Искры и искорки
Мои записи – воспоминания о встречах с людьми, чаще всего литераторами. Я не вел дневников. Может быть, это и к лучшему: теперь я записываю лишь то, что произвело на меня сильное впечатление. Вероятно, это и есть самое интересное, хотя иногда и не самое важное, порою просто забавные мелочи. Здесь эпизоды, разговоры, факты, чужие рассказы, иногда я их сопровождаю своими разъяснениями и размышлениями. Не претендую на то, чтобы рисовать законченные портреты, очерчивать характеры, по моим записям нельзя будет составить сколько-нибудь целостное впечатление о человеке. Но хочу надеяться, что эти заметки окажутся чем-либо интересными читателю.
МОЯ ДУГА
Сергея Николаевича Сергеева-Ценского я встречал, за одним только исключением, в деловой обстановке. Помню, как он пришел в издательство «Советский писатель», чтобы заключить договор на сборник своих рассказов. Я был предупрежден о его приходе и с большим интересом ожидал появления Сергея Николаевича. Еще до революции, подростком, я читал его «Печаль полей», «Наклонную Елену». Я знал, как высоко ценил его Горький. Для меня Сергеев-Ценский был живым классиком. И вот он появился в дверях, высоко и прямо держа кудрявую, пепельно седеющую голову, расправляя пышные усы, сопровождаемый женою. Я встал им навстречу. Сергей Николаевич зорко взглянул на меня серьезными, даже суровыми глазами, но было в его взгляде и что-то озорное. На лихого ямщика похож, подумал я. Неторопливо уселись они оба в предложенные кресла. Обсуждая уже подготовленный договор, он советовался с женою, и, сознаюсь, меня удивило, то они обращались друг к другу на «вы». В этой манере было нечто старомодное, во очень приятное и уважительное. Может быть, так говорили они друг с другом только на людях, не знаю, но если уж жена с мужем говорят на «вы», то это исключает со стороны других какое бы то ни было панибратство в фамильярничанье.
Договор был подписан, и мы распростились. Свидание длилось только несколько минут. Но после того, где бы мы ни встречались, Сергей Николаевич тотчас узнавал меня и был приветлив. По-моему, это еще раз свидетельствует о его памяти, вежливости, любезности.
Все, что выше написано, только предисловие. Хочу же я рассказать об одном крепко запомнившемся мне эпизоде. Через несколько месяцев после этой первой встречи покойный Александр Сергеевич Щербаков, который был тогда секретарем Союза советских писателей, советовался с литераторами, какой бы интересный вечер устроить, какую бы встречу организовать, чтобы привлечь молодых писателей. Я подал мысль пригласить Сергеева-Ценского. Он как раз был в эти дни в Москве. Мне же и поручили договориться с Сергеем Николаевичем. Он охотно дал свое согласие побеседовать с молодежью. Было условлено, что Сергей Николаевич сам определит тему и характер беседы. В назначенный нас встреча состоялась в одной из комнат известного дома-усадьбы на улице Воровского, 52. Сергеев-Ценский пришел точно в назначенное время.
Он отнесся к встрече, как и ко всему, это делал, с полной серьезностью. Рассказал о своем жизненном и литературном пути, о своем понимании мастерства, и все это с живыми примерами. Потом отвечал на вопросы. Один из его ответов врезался мне в память. Спросили его об отношении художника к действительности, о пределах вымысла и способе преображения фактического материала в искусстве. Сергей Николаевич задумался.
– Я не теоретик, – сказал он после некоторого молчания. – Поведаю вам один эпизод. Случилось то, это я расскажу, не со мной, а с художником, с Василием Ивановичем Суриковым. Знаете такого? – спросил Сергей Николаевич с усмешкой. – Сам он мне и говорил об этом. Писал он «Боярыню Морозову». И после многих трудов картина была уж почти закончена. Одно не давалось: дуга. Да, дуга. Помните, боярыню Морозову увозит на санях лошадь и, конечно, над лошадью дуга. А как расписана дута? Зеленая, а на вей розовые цветочки. И вот писал Суриков дугу, а она вылезла из картины, не вязалась с ее колоритом, с общим сумрачно-трагическим ее тоном.
Конечно, можно бы взять другие цвета, но ведь надо же, чтоб была обычная деревенская дуга. И Суриков начал искать дугу.
Ходил он по улицам, смотрел на извозчиков, ломовые подводит, крестьянские телеги и все приглядывался к дугам. Нет, не то, не подходит. Заходил на постоялые дворы, шел в извозчичьи чайные. Несколько месяцев искал. Нет, ничего не получается. Картина стояла неоконченной.
И вот однажды шел Суриков к ному-то в гости. В сюртуке, при галстуке, принарядившийся. Шел мимо постоялого дворе. И не утерпел, заглянул на счастье. Стоят у кормушек выпряженные кони, стоят телеги и полни. А у стены составлены дуги, одна к другой, с десяток. И смотрит Суриков – третья дуга та, это ему нужна.
– Гляжу: моя дуга! – рассказывал Суриков. – Подошёл, взял ее, посмотрел, прикинул… Моя дуга! Под мышку ее и пошел со двора, обо всем забыл.
Уже в воротах я был, окликает кто-то: «Бария! А бария! » Сразу не сообразил, что это меня зовут. Иду и иду. От радости ног под собой не дую. Но тут погромче: «Барин! Ты куда? Ты что же это делаешь? »
Оборачиваюсь. Бежит за мной крестьянин, распоясанный, распаренный, видно, чай пил, увидел меня в окно и выскочил. Смотрю на него. Он немного оробел, но все же подошёл ближе. «Дугу-то куда? » – кивает головой. А я дугу крепко зажал под мышкой. Моя дуга!
– Ах, дугу? Я у тебя покупаю ее.
Вынул трехрублевку и даю ему. Посмотрел он на меня, как на сумасшедшего. Новенькой дуге красная цена полтинник. А тут – зелененькая.
И Суриков ушел. И направился не в гости, а прямо к себе в мастерскую. Шел упоенный. И только замечал, что встречные прохожие с любопытством и удивлением на него посматривают. Не понимал: почему? И уже потом сообразил, какое зрелище собою представлял. Барин в черном сюртуке прижимает к себе старую грязную дугу. Есть на что подивиться!..
В тот же день картина была окончена.
– Вот и подумайте теперь, – сказал Сергеев-Цепский. – Как нужно искать правду в искусстве? И не копировать, но и не уходить от натуры. Подумайте!
СЕРЬЕЗНОЕ И СМЕШНОЕ
Юрий Олеша жил в то время, о котором пойдет рассказ, этажом ниже меня в одном из первых кооперативных домов, построенных московскими писателями (проезд Художественного театра, 2). Не раз видел я его в Доме литераторов, он сидел за столиком в компании, говорил, как всегда, едко, остроумно, жестикулировал бурно. В нем соединялись черты замечательные и странные. Голова мыслителя, которая порою кажется и головой хищной птицы, острый взгляд, вдохновенная речь, льющаяся потоком или взрывающаяся фейерверком, и порою дерзкая бесцеремонность по отношению к собеседникам, прямота, доходящая до вызова… Серые космы, которых сегодня не касался гребень, небрежность в одежде… все как бы говорило: это не важно, на это не стоит терять время, я живу другими интересами…
Запомнились мне две встречи с Олешей.
…Я вышел из дому. Олеша сидел на скамье у входа в подъезд, там, где обычно сидят пенсионеры и няньки. На этот раз никого, кроме Юрия Карловича, не было. Олеша скучал. Увидев меня, он оживился.
– Куда вы спешите? Посидите со мной!
Я сел. Разговор как-то не вязался. Речь шла все о пустяках. Не знаю, как я решился, – конечно, это было бестактно, – но я спросил внезапно:
– Юрий Карлович, почему вы не пишете? Наступила неловкая пауза.
– Нет, я знаю, что вы много работаете. Вы «чините» неудавшиеся фильмы, вы составляете планы их переделок, чтоб они не легли на полку, вы их спасаете, и они «выходят на экран. Вы отлично инсценировали «Идиота» Достоевского. Иногда я читаю превосходные ваши рецензии. Когда вы написали о книге Кастеро «Десять лет под землей», ее раскупили в один день. Но почему вы не пишете своего?
Олеша ответил мне с полной откровенностью, возбужденно, горячо, но и с чувством горечи:
– А что мне писать? Я не могу. Конечно, мне ничего не стоит написать, как Иван Иваныч сел в поезд, поехал в Киев и там женился. Но зачем? Кому это нужно? Разве это литература? Моя тема кончилась, ушла. Тема «Зависти», «Списка благодеяний». А новой у меня пока нет. Вы знаете жизнь? Нынешнюю жизнь? Я ее не знаю. Она изменилась. Все теперь другое.
Он замолчал.
Я пытался уверить Олешу, что он слишком мрачно смотрит на себя, что он знает жизнь. Но я делал это только «для очистки совести», но инерции, у меня не было аргументов, только желание подбодрить его. Олеша махнул рукой… и я умолк. Потом поспешил перевести разговор на другое.
– Извините, я задержал вас, – сказал он, – вы шли куда-то но делам. Извините…
Другой раз все было почти так же. Я встретил Олешу в самом начале улицы Горького, у «Националя», и мы вместе прошли вверх до Центрального телеграфа и постояли там. Мимо нас бежала непрерывная и шумная, переменчивая толпа, шли, разговаривая, хохоча, перекликаясь, юноши, девушки… Олеша взял меня за руку.
– Послушайте! Посмотрите! Вы знаете, что это за люди? Вот эта молодежь. О чем они думают? Чего хотят? Знают ли они, кто такой Равель? Известен ли им Перуджино? Что они читают? Сохранят ли они великую культуру прошлого или им дела нет до нее? До Рублева?
Олеша волновался.
– Что вы, Юрий Карлович! – воскликнул я. – Неужели вы думаете, что они хуже нас? Конечно, среди них есть всякие, но и наше поколение было неоднородно. Пожилым людям всегда кажется, что нынешние молодые хуже. Наши деды и отцы так думали и о нас. Это аберрация, и не вам ей поддаваться.
– Я понимаю, – сказал мягко Олеша. – Но мне иногда кажется, что им не дорога культура, что они живут совсем другим, что они спешат и у них нет времени. Впрочем, может быть, вы правы. Просто я их не знаю. Как их узнать?!
Видно было, что мысль о новом поколении, о молодежи, о преемственности культуры гвоздем засела в его голове и мучает его.
В добавление эпизод, о котором мне рассказывали другие.
Дело было в 20-х годах, во время нэпа. Маяковский и Юрий Олеша вместе вышли из «низка» – на Тверской. Возле памятника Пушкину вдоль Тверского бульвара стояла вереница лихачей: щегольские лакированные пролетки на дутых шинах, сытые, крепкие рысаки. Лихачи величественно сидели на козлах. Известно было, что они люди солидные, знающие себе цену, невозмутимая извозчичья аристократия, с некоторым пренебрежением поглядывающая на все, что суетится вокруг и ниже ее.
Вдруг Маяковский оживился:
– Хотите, я сейчас выведу их из олимпийского спокойствия? Я скажу им такое, что они зашумят, начнут плеваться и ругаться, как простые извозчики.
– Но выйдет, – сказал Олеша.
– Пари! – воскликнул Маяковский. Ударились об заклад. Подошли поближе.
И Маяковский пророкотал своим могучим, чудесным, далеко разнесшимся голосом:
– Из-воз-чик! Ко-мод в Соколь-ники! Сколько?
Такого оскорблений и унижения лихачи снести не могли. Маяковский выиграл пари.
ЗАРАБОТАННЫЙ РУБЛЬ
В Доме литераторов в этот вечер кого-то чествовали. Было это в 30-е годы, нынешнего нового здания еще не существовало, его построили уже после войны. Клуб писателей (так он тогда назывался) занимал известный олсуфьевский особняк (улица Воровского, 50), и все собрания, встречи, торжества происходили в большом, высоком зале с дубовыми панелями, существующем и ныне.
Алексей Силыч Новиков-Прибой пришел рано, почти никого еще не было. По узкой лестнице спустился в гардеробную. Гардеробщик куда-то отлучился. Алексей Силыч не стал его дожидаться. Он неторопливо разделся, повесил свое пальто и шапку, взял номерок, подошел к зеркалу, поправил усы и повернулся, чтобы идти наверх. Одет он был, как обычно: черные брюки, моряцкий китель с желтыми металлическими пуговицами. С гладко обритой головой, бритым лицом, на котором оставлены были только усы, он походил на отставного боцмана. Замечу, что до революции такие отставники частенько служили швейцарами и гардеробщиками, ордена и медали на груди свидетельствовали о пройденной ими боевой службе. Новиков-Прибой внешне отличался от них лишь тем, что ни орденов, ни медалей не носил.
Не успел он и шагу ступить от зеркала, как сверху сбежала какая-то дамочка. Положив сумочку на барьер, она повернулась спиною к замешкавшемуся Силычу и одним движением сбросила ему на руки свою шубку. Он еле успел подхватить это «меховое изделие». В лицо ему пахнуло духами и пудрой. Алексей Силыч мгновенно понял, что дамочка приняла его за гардеробщика. Не моргнув глазом он спокойно понес шубку за барьер, повесил ее на крючок, разместил там же шапочку, пристроил боты, дождался, пока дамочка оглядела себя в зеркале и поправила волосы, и дал ей номерок. Она схватила свою сумочку, сунула на барьер бумажный рубль и упорхнула наверх. Выждав две-три минуты, Новиков-Прибой спокойно отправился следом за нею. В зал он, однако, сразу не пошел, а держался в коридоре, ожидая, когда приток посетителей заметно увеличится. Когда зал стал быстро наполняться, Алексей Силыч уселся где-то в последних рядах.
Но вот наконец вечер был открыт. Был оглашен и тут же утвержден состав президиума. Вошел в него и Новиков-Прибой. Избранных пригласили занять свои места. Алексей Силыч уселся рядом с председателем за большим столом и огляделся. «Его» дамочка сидела в первом ряду и преспокойно болтала со своей соседкой. Алексей Силыч уставился на нее, глядел пристально. Сперва она этого не замечала. Но долго не замечать, как ее рассматривает в упор кто-то из президиума, было невозможно, и она обратила наконец на Алексея Силыча свое внимание.
Тут он отвел глаза и уже искоса стал за нею наблюдать. Он заметил, как ее вдруг охватила смутная тревога: кто этот человек, кажется, я его где-то видела, почему он смотрел на меня? Она напряженно думала, вспоминала, наклонилась к соседке, зашептала, видимо, спрашивала, кто это такой. Фамилия, очевидно, ничего ей не сказала, она снова вспоминала, недоумевала, и вдруг вспомнила, покраснела, заволновалась… Между тем вечер шел своим чередом.
В перерыве, набравшись храбрости, дамочка подошла. Лицо ее то бледнело, то краснело.
– Алексей Силыч… я прошу меня извинить… я не знала… я не могла предположить… – лепетала она.
Новиков-Прибой неспешно прервал ее:
– Не трудитесь, мадам, рубль я вам не верну. Я его заработал. И отошел.
Уходя, Новиков-Прибой дал гардеробщику два бумажных рубля.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.