И лицо, и осанка, и поступь стиха
Сурен Гайсарьян, В стране поэзии, «Советский писатель», М. 1973, 280 стр.
Ядро книги С. Гайсарьяна «В стране поэзии» составляют очерки армянской литературы от древнейших времен до наших дней. На первый взгляд – критическая антология, краткая история, построенная в соответствии с требованиями жанра: большая вступительная статья, глава, специально посвященная народному эпосу («Давид Сасунский»), затем портреты-медальоны крупнейших писателей (от Саят-Новы до Сильвы Капутикян). Но, присмотревшись внимательней, видишь, что сходство с критической антологией обманчиво и что даже «пропуски» (например, отсутствие отдельной главки, посвященной творчеству Ованеса Туманяна) объясняются прежде всего стремлением автора дать русскому читателю не столько обзор (панораму!) вершинных достижений армянской литературы, так сказать краткий путеводитель по ней, сколько этюды к ее будущей «теоретической истории» (если воспользоваться термином Д. Лихачева), основная цель которых – проследить «движение армянской поэтической мысли в веках – на фоне изменчивой исторической действительности».
Есть свой резон и в выборе сюжетов для портретной «галереи» – ее не случайно открывает очерк жизни и творчества Саят-Новы, «возвестившего о рождении новой армянской литературы». На разборе этой работы мне и хочется остановиться подробнее. В авторском предисловии к книге С. Гайсарьян пишет: «В конечном итоге лицо стиха, его образ складывается из суммарного восприятия многих компонентов содержания и формы в их слитном единстве. Здесь все важно: когда жил поэт, какой новый жизненный материал принес в поэзию, каковы его взгляды на жизнь, каков его творческий почерк – особенности лексики, метафор, интонации, звучания и конфигурации стиха, его осанки и поступи, лирического переживания, энергии чувства и мысли, заключенных в стихе, внутреннего жеста, всего духовного мира поэта».
И это не просто декларация, но и формулировка той задачи, которую ставил перед собой автор книги и которая с наибольшей полнотой осуществлена именно в очерке о Саят-Нове.
Книга представляет собой рассказ о великом поэте, о его полной напряженного драматизма судьбе, – и в этой своей части он обращен к самому широкому читателю. «В своеобразном восточном преломлении, – пишет С. Гайсарьян, – мы увидим здесь в зачатке трагический конфликт между поэтом и царем – конфликт, хорошо знакомый нам по судьбе Пушкина, или трагедию, напоминающую участь многих замечательных сынов русского народа – художников и артистов из числа крепостных крестьян».
Но это лишь первый, поверхностный слой работы, ибо С. Гайсарьян не только талантливый популяризатор, но и серьезный исследователь, и перед читателем, готовым к разговору на исследовательском уровне, великий армянский поэт предстает еще и как зачинатель новой армянской литературы, возникающей на рубеже двух эпох – отживающей феодальной и нарождающейся буржуазной, как художник, в творчестве которого отразился кризис личности, когда она, «избавившись от одних пут», сразу же «попала в другие, не менее жестокие». Отсюда и отношение критика к лирике Саят-Новы: не просто мир красоты и любви, застывший в своем недосягаемом совершенстве, но живое явление, в котором мы видим и страстное сопротивление нарождающемуся меркантилизму, и следы его разлагающего влияния… Интересно в связи с такой постановкой вопроса сопоставление поэзии Саят-Новы с лирикой Наапета Кучака, с его «воинственным антиклерикализмом и бурной чувственностью»: при внешнем сходстве – глубокое внутреннее различие, ибо Саят-Нова, по мысли С. Гайсарьяна, не певец любви, ее радостей и наслаждений, не анатом, но исследователь человеческого сердца, для которого любовные перипетии прежде всего средство показать драму души, не удовлетворенной «скудными идеями своего века» и рвущейся к «будущему, к новым большим гуманистическим истинам».
Но не только то новое жизненное содержание, которое принес в армянскую поэзию Саят-Нова, интересует С. Гайсарьяна. Поэт представлен в его очерке и как крупнейший реформатор армянского стиха, необыкновенно обогативший его возможности. Этот свой тезис С. Гайсарьян доказывает делом – тщательным и тонким анализом (насколько это, разумеется, возможно в случае с переводным текстом) творческого почерка поэта. Для широкого читателя этот анализ может, пожалуй, показаться слишком педантичным, и критик, по всей вероятности, понимает это – и все-таки не идет на «облегчение», ибо понимает и другое: только высокопрофессиональный подход к поэзии вообще и к поэзии Саят-Новы в частности может сделать убедительной и весомой ту мысль, к которой автор хочет подвести своего читателя: «Наследие Саят-Новы вновь и вновь убеждает, сколь сомнительны выводы, когда исследователями учитывается лишь опыт европейских книжных литератур и оставляются в стороне две огромные сокровищницы поэтического слова: богатейший опыт поэзии Востока в широком смысле слова и такой же богатый опыт народной поэзии». И дальше: «Отказ от «европоцентристских» устремлений, от привычных схем и шаблонов… несомненно откроет перед литературоведением замечательные перспективы. Быть может, это путь принципиальных открытий в области поэтики художественного слова».
В главе о Саят-Нове отчетливо проявилась и еще одна особенность творческой позиции критика: в каком бы жанре он ни выступал, будь то работа исследовательского характера, критическое эссе или воспоминания, он никогда не забывает о том, что читатель, к которому он обращается, лишен возможности читать на языке оригинала. Отсюда и особое внимание к проблеме перевода – и в теоретическом и в практическом аспекте (сравнение переводов с подлинником, полемика, текстологические отступления, вплоть до прямого обращения к русским поэтам в надежде пробудить их интерес к забытым или неудачно переведенным шедеврам армянской лирики). Необходимостью дать иноязычному читателю как можно более точное представление об искусстве подлинника объясняется и настойчивое стремление автора ввести в критический оборот и такой, казалось бы, внелитературный элемент, как непосредственное восприятие художественного слова. Он охотно, при любом удобном случае, останавливает движение литературоведческой мысли, чтобы поделиться с читателем своим первым, живым впечатлением о том или ином стихотворении или поэте, словно бы хочет «заразить» читателя его яркостью и тем самым увеличить площадь «эмоционального соприкосновения» с иноязычным стихом. Больше того, С. Гайсарьян убежден (и убежденность его более чем оправданна): глубина понимания, продолжительность жизни стиха в читательской памяти зависят от глубины и точности непосредственно – эмоционального восприятия. В работе иного плана столь деятельная забота о непосредственном восприятии могла бы показаться замаскированной защитой поэзии непритязательной, облегченной, Но в книге С. Гайсарьяна эта забота уместна и необходима, как и вообще в популярных книгах «про стихи», которые, к сожалению, все еще продолжают, за редким исключением, оставаться адаптированными «поэтиками».
Привлекает в книге С. Гайсарьяна и широта кругозора, убежденность в том, что дальнейшее развитие национальных литературных форм в «немалой степени зависит и от того, с какой зоркостью и вниманием присматриваются сегодня литераторы республики к мировому иноязычному опыту. Замкнутость в себе обычно приводит к узости…». Поэтому-то и «страна поэзии», которую открывает С. Гайсарьян, и географически и фактографически шире, чем мир армянской поэзии. В ней как бы два «кряжа», два «становых хребта» – один армянский, другой – русский, и хотя последний отличается куда меньшей протяженностью («русская» часть книги состоит всего из трех глав: «Сергей Есенин», «Маяковский и Есенин», «Мой Маяковский»), он полнее раскрывает духовный мир автора и даже в какой-то мере объясняет «топографию» армянской части книги. Так сам выбор «вершин» – Маяковский и Есенин – позволяет понять природу пристрастия критика к таким, казалось бы, разным поэтам, как Кучак и Нарекаци, Туманян и Исаакян, Саят-Нова и Чаренц, Севак и Сагиян, – в его восприятии они как бы дополняют друг друга, делают более глубоким и цельным образ национального стиха.
Мысль очень дельная, но, к сожалению, С. Гайсарьян, – явно в угоду «идее взаимодополнения», – на мой взгляд, преувеличивает как «громкость» Маяковского, так и «тихость» Есенина. По сути дела, он стирает с лица есенинского стиха все те выражения, которые могут разрушить стройность его концепции; за скобки выносятся не только «библейские поэмы», но и все «громкие песни» Есенина, включая великолепного «Пугачева». Мне представляется также несколько нарочитой и та категоричность, с какой автор книги разводит этих поэтов и в чисто стилистическом отношении. По утверждению С. Гайсарьяна, стиль Маяковского – динамически-экспрессивный, а стиль Есенина – пластически-протяженный, где повествование замедленно и спокойно, где видна склонность к фабуле и сюжету, к стройной и последовательной композиции, где подтекст не играет никакой роли, но зато явственна «установка на заглушенность самих средств изображения и выражения». Думается, что не только профессиональный исследователь, но и любой внимательный и непредубежденный читатель не узнает в этой искусственно построенной «конфигурации» живой образ есенинского стиха – с его экспрессией и контрастами, с его тревогой, с его композиционной свободой и стихийной, при всей затейливости, метафоричностью…
Но это все частности, хотя и досадные. Основной же недостаток «русской» части книги, на мой взгляд, все-таки в том, что начатый на армянском материале широкий и свободный разговор о поэзии здесь, по сути дела, не продолжается, а как бы начинается заново, от нуля, без учета того опыта, который уже накоплен читателем первых «армянских» глав. И это не только лишает книгу композиционной цельности, но и обедняет ее. Чтобы не быть голословной, приведу один конкретный пример.
Анализируя творчество Есенина первых послеоктябрьских лет, С. Гайсарьян видит в попытке передать революционное содержание в религиозных образах – слабость поэта и объясняет ее зависимостью «податливого» Есенина от религиозно-мистических идей дореволюционного Петербурга. Уверена, что критику ничего не стоило бы миновать это гиблое «общее место», если бы он сопоставил «библейский эксперимент» Есенина ну хотя бы с опытом Чаренца, который в поисках «самой насыщенной речи», способной передать дыхание нового, революционного века, не обошел вниманием и насыщенную религиозными образами поэзию Нарекаци…
Автономность «русских» главок, их недостаточная, а порой и чисто формальная связь с основной частью книги тем более досадна, что у автора есть все данные для того, чтобы вести серьезный разговор о поэзии «поверх барьеров» – и географических и языковых.