, что «эмигрантские Гамлеты», следуя французской модели, перенимали у своих французских учителей лишь то, что было созвучно их собственным интересам и чаяниям, избранная им компаративистская стратегия вынуждает деформировать объекты изучения, затушевывая их индивидуальное своеобразие и выпячивая сходства.

Глупо было бы спорить с тем, что французская литература оказала определенное влияние на некоторых представителей «незамеченного поколения», в том числе и на тех, чье творчество разбирается в книге (Поплавского, Яновского, Фельзена): учиться у французов призывал властитель дум эмигрантской молодежи Георгий Адамович и другие авторитетные критики, да к этому сознательно стремились и многие из литераторов «эмигрантского призыва». Однако не следует абсолютизировать французское влияние и приписывать его всем без разбору, ставя на одну доску и «прустианца» Юрия Фельзена, и куда менее подверженного влияниям «берлинца» Набокова, чье творчество правомернее рассматривать в контексте не одной только французской, а всей европейской литературы XX века.

Свою задачу Ливак пытается решить, не уяснив для себя самого принципиальный вопрос – что следует понимать под «влиянием», чем оно отличается от типологической общности, обусловленной схожими психологическими или социально-историческими факторами, и не объяснив толком, кого он относит к «незамеченному поколению», кого называет «эмигрантскими Гамлетами»: всех без исключения авторов, вошедших в литературу после отъезда из России? Русских парижан, входивших в «Союз молодых поэтов и писателей»? Или относительно небольшую группу писателей-«мон-парнасцев», сформировавшуюся вокруг журнала «Числа» и так или иначе тяготевшую к эстетике «парижской ноты», декларированной Георгием Адамовичем? Весьма пестрое по своим эстетическим воззрениям поколение «эмигрантских сыновей» (используя лотмановский термин, его можно обозначить как «систему с большой внутренней неопределенностью») Ливак подает в виде цельной эстетико-мировоззренческой «модели», выкроенной по французским лекалам. Между тем даже в русском Париже было несколько литературных групп: склонные к экспериментам «формисты», правоверные адепты «парижской ноты», опекаемые Владиславом Ходасевичем «неоклассики» из литературного «Перекрестка». А ведь, кроме Парижа, были еще и другие культурные центры эмиграции со своими литературными объединениями: такими, как пражский «Скит поэтов», во многом ориентированный на советский авангард 20-х годов, или дальневосточные «Чураевка» и «Шатер». Были, наконец, писатели, стоявшие вне школ и направлений, вроде Агеева (кстати, ни разу не упомянутого Ливаком) или того же Набокова, которого (без особого успеха!) автор пристегивает к Андре Жиду, старательно сличая «Дар» и «Фальшивомонетчиков».

Навязывая «эмигрантским сыновьям» предельно жесткую схему а la Виктор Шкловский (литературные «отцы» и «дети», «разрыв с традицией», «ход конем» и проч.), Л. Ливак забывает о том, что «живой литературный процесс никогда не обладает такой жесткой и последовательной системностью, которую приписывает ему наблюдающий его теоретик»1.

Когда, в оглядке на культурологические построения Лотмана и Успенского, канадский славист работает с абстрактными «моделями» и доказывает вторичность одной по отношению к другой, все получается более или менее гладко и убедительно. Вычерчиваются траектории развития литературного процесса, со структуралистской четкостью выстраиваются бинарные оппозиции, призванные исчерпывающим образом объяснить особенности литературной жизни русской эмиграции: эмигрантские «отцы» и «дети», «французский модернизм» и литература «незамеченного поколения», «французский модернизм» и «традиция русской литературы» и т. д. Но стоит автору книги отвлечься от абстракций и, спустившись с теоретических высей на грешную землю, перейти к литературной конкретике, как к нему возникают вопросы. Что, например, Ливак разумеет под «традицией русской литературы» (еще одна абстракция!), от которой так настойчиво отрывает «эмигрантских сыновей», привязывая их к французскому модернизму? (Можно ли вообще всерьез говорить о поэтах «парижской ноты», оторвав их от Лермонтова и Анненского, при анализе набоковского творчества забыть о Пушкине и Гоголе, а разбирая романы Яновского, не упомянуть Достоевского?) Кого именно из эмигрантских «отцов» имел в виду автор, утверждая, что те, в отличие от более гибкой и восприимчивой молодежи, выбравшей французскую литературную «модель», «утратили основное различие между собой и советскими писателями» («lost the main distinction between themselves and Soviet writers» – p. 40), – Шмелева? Бунина? Ремизова? Зайцева? Тэффи? Гиппиус?!

Заставляя «эмигрантских сыновей» платить по долгам, которые большинство из них не делало, канадский компаративист часто теряет чувство меры и выдает желаемое за действительное, что особенно заметно при сопоставительном анализе художественных текстов, когда интерпретатор увлекается погоней за «параллелями», «отзвуками», «отголосками» и выжимает все что можно (и невозможно) из совпадения отдельных мотивов и деталей.

Стоит Николаю Соседову, повествователю «Вечера у Клэр», вспомнить комнату возлюбленной и картину с Ледой и лебедем, как канадский компаративист намертво впивается в злосчастного, мельком упомянутого лебедя и выдает его за многослойную аллюзию, отсылающую аж к трем «предтекстам»: бодлеровскому «Лебедю», «чье посвящение Виктору Гюго и чей лейтмотив воспоминания и изгнания предвосхищает будущее Николая, совмещающее неутоленное желание и изгнание» (р. 114), андерсеновской сказке «Дикие лебеди» – «образ безгласного лебедя изображает положение эмигрантского писателя» (р. 115) – и, разумеется, к прустовскому Свану, «чье имя, благодаря англофильству Одетты, произносилось a Panglaise» (p.

  1. Лотман Ю. М. Избранные статьи в 3 тт. Т. 3. Таллин, 1992. С. 387.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2004

Цитировать

Мельников, Н. Как это делается в Торонто / Н. Мельников // Вопросы литературы. - 2004 - №4. - C. 313-322
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке