Федин среди нас
Он был наделен природным артистизмом.
Я это не связываю с тем, что Федин – в молодости – актер. Артистизм естества. Изящество. Внутренняя пластика. Наблюдать за ним со стороны было интересно. Лицо, меняющее выражение ежеминутно, еще чаще. Оттенки этих перемен неуследимы, как тени облаков.
Бывали мгновенья, когда глаза его так сияли, что, казалось, они омыты слезами. Слезами радости или слезами горя. Возможно, и радости, и горя одновременно. Бывает ли такое? Бывает, потому что это жизнь, ее проявление. А он был чуток к впечатлениям бытия. Вбирая их в себя, пробовал пережитое на слово, как пробуют на вкус, на зубок. Не торопился с выводами. Наблюдал. Психолог, аналитик и стилист вели в его душе одновременную работу. Эта работа требовала постоянного внимания и сосредоточенности, иными словами – одиночества. Давнишний читатель Константина Александровича Федина, я и представлял его одиноким тружеником, склонившимся над рукописью, иногда отрывавшим от нее взгляд и обращавшим его в окно, на зелень деревьев, на небо.
Задолго до личного знакомства я создал для себя его облик по фотографиям, по портретам Г. С. Верейского (1927 и 1940 годов), которым верю, а больше всего по сочинениям писателя, прочитанным еще в годы молодости в таком, если не ошибаюсь, порядке: «Сад», «Анна Тимофевна», «Пустырь», «Города и годы», «Трансвааль», «Братья», «Похищение Европы», «Санаторий «Арктур»…
До личного знакомства я увидел Федина выступающим. Чувствовалось, что он не рвался к трибуне. Более того, я ощущал, что он томится уходом от стола, где лежала прерванной и просила о продолжении новая работа. Я этого не знал наверняка, но ощущение меня не обманывало. Это можно было понять по жестам, когда Федин сидел в президиуме, по нетерпению, с которым он старался разжечь трубку, а она не зажигалась, по внезапно-нервическим поворотам головы, по легкому постукиванию кончиков пальцев по столу, по тому, как он брал в руки перо, отстегивал или застегивал без надобности пуговицу на пиджаке.
Иногда фединскую руку разглядывал я отдельно, как это бывает в альбомах живописи: сперва вся картина, а потом – особо и крупно – деталь. Рука Константина Александровича выражала весь его облик: артистизм, трудолюбие, внимание, чуткость прикосновения к перу, книге, трубке, сиреневой ветви, столу, руке другого человека. Это тоже было увлекательно – разглядывать руку, написавшую «Первые радости» и «Горький среди нас». Рука как сцена из жизни литературы, или, как любил говорить Федин, писательства.
В конце войны и в первые годы после нее: Тверской бульвар, 25, с Литературным институтом – явление неповторимое. Нам, молодым педагогам, было захватывающе интересно и ответственно в нем работать рядом с еще, правда, нестарыми, но уже зело знаменитыми Асеевым, Вс. Ивановым, Леоновым, Паустовским, Светловым, Сельвинским, Фединым. Они давали точку отсчета, показывали уровень, масштаб. При них начинающие воробьи не могли, по слову поэта, «паскудничать на «Божьих престолах». Общаясь с этими людьми, старшими, наставниками, мы могли почувствовать близость Горького, Блока, Есенина, Маяковского. И семинары общались, перетекали друг в друга, соблюдая при этом лицо, то есть своеобразие. Это поддерживали директор института Гавриил Сергеевич Федосеев и профессор теории литературы Леонид Иванович Тимофеев, два доброжелателя.
Создавая свой семинар, я прислушивался к жизни других семинаров, в частности семинара К. Федина. Здесь работали Н. Евдокимов, Е. Мальцев, А. Медников, Н. Мельников, А. Перфильева, В. Ревунов, Ю. Трифонов. Перфильева и Трифонов захаживали и в мой семинар. Известно, что Ю. Трифонов начинал со стихов, от которых вскоре резко и навсегда отказался.
На экзаменах и при окончании студентами института Федин был строг и сосредоточенно искал справедливости в оценках. Помню, как он молча передавал членам комиссии списки студентов со своими оценками и ждал встречных оценок. У меня хранились эти списки – рука Федина.
В перерыве заседания экзаменационной комиссии Константин Александрович сказал мне о работе над произведением, которое относится к дореволюционной поре, к III-м годам.
Сейчас, когда мы знаем о федидской трилогии, обнимающей тридцатилетие русской истории, легко быть пророком, «предсказывающим назад». Но тогда, в разговоре 1944 или 1945 годов, вырвалось непроизвольное, неосознанное, интуитивное. