Не пропустите новый номер Подписаться
№5, 1989/История русской литературы

Изучая Щедрина (Из воспоминаний)

Среди предметов моих интересов и занятий в литературоведении основное место заняла суровая фигура Салтыкова-Щедрина, крупнейшего в литературе выразителя русской национальной критики и самокритики, соединенных с великой устремленностью к идеалу. Гениальный художник фантасмагорических реальностей русской жизни, ее «противоречий» и «запутанных дел» 1, он был также писателем, «града взыскующим», жившим верой в будущее.

Итоговыми результатами моих щедриноведческих занятий стали: полное комментированное Собрание сочинений и писем Щедрина в 20-ти томах, подготовленное при моем участии в качестве главного редактора, двухтомное издание впервые собранных воспоминаний и других свидетельств современников о писателе и его биография в четырех томах. Первый из них вышел в 1949 году, второй – в 1972, третий – в 1984, четвертый написан и должен появиться в текущем 1989 году.

Достижению этих главных рубежей предшествовали многие годы работы, посвященные поискам документальных материалов, изучению и публикациям их. Все это было своего рода «пропедевтикой» по отношению к будущему четырехтомному труду, посвященному автору «Истории одного города».

На долгом пути этих занятий возникало немало обстоятельств, эпизодов, встреч, иные из которых представляют, на мой взгляд, общественный интерес. Им и посвящены мои фрагментарные воспоминания.

НАЧАЛО ПУТИ

1926 год. Мне двадцать лет. Я – студент Московского университета и вместе с тем (хлеба насущного ради) служащий, секретарь Отдела литературы, искусства и языкознания редакции Большой Советской Энциклопедии. Она только что возникла тогда по инициативе Отто Юльевича Шмидта, ставшего главным редактором издания. Отдел, в котором я секретарствую, возглавляет, после смерти Валерия Яковлевича Брюсова, давшего мне эту работу 2, Вячеслав Павлович Полонский. Он мой литературный «крестный отец». В его журнале «Печать и революция» в 1925 году появилась моя первая публикация (отзыв о переводе на русский книги сонетов французского поэта-парнасца Х. -М. Эредиа – «Трофеи»).

В начале 1926 года отмечалось 100-летие со дня рождения Салтыкова-Щедрина. Сотрудники Отдела получили приглашения на два юбилейных заседания – в Обществе любителей российской словесности и в Государственной Академии художественных наук. Получая приглашения и советуя мне воспользоваться ими, Полонский сказал: «Вот писатель удивительной судьбы… Был грозным громовержцем при жизни. А сейчас – полузабытый классик! Как же это несправедливо! Ведь никто в литературе не проникал своим писательским «зондом» так глубоко в русскую жизнь, как он. Поразительный социолог и аналитик в литературе» 3.

Кажется, это были первые слова, привлекшие мое внимание к Щедрину. Со школьной скамьи я живо интересовался историей своей страны и народа и, хотя еще неосознанно, чувствовал присутствие в ней некоторых «волшебств» и алогизмов, которые не объясняла известная мне до того литература. Я побывал на обоих упомянутых собраниях.

Открывая юбилейный вечер Академии художественных наук, президент ее профессор П. Коган сообщил, что, к сожалению, обещанное выступление наркома просвещения не состоится. Но А. В. Луначарский приехал и выступил. Он говорил о Щедрине с увлечением, широко, в масштабах не русской только, но и мировой литературы, ставя его имя в ряд с именем Эзопа и Аристофана, Рабле и Свифта, Грибоедова и Гоголя. Исполненное ораторской «магии», глубокое по мыслям выступление Луначарского произвело на меня сильное впечатление. Я впервые ощутил тогда огромность фигуры Щедрина, как гениального художника и критика отрицательных, темных сторон социальной действительности. Суждения Луначарского о Щедрине я получил возможность довольно скоро слушать не раз, и не только в рамках его публичных выступлений. Такая возможность возникла вследствие того, что Луначарский вскоре после неожиданной смерти Полонского заменил его на посту редактора Отдела литературы, искусства и языкознания Энциклопедии и я должен был, как секретарь Отдела, посещать Анатолия Васильевича на его квартире в Денежном переулке. Во время этих посещений, происходивших иногда раз в неделю, иногда раз в две-три недели и реже, я порой обращался к Анатолию Васильевичу с вопросами о Щедрине, чтение которого все глубже увлекало меня. Его ответы и суждения сыграли, несомненно, свою роль в выборе мною щедриноведческого пути. Но об этом речь впереди.

А сейчас о другом отправном пункте этого пути, о моей первой щедриноведческой работе, возникшей в результате посещения второго юбилейного заседания 1926 года, посвященного Щедрину, – заседания («утра») в Обществе любителей российской словесности при Московском университете. Здесь главным выступающим был профессор (впоследствии академик) П. Сакулин – тогдашний председатель Общества. Он говорил об одной из примечательных особенностей художественного метода и поэтики Щедрина, о его способности создавать «внеперсональные образы» социальных групп и целых классов во всем богатстве и своеобразии их видов: «иванушки» – крестьяне, «сидоровичи» – дворяне-помещики, «чумазые» – нарождавшаяся российская буржуазия и др. Огромное художественное полотно, созданное щедринскими произведениями, говорил Сакулин, представляет своего рода «социальную карту», или «социальный кадастр», России определенного исторического времени.

Но главное содержание выступления Сакулина заключалось в характеристике социалистической «окраски» идейности писателя. И в докладе, и в книге «Русская литература и социализм» Сакулин проследил отражение идей Сен-Симона, Фурье, Консидерана и других представителей утопического социализма в двух первых повестях Салтыкова 1840-х годов. Последнее обстоятельство послужило толчком для возникновения у меня намерения исследовать присутствие и значение этих идей также и в зрелых щедринских произведениях. Я решил посвятить разработке этого замысла свою дипломную работу (она называлась тогда «квалификационной»). Тема была утверждена, и моим руководителем был назначен профессор (впоследствии академик) А. Орлов. Он был большим почитателем Щедрина, но специальностью его была древнерусская литература. По этой причине он обратился к П. Сакулину, хотя и не занимавшему тогда кафедру в Московском университете 4, с просьбой быть неофициальным куратором моей работы, поскольку замысел ее исходил из его доклада и книги. Павел Никитич согласился. Он утвердил тезисы моей «квалификационной работы», а затем прочитал ее и сделал ряд замечаний, разумеется, принятых мною. Работа называлась «М. Е. Салтыков-Щедрин и его отношение к утопическому социализму и революционному народничеству».

Увы! Первый мой щедриноведческий «блин» оказался «комом» и доставил мне немало трудных переживаний. Дело заключалось в следующем. Я окончил слушание университетских курсов (по литературному отделению этнологического факультета) в 1927 году. Затем год ушел на подготовку «квалификационной работы». Однако к защите ее в 1928 году я не был допущен. Причина заключалась в том, что я скрыл в анкете социальное положение отца – помещика. Это одиозное по тому времени «звание» я заменил другим: «служащий» с пояснением в скобках – «мировой судья», которым отец действительно был в своем уезде. Но отдел кадров разобрался в этой хитрости «во спасение», столь распространенной в то время анкетных истязаний. Мировые судьи избирались земскими собраниями на определенный срок из числа лиц, обладавших имущественным и образовательным цензом. Жалованье они не получали и коронными служащими не считались.

Председатель Государственной квалификационной комиссии, будущий вице-президент Академии наук В. Волгин и секретарь комиссии, официальный куратор моей дипломной работы А. Орлов обратились к ректору университета – им был тогда А. Вышинский – с просьбой снисходительно отнестись к моему «прегрешению» и не лишать меня возможности получить университетский диплом. Я был вызван к Вышинскому. Он прочел мне суровую нотацию, задал несколько вопросов, уточняющих социально-политическое положение отца, умершего в 1918 году, и в заключение сказал: «За вас хлопочут, как за перспективного…» Эти слова вселили в меня надежду, что туча, сгустившаяся надо мной, не разразится грозой. Через несколько дней я узнал, однако, что ничего не изменилось. Вышинский не дал указаний о снятии запрета на защиту диплома. В 1928 году мне выдали не свидетельство об окончании университета, а только справку о прослушанных мною теоретических курсах и выполненных практических занятиях. И лишь в 1929 году, после дополнительных хлопот, а главное, следует полагать, после ухода Вышинского с поста ректора Московского университета, я все же был допущен к защите. Она прошла успешно. Свидетельство (диплом) об окончании Московского университета было получено.

Что касается дальнейшей судьбы моей первой щедриноведческой работы, то ее, по справедливости, постигла неудача. Некоторая односторонность «социологического метода» Сакулина, недооценка им эстетического подхода, усиленные моей незрелостью и ученическим прозелитизмом по отношению к авторитету руководителя, «заидеологизировали» в моем сочинении Щедрина-художника. Далеко еще не в полной мере, но все же уже тогда я начал понимать, что уяснение мировоззрения писателя возможно лишь путем проникновения в мир его художественных образов, а не способом извлечения «идеологии» из его теоретических и публицистических высказываний. На предложение напечатать реферат работы в университетском сборнике я ответил отказом. Рукопись осталась неопубликованной и непереработанной. Не могу, однако, сказать, что дебютный труд мой оказался совсем бесплодным. Некоторые материалы и мысли его вошли в мои последующие работы.

ВСТРЕЧА С СЫНОМ САЛТЫКОВА

И ОБОРВАВШАЯСЯ ПЕРЕПИСКА С ВНУКОМ ПИСАТЕЛЯ

В одно из посещений Сакулина, вероятно в том же 1926 году, он сообщил мне, что в Москву приехал сын Салтыкова, Константин Михайлович, что остановился он в гостинице «Националь» и что, вероятно, мне было бы интересно встретиться с ним. На следующий же день, получив по телефону согласие на встречу, я был в «Национале». Когда я вошел в номер, с кресла с трудом поднялся, как мне показалось, болезненный, даже дряхлый по виду человек, почти старик. Это и был сын писателя Константин Михайлович, которому, однако, исполнилось тогда всего 54 года (родился в 1872 году). Как оказалось, приехал он в Москву с наивным намерением встретиться со Сталиным, чтобы поблагодарить его за те блага, которые получил от правительства: квартиру в Ленинграде, кажется, также дачу и повышенную пенсию. К Сталину, конечно, он не попал, но послал ему благодарственное письмо. Он мне показал копию. Оно было подписано довольно странно: «Константин Щедрин» с пояснением в скобках: «(Салтыков)». Память и вообще вся психика Константина Михайловича одряхлели так же, как и его физика. Ничего сколько-нибудь значительного и нового о жизни своего великого родителя сверх того, что было сообщено в его мемуарной книжке 1923 года «Интимный Щедрин», я не узнал (если не считать разного рода бытовых мелочей), и в разговоре нашем, в котором приняла участие и жена Константина Михайловича, много моложе его, он никак не мог сосредоточиться собственно на воспоминаниях о своем отце. Он больше всего говорил о своей обиде на тех, кто «порочил» его мемуарную книжку «Интимный Щедрин».

В первую очередь это были жалобы на Н. Мещерякова – автора предисловия к книжке. И нужно признать, что во многом это были справедливые жалобы. Мещеряков не знал биографии Салтыкова и с позиций господствовавшего тогда вульгарного социологизма оценивал те направления русской общественной мысли, которые не входили в русло последовательного демократизма. Он, в частности, резко обрушился на то место в «Интимном Щедрине», где говорилось о встречах Щедрина с министром внутренних дел Лорис-Меликовым. Сейчас документально установлено, что Лорис-Меликов в период своих конституционных начинаний, после гибели Александра II (период так называемой «диктатуры сердца»), действительно интересовался Щедриным как знатоком русской общественной жизни и встречался с ним. Это сообщение вызвало такую оценку в предисловии Мещерякова: «Посмотрите, какая гниль таилась даже в лучших представителях русского либерализма». Таким образом, «дегтем» вульгарного историзма и социологизма были вымазаны и Щедрин, превращенный из глубокого искреннего демократа в либерала, да еще «гнилого», и весь русский либерализм, а также один из наиболее прогрессивных представителей высшей администрации самодержавия Лорис-Меликов. Дошли до Константина Михайловича и грубые слова Демьяна Бедного об «Интимном Щедрине»: «Воспоминания сына об отце или дурака об умном».

Еще гневался Константин Михайлович – и также основательно – на свою сестру, Елизавету Михайловну, за то, что при отъезде, в августе 1917 года, из Петрограда за границу, с детьми и мужем-итальянцем, маркизом Де Пассано, она по существу оставила на произвол судьбы свою квартиру на Миллионной (теперь это улица Степана Халтурина). А в ней хранилась часть архива Салтыкова 5 и одна из комнат была мемориальной – в ней находились мебель, предметы обихода, портреты из салтыковской квартиры на Литейной, в том числе из кабинета писателя.

Далее, однако, Константин Михайлович сообщил, что в начале 20-х годов он получил из Парижа два письма от сестры и что в них содержались сведения, что при отъезде она все-таки «кое-что» взяла с собой из рукописей, вещей и портретов отца. К сожалению, ослабевшая память Константина Михайловича не сохранила никаких конкретных сведений, письма же сестры он утерял.

Несколько более полные сведения о том, что было взято Елизаветой Михайловной при отъезде за границу, я получил позднее от ее сына, внука Салтыкова, Андрея Де Пассано. Я узнал о нем от вдовы Г. В. Плеханова Розалии Марковны, а точнее, от его дочери Валентины Георгиевны, жившей в Париже. Как оказалось, Андрей Де Пассано находился тогда в Мехико, где занимался, говоря современным языком, дизайном и туристическим делом, эксплуатируя свои способности полиглота (говорил на пяти языках). В ответ на вопросы, обращенные к нему при посредстве знавших его Розалии Марковны и Валентины Георгиевны, он отвечал для передачи мне (в переводе с французского): «Наш отъезд из Петрограда – через Сибирь, Японию, США во Францию произошел так поспешно, а с другой стороны – оптимизм и надежда на скорое возвращение так глубоко укоренились в сознании моей матери, что все наиболее важные бумаги моего деда были оставлены на Миллионной, д. 23, кв. 17, где, полагаю, советская власть их обнаружила. С собой были взяты немногие бумаги и кое-какие семейные реликвии». Далее Андрей Де Пассано сообщал о судьбе Елизаветы Михайловны. «Моя мать, – писал он, – умерла в Париже, в октябре 1927 года. Ее прах находится в колумбарии Пер-Лашез, направо от входа. После смерти матери мой отец сошелся с мадемуазель Ивонн (фамилию не помню 6) и перед смертью в 1931 г. узаконил этот брак. По понятным причинам я не жил вместе с отцом. Когда отец скончался, эта юная особа тотчас опустошила всю квартиру. Между тем там среди предметов, относящихся к 64-летнему периоду существования семьи, находились рукописи, письма и фотографии моего деда. Одна из них большая, в серебряной раме, с дарственной надписью моей маме. Находились там и некоторые вещи старого семейного происхождения, в том числе из личного обихода деда. Все было мигом унесено, и я не мог ничего уже достать обратно. Эта особа – г-жа Ивонна Ланн – в настоящее время живет на улице 23 F. Jamin. От моего отца у нее две дочери – Роксана и Регина. Может быть, Вам удастся войти с ней в контакт и что-нибудь получить от нее за деньги, так как при характере и низком уровне упомянутой особы не приходится рассчитывать на добровольный дар». В заключение Андрей Де Пассано обещал извлечь из писем матери дополнительные сведения и сообщить их. Получив эти сведения и адрес Андрея Де Пассано, я написал ему письмо с рядом вопросов. Ответа не последовало. По-видимому, еще до получения письма Андрей Де Пассано умер, о чем я узнал через МИД СССР от нашего посольства в Мехико.

Есть и конкретные, но не поддающиеся проверке сведения об одной весьма любопытной рукописи Салтыкова, увезенной Елизаветой Михайловной за границу. Из «Материалов для биографии М. Е. Салтыкова» К. К. Арсеньева известно, что в годы вятской ссылки Салтыков написал для юных сестер-близнецов Анны и Елизаветы Болтиных, из которых последняя вскоре стала его женой, «Краткую историю России». По свидетельству сына писателя в его книжке «Интимный Щедрин», рукопись сочинения находилась у его матери, Елизаветы Михайловны. Находясь в 1945 году в войсках Советской Армии в Вене, я встретился там с русским эмигрантом Алексенко, хорошо знавшим Елизавету Михайловну. По его словам, среди бумаг Салтыкова, которые показывала ему Елизавета Михайловна в своей парижской квартире, была и рукопись «Краткой истории России».

Увы! Мои попытки отыскать упомянутых Ивонну Ланн и ее дочерей через адресный стол Парижа, когда в 1960 году я впервые побывал в столице Франции, не дали результата. Они были безуспешными и для предпринятых по моей просьбе еще раньше поисков профессора Андре Мазона и сотрудников возглавлявшегося им Института славянских исследований в Париже.

Более счастливо, но все же драматически сложилась судьба бумаг Салтыкова, оставленных Елизаветой Михайловной на Миллионной. По словам старейшего советского щедриноведа, ныне покойного Н. Яковлева, посетившего покинутую квартиру Де Пассано в 1920 году, он нашел ее заселенной случайно попавшими в нее малокультурными людьми. Рукописи Салтыкова постигла участь обычная в таких условиях того времени. Часть их пошла на растопку «буржуек», часть была выброшена в один из нежилых углов огромной квартиры. Бумаги там были полузасыпаны обвалившейся с потолка штукатуркой и подмочены протекавшей сверху водой. При обычной для такого времени и для тех обстоятельств частой смене жильцов, в оставленных их бывшими владельцами квартирах, в доме на Миллионной, N 23, появились и более культурные люди, студенты из провинции. Они заинтересовались бумагами Салтыкова и содействовали спасению того, что осталось. Главную роль здесь сыграл Н. Яковлев, по инициативе и стараниями которого обнаруженные бумаги Салтыкова, а также семейные портреты и некоторые предметы обстановки, принадлежавшие кабинету писателя, были переданы в Пушкинский Дом. Позднее в квартире на Миллионной была найдена еще часть бумаг, которые теперь находятся в ЦГАЛИ.

Встреча в 1926 году с Константином Михайловичем оставила во мне тяжелое впечатление. Суровый Салтыков страстно и нежно любил сына. Он возлагал на него определенные надежды, выраженные в известных словах предсмертного письма к нему: «Паче всего люби родную литературу и звание литератора предпочитай всякому другому». Надеждам этим не дано было осуществиться. Для «звания литератора» у Константина Михайловича не было данных. Выше мелких журнальных статеек и мемуарных очерков об отце он не поднялся, хотя и за эти последние нужно быть благодарными ему. Не оказалось у него таланта и для какой-либо другой сферы деятельности. Большую часть своей тусклой жизни он провел на средних должностях чиновничьей службы в Пензе, где когда-то служил и его отец. В том, что Константин Михайлович рассказывал мне в течение довольно длительной беседы, трудно было уловить, хотя бы в отдельных элементах, глубину понимания личности и творчества Салтыкова. Память мемуариста сохранила воспоминания лишь о бытовой оболочке великой жизни. Воистину природа иногда отдыхает на детях гениальных людей.

НАПУТСТВИЯ А. В. ЛУНАЧАРСКОГО

Как уже сказано, по своей работе секретаря Отдела литературы, искусства и языкознания редакции Большой Советской Энциклопедии я не раз бывал у Луначарского на его квартире. Эти краткие посещения Денежного переулка были, разумеется, посвящены служебно-редакционным делам. Но как-то однажды я сказал Анатолию Васильевичу о том глубоком впечатлении, которое произвело на меня его выступление о Щедрине на юбилейном вечере 1926 года. Более того, я признался, что это выступление послужило толчком для увлеченного чтения Щедрина, а потом и для возникшего у меня желания серьезно заняться изучением его жизни и творчества. Было рассказано и об истории с моей дипломной работой.

Анатолий Васильевич проявил внимание к моему интересу к Щедрину, и в этой связи имя писателя по разным поводам стало не раз возникать во время моих посещений Денежного переулка с «энциклопедическими» рукописями и корректурами.

Самыми важными и памятными для меня словами Анатолия Васильевича были те, которые я услышал от него в ответ на мое сообщение, что я принял решение отказаться от участия в «пушкинском семинаре» М. Цявловского, начатом еще в Высшем литературно-художественном институте В. Я. Брюсова, и задумал заняться Салтыковым-Щедриным, в частности его биографией. «И правильно сделали», – сказал Анатолий Васильевич. И далее так мотивировал свое суждение: «Пушкин, конечно, неисчерпаем для восприятия и изучения. Все же, однако, самое главное в нем и о нем известно. Сказать здесь что-то значительно новое трудно. На одно ознакомление с посвященной ему литературой может уйти целая жизнь. Другое дело Щедрин. По глубине своего понимания общественной жизни, по силе «пророческих» прозрений будущего это писатель на 9/10 наш. Но мы плохо его знаем. Он нуждается как в изучении, так и в пропаганде. Идеалы Щедрина – свобода и социальная справедливость. Он жил, вдохновляясь ими, сознавая, однако, что идеалы эти неосуществимы в современной ему действительности, что они уходят в далекое неразличимое еще будущее. Отсюда – трагическое в творчестве Щедрина. И не только в творчестве, но и в жизни его. Это одна из наиболее трагических фигур в русской литературе и общественной жизни. Но эта сторона биографии Щедрина до сих пор не вскрыта. Вскрыть ее не так легко, отчасти потому, что «фабула» его жизни не богата внешними событиями. Сначала служил в провинции, потом жил в Петербурге, писал и редактировал журналы. Проникнуть через эту ординарную оболочку биографии писателя и заглянуть в его душу нелегко. Но это необходимо, чтобы увидеть и понять весь драматизм этой жизни, протекавшей в условиях, где с точки зрения идеалов Щедрина все было алогично, несправедливо и мучило кошмарами реальности. Вот это нужно вскрыть».

И в заключение этого разговора Анатолий Васильевич сказал: «При серьезности вашего интереса к Щедрину, я советовал бы вам заняться его биографией. Этого вам хватит на всю жизнь».

Анатолий Васильевич оказался тут пророком. Мне исполнилось 83 года. Конец жизненного пути приближается. Но только сейчас, в текущем году, выходит в свет последняя книга написанной мною четырехтомной биографии Щедрина.

ПЕРВЫЕ ЩЕДРИНОВЕДЧЕСКИЕ ПУБЛИКАЦИИ.

ВСТРЕЧИ С М. С. ОЛЬМИНСКИМ

Окрыленный напутствием Луначарского, я взялся за работу со всей увлеченностью и энергией молодых лет. Тогда, в конце 1920-х – начале 1930-х годов, не существовало еще ни полной библиографии произведений Щедрина, ни описания сохранившихся рукописей и корректур его сочинений. Поэтому своей первой задачей я поставил приведение в ясность общего состояния всего написанного и напечатанного автором «Господ Головлевых». Работу свою я назвал «Судьба литературного наследства М. Е. Салтыкова-Щедрина. Обзор».

Когда работа близилась к завершению, она была прервана одним из злых «волшебств» тогдашнего времени. В марте 1931 года в Москве состоялся политический процесс по делу о деятельности в СССР заграничной организации «Союзное бюро ЦК РСДРП меньшевиков». В связи с этим процессом я был арестован. На первом же допросе во внутренней тюрьме на Лубянке мне было предъявлено обвинение в том, что я принимал посредническое участие в конспиративной переписке одного из подсудимых на процессе – бывшего члена ЦК меньшевистской партии В. Икова – с находившимися в эмиграции лидерами «Союзного бюро ЦК РСДРП меньшевиков» Р. Абрамовичем и Ф. Даном. Я не знаю, установлена ли сейчас правда об этом процессе. Но после всего, что стало и становится известным о других «политических» процессах 30-х годов, мне думается, что и «меньшевистский процесс» был фальсифицирован. Так или иначе, но предъявленное мне обвинение было фантастическим. Однако из вопросов следователя на первом же допросе мне открылась формальная причина моего ареста. Признавший себя виновным и осужденный на семь лет В. Иков был моим прямым служебным начальством в редакции Энциклопедии. Он был заведующим Отдела литературы, искусства и языкознания. Несомненно, в этой связи задавался мне вопрос о моем «знакомстве» с Н. Бухариным. Он находился в дружеских отношениях с В. Иковым, который по его хлопотам был освобожден из заключения и устроен в редакцию Энциклопедии. Н. Бухарин два или три раза заходил в комнату нашего Отдела. Но мое «знакомство» с ним не выходило за рамки ответных «здравствуйте» при его появлении и «до свидания» при его уходе. Возможно, что арест был лишь формой изоляции меня на время процесса. Так или иначе, но я был освобожден из заключения через 2 1/2 месяца. Освобожден, как мне казалось тогда, без каких-либо последствий. Увы! я горько ошибся. Последствия были. Я был взят, как говорится, «под колпак» негласного политического наблюдения, которое было поручено сексоту ГПУ, известному литературоведу Я. Эльсбергу, по доносам которого я был вторично арестован в 1941 году. Но об этом речь впереди. А сейчас о том, когда и как возобновилась моя щедриноведческая и всякая другая работа.

Обратно в редакцию Большой Советской Энциклопедии меня после Лубянки и Бутырок не взяли. О. Ю. Шмидт деликатно «посоветовал» мне поискать «более интересную» для меня работу. В поисках ее я через некоторое время обратился все к тому же Луначарскому. Выслушав меня, он сказал: «Я слышал, что у Михаила Кольцова в Журнально-газетном объединении затевается новое издание – «Литературное наследство», посвященное публикациям неизвестных ранее историко-литературных материалов. Думаю, что работа в нем была бы интересна и полезна для вас». Он тут же протелефонировал Кольцову, и я, получив согласие на встречу, помчался на Страстной бульвар, 11, где в доме бывшего коньячного «короля» России Шустова помещалось упомянутое издательство, возглавляемое Мих. Кольцовым. Несмотря на договоренность, его на месте я не застал. Но его секретарша знала о звонке Луначарского и проводила меня в одну из комнат второго этажа. В ней я увидел еще молодого стройного человека, сидевшего за письменным столом, заваленным папками и бумагами, и громко что-то диктовавшего машинистке. Это был И. Зильберштейн – инициатор и организатор «Литературного наследства». Здесь не место говорить об этом незаурядном человеке с немалыми объективными заслугами, в одной упряжке с которым прошло более полувека моей работы в предпринятом им издании. Выдающиеся достоинства, преимущественно в деловой практической сфере, огромная энергия и предельная целеустремленность сочетались в нем с далеко не легким характером. Мы никогда не были друзьями. Но долгое время все разделявшее нас не мешало, а, как это ни странно, скорее помогало нашему общему делу, служению интересам «Литературного наследства». Лишь года за два до смерти И. Зильберштейна постепенное нараставшее ухудшение наших отношений привело к полному их разрыву. Но этот финал не может ни ослабить, ни тем более зачеркнуть моей глубокой признательности Илье Самойловичу за ту спасительную для меня позицию, которую’ он, не без некоторого риска для себя, занял тогда по отношению ко мне, человеку, недавно побывавшему на Лубянке и оставшемуся без работы.

