№2, 1998/Зарубежная литература и искусство

Главы из книги «В память о лучшем»

Переводосуществленпоизданию: Francoise Sagan, Avec mon meilleur souvenir, Paris, Gallimard, 1985.

В череде моих воспоминаний любовь к литературе заметно возобладала над просто любовью – любовью человеческой. Ведь если не обязательно вспомнишь, где и когда встретил «его», если не знаешь, какое впечатление «он» произвел на тебя именно в тот вечер, и даже, скорее и чаще всего, склонен поражаться тому, как же в тот вечер тебя не осенило, что это именно «он», то литература, напротив, дарит нашей памяти книги, впечатление от которых подобны грому среди ясного неба, только он куда оглушительнее, западает прямиком в душу, его воздействие необратимо. Я отчетливо помню, где прочитала – где совершила великие открытия тех книг, которые произвели на меня неизгладимое впечатление на всю жизнь. Помню также, при каких внешних обстоятельствах, когда именно это произошло, – как правило, они были неразрывно связаны с внутренними обстоятельствами – годами моего отрочества.

Признаюсь, что касается чтения, то я прошла по самому что ни на есть классическому пути рядового читателя: «Пищу телесную» прочла в тринадцать лет, «Человека бунтующего» – в четырнадцать, «Озарения» – в шестнадцать. Я перемахнула те же духовные барьеры, какие подростки преодолевают с незапамятных времен1, а посему эти книги в первую очередь послужили моему открытию самой себя – разумеется, самой себя как читателя, но и в особенности самой себя как живого существа, куда в большей степени, нежели открытию их авторов. Я искала в них моральный кодекс, созвучный моему, мысль, которая предвосхитила бы мою собственную, – и все это благодаря тому восхищению вкупе с самолюбованием, к каким приводят некоторые книги, прочитанные в соответствующем возрасте. И лишь позже – намного позже – я отказалась от благородной, но мелодраматичной роли привилегированного читателя, какую избрала для себя, когда уже открыла литературу и ее подлинных героев – писателей. Короче, только позднее судьба Жюльена Сореля стала волновать меня сильнее моей собственной. Точно так же, если говорить уже о моей интимной жизни, мне потребовалось время, чтобы, глядя в глаза другому, искать в них не свое приукрашенное отражение, а подлинную суть «его» натуры.

«Пища телесная» оказалась первой из этих трех библий, написанных – мне было это совершенно очевидно – для меня, чуть ли не мною, первой книгой, указавшей мне, кто я есть в глубине души и чем хотела, чем могла бы стать. Андре Жид – ее автор и мой крестный отец – родство, в котором признаются нынче уже не слишком охотно, а объявлять его книгу своей настольной – просто даже смешно. Зато я точно помню, что прочла ее первые предложения – первые указания, обращенные к Натанаелу, – вдыхая аромат цветущей акации. То лето мы проводили в Дофине. Оно выдалось дождливым, и я, изнывая от скуки, просто не находила себе места, как свойственно только детям, заточенным в деревенском доме, когда за окнами нависла пелена дождя. В тот день – первый погожий денек после нескончаемых проливных дождей – я ушла из дому по дороге, обсаженной акацией, зажав под мышкой книгу. В те годы в этой деревне рос могучий тополь, который потом, разумеется, срубили под корень, а на освободившейся территории, по правилам нашего времени, раскопали грядки (с той поры, когда бы я ни наезжала в деревню, на этом месте у меня всегда щемит сердце). Так уж случилось, что именно в тени этого исполина благодаря Андре Жиду мне раскрылась жизнь во всей ее полноте и крайностях, о чем мне следовало догадаться еще раньше и самой. Как бы то ни было, но такое открытие привело меня в неописуемый восторг. Мириады тополиных листочков и распускающихся почек – вся эта изумрудная листва его кроны трепетала высоко над моей головой, и каждый листик в отдельности, казалось, сулил мне дополнительное счастье, которым меня непременно одарит литература. Но прежде чем взобраться на макушку этого удивительного дерева и испытать мгновения самого сильного наслаждения книгами, мне еще предстояло срывать, один за другим, тысячи календарных листков своей жизни. А поскольку я и не представляла себе, что человек стареет или, еще того меньше, зреет, чтение стало для меня еще одним романтическим удовольствием, наряду со всеми теми, какие с детства окружали меня плотным кольцом: лошади, лица, автомобили, слава, книги, восхищенные взгляды, море, лодки, поцелуи, ночные авиарейсы и многое, многое другое – все, что способно объять необузданное и сентиментальное воображение тринадцатилетнего подростка. На следующий год я случайно перечитала Жида, и, когда на меня снова повеяло ароматом акаций и мне снова померещился мой тополь, я поймала себя на мысли, почти что рассеянной: как же все это у него сильно написано. Ведь грому и молнии, раздавая свои удары, тоже случается попадать мимо цели.

Вслед за Андре Жидом пришел Альбер Камю и его трактат «Человек бунтующий». Два или три месяца назад я распрощалась с Богом и все еще глупо и опасливо гордилась собой. Это произошло в Лурде, куда меня привезли случайно, и, тоже случайно, присутствуя при заутрене, я увидела рядом с собой рыдающую девочку – мою сверстницу, прикованную к нищему ложу, похоже, до конца дней своих. Я испытала чувство отвращения ко всемогущему Богу, дозволяющему подобный кошмар. В порыве крайнего негодования и возмущения я с чувством собственного достоинства исключила Бога из своей жизни, которая в те годы наполовину протекала в религиозных пансионах. Этот мировоззренческий кризис лишил меня аппетита в обед и навел на мрачные размышления вечером, в номере моего отеля: о перспективе жизни на нашей Земле без Бога, в мире – без справедливости, без жалости и без Божьей благодати, в мире, где мне отныне предстоит жить (весь этот ужас я тогда осознала еще не полностью). Два месяца я никак не могла оправиться, как после тяжелой болезни, от своего бесповоротного решения – отторжения всемогущего Бога, а главное – потери одного из «потому что» в ответ на все возможные вопросы. Вот почему для меня стало таким облегчением открытие «Человека бунтующего». Я услышала внушающий доверие голос Камю, который заключает свой трактат тоже этой трудной темой – жизнь в отсутствие Бога. «В отсутствие Бога возник бунтующий человек», – поведал мне этот добрый мечтатель. «И один заменил другого», – заключает он свою мысль. Так один человек дал мне ответ на все вопросы, возникающие от моего нерадения.

Кажется, шел февраль месяц. Дело было в горах, куда меня послали на практику по теографии в соответствии с незыблемым порядком, заведенным в моем пансионе последние два месяца. Я прихватила лыжи, чтобы лучше карабкаться на горные склоны, в ту пору еще сохранявшие первозданный вид: никаких тебе подъемников, кресельных подвесных дорог, никакой пиццерии (новый жалобный припев нашего времени!) – словом, речь идет о склонах Виллар-де-Ланса. Я сидела на своей куртке с капюшоном в одной рубашке мужского покроя, так как было очень жарко, несмотря на легкий ветерок, который сдувал снег вокруг меня, выметал его, как порошок, из ложбинок и относил вниз, к аллеям, где он собирался и где, я это знала, мне суждено приземлиться головой вперед примерно полчаса спустя. Но мне было хорошо, я дышала полной грудью и чувствовала, как солнце просушивает мои волосы и кожу. Я ощущала себя хозяйкой своего тела, своих лыж, своей жизни – владелицей всего мира, наслаждалась одиночеством под ярко-голубым небом, и мне было на удивление безразлично, что оно опустело. Человеческие существа, их дух, их противоречия, жар их сердец, их нервы, смертельные муки, желания, удачи и незадачи, воля, страсть – все это ожидало меня ниже, чуть поодаль отсюда, несколько позднее, – ведь мне было всего лишь четырнадцать лет, но до того момента, как я начну вгрызаться в этот век, стану в нем прочно на ноги, мне еще понадобится прожить два или три года – два изумительных года сладкого ничегонеделания, когда я буду разве что притворяться, что занимаюсь науками, а на самом деле читать, стараться понимать или догадываться в ожидании чудесного будущего. «Что бы еще мог сделать для меня Бог?» – смеха ради спрашивала я себя.

А впрочем, что он мог бы сделать против меня, коль скоро я уже родилась, мое сердце билось, перекачивая горячую кровь, тело было живым, а этот склон, белый и скользкий, станет расстилаться под моими ногами, стоит мне хорошенько оттолкнуться. И пусть даже я упаду на спуске, всегда объявятся мужчины с горячим сердцем, из жарких стран – во всяком случае, друзья, человеческие существа, одним из которых окажется сам Альбер Камю – защитник слабых, борец за справедливость: он верит в человека и его природу, знает, в чем смысл нашего бытия, и готов напомнить о нем мне, если я ненароком позабуду. В этот конкретный момент, следует признаться, я не столько верила в человеческое существование, сколько верила в человека по имени Альбер Камю, который так хорошо владел пером и чье фото на супере являло мне привлекательное лицо настоящего мужчины. Вполне возможно, что отсутствие Бога меня беспокоило бы больше, окажись Камю лысым, – однако же нет. Потом я перечитала его «Человека бунтующего» и более чем утвердилась в своем первом впечатлении: он и вправду попадал точно в цель и, похоже, доверял человеческой природе.

Третья из «моих» книг была для меня самой отдаленной и в то же время наиболее близкой. Отдаленной, потому что я не находила в ней никакой пищи для своих наклонностей к самолюбованию, никакого «способа употребления», никакого призыва и даже никакого примера для подражания. Она была также наиболее мне близкой, поскольку я находила в ней слова, примеры возможного словоупотребления, ощущала абсолютную власть слов. До этого я прочла из Рембо только то, что читали все французские школьники: «Le Dormeur de Val» 2 и первые строфы из сборника «Пьяная лодка». Но в то утро, после ночи, которую я провела за чтением почти что без сна, – так, несколько рановато, началась длинная череда моих ночных бдений, – в то утро я встала, пошатываясь от усталости, в доме, который мои родители сняли на побережье Бискайского залива на время школьных каникул, – и, зажав под мышкой стихи Рембо, отправилась на пляж, где в восемь утра не было ни души. Он выглядел еще серым под баскскими тучами, проносившимися над моей головой, как подразделение бомбардировщиков, – одна за другой. Погода в то утро была отнюдь не июльская, и мне пришлось расположиться под нашим тентом, не снимая фуфайку, надетую поверх купальника. Даже не знаю, почему я прихватила именно сборник стихотворений Артюра Рембо, – должно быть, мне рисовалась картина: «Юная девушка читает стихи на пляже», – подпись, вполне соответствовавшая тому, какой я видела себя со стороны. Ведь никому не ведомо, насколько воображение руководит поступками и шагами подростка – несчастного и самоуверенного, постоянно униженного и горделивого, каким он бывает в свои пятнадцать лет и каким остался по сей день, – никто не сможет меня в этом переубедить. Короче, расстелив махровое полотенце и улегшись на животе – голова под тентом, а ноги скрюченные на охлажденном песке, – я наугад открыла белую книгу под названием «Озарения» – стихи, отпечатанные на плотной бумаге. И меня сразило наповал, словно ударом молнии.

Я окинул глазом летний рассвет.

Вокруг все было еще недвижно. Вода казалась стоячей. Густые тени покидали лесную дорогу. Я шел, пробуждая живое, теплое дыхание, и драгоценные камни взирали на меня, а крылья взмывали птиц в воздух.

Ах! Мне вдруг стало безразлично, что Бога больше нет. И что люди, человеческие существа, однажды полюбят меня. Слова поднимались со страниц, с порывами ветра бились о мой брезентовый навес и спадали прямо на меня. Образ сменялся образом, великолепие – яростью.

У начала дороги росло лавровое дерево. Я обвил его собранной паутиной и немножко ощутил необъятность этого тела. К стопам дерева приникли рассвет и ребенок.

Когда я проснулся, был уже полдень.

Эти строки принадлежат гению, которому посчастливилось описать красоту Земли. То было новое доказательство, заключительная демонстрация того, о чем я стала подозревать, уже прочитав свою первую книгу без картинок, а именно: литература – всё. Она – всё уже сама по себе, и если кто-либо, занятый другими делами или другими искусствами, пока еще не ведает этого, то по крайней мере меня сейчас осенило. Литература всеобъемлюща: она вмещает и самое хорошее, и самое плохое, и самое роковое. Теперь, с этого момента, мне уже не оставалось ничего иного, как схлестнуться с нею, со словами – ее рабами и нашими господами. Мне надлежало бежать за ней, подтянуться до нее – неважно, до каких ее высот. Даже прочитав мои первые взрослые книги, я уже поняла, что никогда не сумею писать так, как их авторы, но сама красота написанного ими обязывала и меня устремиться в том же направлении.

А впрочем, какое значение имеет тут иерархия! Как будто, чтобы тушить пожар, когда дом уже охвачен пламенем, годятся не самые прыткие, самые быстрые; как будто при пожаре пригодны не любые руки, способные принести воды; как будто имеет значение, что еще на старте меня галопом обогнал поэт Артюр Рембо…

  1. Автор цитирует без кавычек выражение, принадлежащее писательнице Колетт: «depuis des lustres». Здесь и далее примечания переводчика.[]
  2. Существует несколько версий перевода этого названия на русский язык, например: «Спящий в долине» – С. Бодрова и «Уснувший в ложбине» – М. Кудинова.[]

Цитировать

Саган, Ф. Главы из книги «В память о лучшем» / Ф. Саган // Вопросы литературы. - 1998 - №2. - C. 172-187
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке