№3, 1976/В творческой мастерской

Историческая память

– ЕСЛИ ИЗ огромного круга вопросов, связанных с состоянием и задачами литературной критики наших дней, выделить важнейшие, то едва ли не в первую очередь надо будет вспомнить о широте кругозора или, может быть, точнее, о широте исследовательской базы. Для того чтобы выносить суждение, надо детально знать предмет исследования, конкретно, в связях с породившей его средой, корнями, национальной традицией; это аксиома. Но аксиома также и то, что сегодня невозможно говорить о явлениях литературного процесса вне широких параллелей, не сопоставляя и не обобщая. Все чаще пишут сегодня – и справедливо – о том, что нельзя исчерпывающе показать новаторство многонациональной советской литературы, ее типологические особенности, смысл ее истории, не увидев ее не только «изнутри» (то есть в ее внутренних закономерностях), но и «снаружи» (то есть на фоне всего мирового литературного процесса). Справедливо говорится и о том, что исследователю любой зарубежной литературы необходимо знание литературы советской, ибо только такое знание может дать ему необходимый методологический «ключ». Сегодня, кажется, уже не требует особых доказательств то, что основные проблемы истории и теории литературы, эстетики социалистического реализма могут быть исчерпывающе решены только в том случае, если исследователь будет опираться на весь – по возможности весь – огромный, противоречивый, быстро меняющийся литературный процесс современного мира. Наряду со «специализацией» нужна, так сказать, и «кооперация». Здесь заключена, если угодно, реальная «общественно-методологическая» проблема. Ведь необъятного, как известно, никто объять не может. К тому же само стремление к широте – необходимое, обязательное – постоянно вступает в противоречие с задачами детального изучения каждого объекта исследования. Получается, что сегодняшний этап развития ставит особо сложные проблемы перед критикой как профессией. Что говорит по этому поводу ваш опыт?

– Иными словами, трудней ИЛИ легче деятелю критического фронта работать сейчас, в наши дни, чем, скажем, тридцать, или сорок, или пятьдесят лет тому назад?

Я бы сформулировала это немножко иначе. Всякий труд, честный и увлеченный, не может не быть «трудным».

Но за последние тридцать лет с каждым днем и часом увеличивается, я бы сказала, «трудоемкость» нашей работы.

После победы над германским фашизмом стало особенно далеко «видимо во все концы света». Прежде всего, уже совсем отчетливо, органически стало ощущаться единство в многообразии тех процессов, которые определяют жизнь вашей литературы. Причем это уже не только одно «романтическое» ощущение братства. Сегодняшний день требует «реалистических» знаний, очень широких, так как нечто важное, главное может прозвучать и в литературе малого народа, и «во глубине России», «далеко от Москвы».

У критиков-зарубежников есть неписаный и по существу справедливый закон – заниматься только той литературой, язык которой ты знаешь. Но ведь наша советская литература создается на многих десятках языков, и у каждой республики, области, каждого – самого малого – народа есть своя история, культурные традиции, и «творческие взлеты» здесь нередко определяются теми подробностями, которые не могут войти в общий курс истории народов СССР. А «глобальность» интернационализма, которая также стала более «укорененной» в конкретных знаниях, вернее даже, в осознанной необходимости их?

Сама «история», «ход вещей» покончили с традиционным «европоцентризмом», целые континенты, миллионы борются за свою национальную независимость, свое будущее. Их пути очень сложны, полны противоречий, потому что социальный состав, уровень сознания тех, кто борется, и тех, кто возглавляет борьбу, – очень разный, определяемый тысячью слагаемых истории и современности.

И, переходя к литературе: невозможна картина современного состояния проблемы «человек и общество» или «человек и история», если не найдет в ней место творчество Пабло Неруды и Нараяна, Жоржи Амаду и Кавабаты. Не поймите меня превратно. Я говорю не о том, что в каждой статье нашей надо идти по странам и континентам. Я говорю о том, что в нашей работе, даже как будто «чернорабочей», частной, надо всегда помнить о мире, кипящем ключом. А как выполнить все эти задачи, а как «объять» все необъятные «необходимости»?

– Вы еще далеко не все перечислили. Есть еще научно-техническая революция, быстрый прогресс научно-естественных знаний, меняющий наше представление о мире, есть современная социология…

– Конечно. Люди моего возраста, например, не без хитрости обходились с вечностью и бесконечностью, как бы вынося их за скобки того, что можно и необходимо исследовать и познавать. Сейчас «равновесие» нарушено. Но когда я спрашиваю молодых «физиков», в чем, например, разница между бесконечностью и тем «абсолютным ничто», которое якобы находится за границей «конечной» вселенной, они смотрят на меня с той жалостливой снисходительностью, с какой сто лет тому назад дошлый парень, побывавший даже в Питере, смотрел на деревенскую бабку, не способную усвоить разницу между чугункой и нечистой силой.

Так что же нам делать с непосильной задачей? Да решать ее – другого выхода нет. Искать и находить резервы времени и производства, как все советские люди после XXV съезда КПСС. Вступать и на путь «кооперации», и на путь спора и дискуссий. Только настоящих, а не таких, где спорят о том, кто первый сказал «э».

Я думаю, что жесткий самоконтроль и смирение перед делом своим всегда удержат и от провинциальной узости, и от легкомысленного верхоглядства. «Широким» (то есть без узости и верхоглядства) должно быть и наше участие в идеологической борьбе. И, ни на йоту не поступаясь принципами, вместе с тем надо искать и находить общий язык со всеми, кто еще ощупью, еще неосознанно, но уже «против» бесчеловечности и бесперспективности бытия капиталистического общества.

Программа мира, провозглашенная XXIV съездом партии, ее последовательное осуществление, сочетание масштабной исторической проницательности с деловитостью в повседневной, кропотливой работе для материализации ее – все это учит нас одновременно идейной несгибаемости и тактической гибкости, широте в охвате даже частных явлений, то есть всему тому, что и должно определять работу всякого деятеля культуры нашего времени.

Это же все не «лозунги», не «общие положения». И ведь ко всему – об этом я еще не сказала – «неделимость мира» таит в себе и многие опасности. Разве маоистская демагогия с ее чудовищной бесчеловечностью не отравляет сознания «бунтующей» молодежи капиталистических стран, не становится иногда серьезной помехой в деятельности рабочих партий и молодежных организаций? Когда юному и политически малограмотному человеку тошно – от пустоты и бесперспективности существования, от отсутствия работы, от одиночества, – очень просто можно сыграть на его нетерпении и отчаянии, инстинктивной жажде действия.

Я и сама бывала за рубежом свидетельницей того, сколько повседневного упорства и терпения проявляет «организованная» молодежь Европы для того, чтобы удержать своих сверстников и товарищей от самоубийства или терроризма – формы, так сказать, «деятельного отчаяния».

Вам, может быть, кажется, что я слишком много уделяю внимания международным задачам в работе критики? Ничуть. Все сказанное имеет прямое отношение ко «внутренним делам». Будь то роман или поэма – сегодняшняя широта взгляда позволяет художнику увидеть новые черты во внутреннем облике героя, новое в самом характере конфликта, где отражается именно сегодняшняя высота, на которую поднялось наше общество, то главное, что дает советскому народу и государству право возглавлять «битву за планету», за мир, за будущее, за укрощение всех сил реакции.

И если критик увидит и поднимет это главное в работе художника, указав вместе с тем на недодуманное или недоделанное (когда таковое есть), то честь ему и хвала. А если по «близорукости» или из каких-либо соображений он пройдет мимо этого – пусть кусочка – нового и главного, тем хуже для него.

Тут есть еще одна важная сторона вопроса. «Новое» в нашей жизни, в характере человека нельзя отрывать от нашего же «старого». Так, например, отмечая возрастание веса нравственных начал в жизни общества и человека, не надо забывать о великих традициях борьбы за коммунистическое сознание, за человека нового общества. Разве проблема «нравственных начал» не стоит в советской литературе 20-х, 30-х, 40-х годов? Пусть не изменяет нам «историческая память», не будем терять то, что уже однажды было завоевано.

– По смыслу некоторых статей, которые приходилось читать, и вообще-то советская литература стала ставить «нравственные вопросы» только в последние годы. Получалось, что «Разгром» Фадеева, «Тихий Дон» Шолохова, поэзия Маяковского к нравственности отношения не имели. Это, если угодно, курьезы литературной жизни. Но вот упомянутая вами «историческая память» – то есть вопрос о традициях – это, без сомнения, один из тех «вечных» вопросов общественного бытия, который сейчас приобретает особую остроту. Причем – наблюдение, должно быть, не слишком оригинальное, но от этого не становящееся менее важным – в искусстве едва ли не всего мира заметнее становятся – уже в течение многих десятилетий – поиски «опоры», «корней» в опыте прошлого.

– Историческая память – понятие многослойное. Ведь ею обладает и целый народ, и определенный класс или социальная группа, и, несомненно, каждый человек. Я думаю, что как раз «судьба человека» – отдельного человека – и определяется уровнем его исторической памяти, его восприимчивостью к главному в современной истории, тем, что он «взял с собой» из событий, участником или хотя бы свидетелем которых он был. Причем это главное может для человека раскрыться в какой-то одной «примете», воспринятой непосредственно («вспышка света»), и когда он «берет ее с собой», он, возможно, еще и не в состоянии определить ее подлинный вес и значение.

Такого рода живой опорой исторической памяти для меня лично стало многое. И то, например, что после Октября 1917 года я впервые услышала, как строка «Интернационала» – «это будет последний и решительный бой» – поется: «это есть наш последний и решительный бой». Еще примета – субботник и ощущение, причем «веселое», средней тяжести бревнышка на своем очень костлявом плече.

И – уже не примета, а именно «вспышка», «молния истории» – заседание сессии ВЦИК, взрывающийся аплодисментами зал и Ленин, который идет к трибуне, быстро, чуть наклонясь вперед – точно против ветра.

Все это – к примеру. И все это в те годы часто как бы заслонялось другим – и по-своему важным, а иногда и неважным – радостным, горьким, смешным. Но «главное» продолжало жить, прорастать во всей дальнейшей судьбе, и, несомненно, без этих «зерен» судьба бы стала другой.

Ну конечно, было все – работа, встречи и обсуждения с людьми старшими по убеждениям, знаниям, опыту, были книги, митинги, собрания. Но «вспышки», свои прикосновения к «сердцу истории» помогали кровному формированию взглядов, личному ощущению общих дел и опыта. Мне кажется, что так бывает всегда, что свои «вспышки» есть у каждого человека, у каждого поколения.

Есть афоризм Уильяма Блейка, которому меня научил покойный Маршак: «Вечность влюблена в явления времени». Думаю, что это сказано и о «приметах», «вспышках». Они не только питают живой опыт человека, они воспитывают его сознание, учат его бесстрашно и не «сквозь старые очки» смотреть на новое.

Короче – они «лично» страхуют человека от догматизма, от педантической констатации: «А вот в наше время…»

«Пока сердца для чести живы», человек остается «современником времени». Если говорить, например, о наших старших, которые живут среди нас, то человеком каких годов – 20-х, 30-х, 40-х, 50-х, 60-х, 70-х – назовем мы Тихонова или Леонова?

Опыт – партийный, народный – всех лет и периодов нашей истории, сложившийся в мощную, всепроникающую традицию, определяет «поведение творческой личности» во все годы и периоды. Нет, доверие к новому не исключает, а требует «критического», трезвого отношения к этому новому. Иначе можно нечаянно затесаться в ряды тех, кто петушком бежит впереди всякого «прогресса», из побуждений, почти всегда не слишком похвальных.

Но это – «в сторону». Возвращаясь к исторической памяти, я думаю, что она – так же как и «современное» мировосприятие – должна быть всемирной, интернациональной. Как непосредственно входит у Ленина в анализ событий русского революционного движения квинтэссенция опыта Парижской коммуны, якобинской диктатуры, американского рабочего движения, народных восстаний стран Востока. И как широко вошел интернациональный опыт (прежде всего опыт Парижской коммуны) в сознание русского рабочего класса уже с революцией 1905 года.

И сколько книг было издано тогда – таких, как «История Парижской коммуны» Лиссагарэ, – и сколько брошюрок в красной обложке – таких, как «Коммуна» Артура Арну, которая начиналась словами: «Шапки долой! Я буду говорить о мучениках коммуны!»

И – опять «примета» – я тоже на всю жизнь запомнила слова, сказанные по одному поводу старым рабочим-путиловцем в сентябре 1917 года: «Ничего, это будет наш форт Шавроль».

Меня всегда поражает эта всемирная отзывчивость нашего народа, это ощущение кровной связи великих национальных традиций русского революционного движения со славной историей освободительной борьбы всех народов мира.

Все мы лично помним (вне зависимости от возраста), чем были для нашего народа и ноябрьская революция в Германии, и спартаковцы, и Гамбург на баррикадах, и многое другое. Великие традиции пролетарского интернационализма действительно вошли в плоть и кровь народов нашей страны и каждого человека. А Испания? Мы ведь с вами оба помним, насколько своим делом ощущали мы все подвиги народа Испании, – он первым вступил в открытую схватку с фашизмом. Там сражались за правое дело, умирали знакомые, друзья. И братское сочувствие к защитникам свободы, ненависть к фашизму высоко поднимали испанскую тему во всей нашей печати, в доброй памяти журнале «Интернациональная литература».

А в Испании жила новой жизнью «Гренада» Светлова, а в Советском Союзе мальчика мечтали о том, чтобы попасть на фронт, в Испанию. И мальчик-детдомовец Александр Матросов пытался в 1937 году осуществить фантастический план – спуститься с товарищами вниз по Волге на плоту, а там махнуть в Испанию, чтобы бить фашистов и «землю в Гренаде крестьянам отдать».

Великое, передающееся из поколения в поколение чувство интернационализма – не оно ли делает сейчас личной болью каждого советского человека трагедию Чили, судьбу патриотов Испании?

Уж не говоря про войну. Очень большое сердце у советского народа, и в горчайшие дни национальной беды находилось в нем место для борцов Сопротивления всех стран, для гнева и боли за судьбу Лидице, Орадура, сожженных городов Югославии.

Наша историческая память – «личная», «советская» и всемирная. И я знаю, и я убеждена, что эта память живет во всех поколениях, вплоть до самых молодых.

Сколько в свое время – в канун войны – охали, шипели, насмехались некоторые круги «старших» (в том числе и литераторов) по поводу бездумного оптимизма, легкомысленного эгоизма, безответственности «молодых». Однако год-два спустя «безответственные эгоисты» штурмовали райкомы комсомола, военкоматы, врали напропалую – прибавляя себе года, изобретая квалификацию, – лишь бы добраться до фронта, до фашиста, врага. Они думали и чувствовали так же, как старшие – и очень старшие, и «молодые старшие».

«Как я их буду бить, ох, как я их буду бить», – говорил, потягиваясь всем своим долгим и ладным телом тридцатидвухлетний инженер-нефтяник и одна из надежд советской литературы – Юрий Крымов. Это было в мае 1941 года.

– В мае? То есть еще до гитлеровского нападения? Любопытно, что вы рассказываете об этом как о совсем недавнем событии, как о свежем впечатлении. Вообще стоило бы поговорить о том, что «субъективное» (а не только «романное») время имеет свои законы и далеко не всегда совпадает по ощущению со временем объективным. Говоря «субъективное», я имею в виду не обязательно только «личное». Мне кажется, например, что для всех советских людей, во всяком случае, моего поколения, два десятилетия между гражданской войной и началом Отечественной войны – время необычайно плотное.

– А вам никогда не казалось, что соотношение истории как сущности и времени, в котором протекают ее события, – очень странная вещь? Где, когда история становится истории ей? И для кого она становится «таковой»?

Когда в 1971 году минуло тридцать лет началу Отечественной войны, я вдруг подумала о том, что ничего из времени войны не ушло в прошлое, что все самое позднее было – вчера. Все – и грозное июньское утро, и разгром фашистов под Москвой, иСталинград. Но если бы в июне 1941 года кому-то пришло в голову (хоть это и невероятно) отступить на тридцать лет назад, он попал бы в древнюю историю, когда ничего еще не было, ни Октября, ни советской власти, ни первой и второй мировой войны. А если говорить о литературе, то со смерти Льва Толстого прошел лишь один год, и сорокачетырехлетний Горький создавал цикл «По Руси», и все классики нашей советской литературы, говоря фигурально, еще бегали в коротких штанишках.

– Все же тут есть своя диалектика. Мне всегда казалось, например, что понятие «поколение» – и в жизни и в искусстве – это вполне реальное понятие, хотя вовсе не биологическое или, во всяком случае, не чисто биологическое, а прежде всего социальное. Но у каждого человека, как и у каждой группы людей (в том числе и возрастной), могут быть свои, особо сильные жизненные переживания, свой кровный опыт, решающий для формирования личности, свои «вспышки», если воспользоваться вашим выражением. При всем единстве и преемственности, непосредственно пережитое сидит крепче, эмоционально ярче, чем то, что было воспринято как готовое. Что я имею в виду? Да прежде всего то, что традиция, как и любое знание, может быть усвоена поверхностно, формально.

– Для молодых, конечно, дело обстоит иначе, и их историческая память, естественно, другая. Но дело семьи, школы, вуза, литературы, искусства – воспитать эту память так, чтобы она была живой, гибкой, соотнесенной с задачами и делами сегодняшнего дня. Ну конечно, вы правы – иногда она как будто и есть, а на самом деле ее и нет.

Тут две наиболее типичные опасности.

Одну хорошо уловил в своем раннем рассказе «Анофелес» Н. Тихонов. Там беседуют два школьника по поводу толстовской «зеленой палочки». Звучит это примерно так: «А зачем он эту палку зарыл?» – спрашивает один. «Как зачем! Тогда крепостное право было, всех били», – отвечает другой. Как видите, историческая память в общей форме у парня была, но…

Вторую опасность точно зафиксировал Станислав Лем в «Магеллановом облаке». Там Он и Она летят в две или три тысячи каком-то году на мощном межпланетном корабле и смотрят телефильм на историческую тему. Он по профессии историк. Ее профессия к истории отношения не имеет. На экране появляется троллейбус, однако вагоновожатый облачен в костюм маркиза времен Людовика XV – в пудреном парике, в камзоле, кружевах и со шпагой на боку. Историк, естественно, смеется, но девушке смех этот непонятен, и когда он ей объясняет, в чем причина смеха, понятней смех для нее не становится. Только два века разница? Какие-то два века? Есть о чем говорить! Когда историки или историки литературы обряжают вагоновожатого в камзол и парик от наивного убеждения, что это не нарушает сущности целого, тут можно дружески спорить и убеждать. Хуже, когда переодевание совершается сознательно и характеры и факты увечатся для доказательства волюнтаристски наложенного на историю тезиса.

Что я тут имею в виду? Очень разные вещи. Например, стремление, весьма настойчивое, начисто отрезать творчество Фадеева от горьковской традиции. Или – на другом участке литературоведения и критики – попытку грубо очернить с десяток прозаиков и поэтов, преимущественно на том основании, что они родились в Одессе. Ну, да это накладные расходы в сложном движении литературного процесса.

– Лемовский вагоновожатый в камзоле ставит весьма интересные вопросы, на которые, сознаюсь, у меня нет готовых ответов. Должен ли актер, играющий сегодня Гамлета, быть одет в строгом соответствии с одеждой датского принца того времени (я не беру, конечно, случая намеренной модернизации)? И нужно ли это было самому Шекспиру? Или зрителю достаточно намека на старину? Главное все же в том (и это, думается, не подлежит сомнению), чтобы в любом случае не терялся дух эпохи, дух авторского замысла. Для меня этот вопрос заново встал, кстати сказать, сравнительно недавно, когда стали появляться книги и кинофильмы об Отечественной войне, сделанные людьми молодыми, которые сами войну не пережили. Некоторые детали в них режут мне глаз и ранят слух. Но если настаивать на том, чтобы все было, «как я помню», можно уподобиться тем старожилам из «Клопа» Маяковского, которые спорили:

Цитировать

Книпович, Е. Историческая память / Е. Книпович // Вопросы литературы. - 1976 - №3. - C. 128-155
Копировать