Смелый и решительный, свободный от каких-либо бюрократических формальностей и начальствобоязни, Илья Самойлович, порасспросив меня о моих литературоведческих интересах и возможностях, тут же пригласил меня к сотрудничеству и дал согласие на предложенные мною две публикации, посвященные Щедрину. Одну из них он «потребовал» по велению своего бурного, делового темперамента представить «немедленно», для первого же номера «Литературного наследства». При этом я был предупрежден, что мое сотрудничество пока не может быть оформлено штатной должностью и что вознаграждение мне будет «выкраиваться» из сумм авторского гонорара. Невозможность в тот момент другого устройства моей судьбы я понимал и был благодарен Илье Самойловичу. С великой радостью возвратился я домой и принялся за работу.

Для первой, «дебютной» книжки «Литературного наследства» я подготовил публикацию одной из блестящих сатир Щедрина «Испорченные дети», несомненно, случайно не входившую в собрание его сочинений. Эта публикация появилась в печати. Для следующей, второй книжки я доработал упомянутый выше обзор «Судьба литературного наследства М. Е. Салтыкова-Щедрина». Эту мою работу постигло вначале фиаско, скоро, однако, обернувшееся удачей с весьма важными последствиями.

Вот что произошло. «Литературное наследство» было учреждено как орган РАПП и Института ЛИЯ Комакадемии. Соответственно редколлегия первых номеров была рапповской: Л. Авербах, И. Ипполит (Ситковский) и Ф. Раскольников. Последний, правда, принадлежал РАПП лишь формально. Зато И. Ипполит (Ситковский) был рапповцем, что называется, чистой воды и вместе с тем деятелем, «стоявшим на страже». Он был главным редактором в первых номерах «Литературного наследства» и автором программного предисловия к изданию «От редакции». Это темное пятно, оставленное временем на 1-м номере «Литературного наследства». Читать сейчас это предисловие тяжело и стыдно, настолько оно пропитано рапповским невежеством, догматизмом и грубостью.

  1. »Противоречия» и «Запутанное дело» – названия первых повестей Салтыкова. Социальное содержание этих заглавных понятий стало своего рода камертоном для всего последующего творчества писателя. []
  2. В 1923 – 1925 годах я был студентом Высшего литературно-художественного института, основанного и руководимого Брюсовым. После его смерти и последовавшего через некоторое время перемещения института в Ленинград я был переведен в Московский университет.[]
  3. Здесь и дальше я, разумеется, передаю услышанное мною когда-то не дословно, а в той сути, которая запомнилась сильнее всего. []
  4. Собственно, в 1-м Московском университете, так как в то время существовал и 2-й Московский университет, в котором П. Сакулин преподавал. []
  5. Другая часть архива, преимущественно беловые рукописи и читанные автором корректуры произведений Салтыкова, была передана после его смерти вдовою Елизаветой Аполлоновной М. М. Стасюлевичу, как одному из душеприказчиков и редактору-издателю посмертного Собрания сочинений писателя. []
  6. Далее, однако, сообщается и фамилия этой особы: Ланн. – С.М.[]

Цитировать

Макашин, С. Изучая Щедрина (Из воспоминаний) / С. Макашин // Вопросы литературы. - 1989 - №5. - C. 120-150
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке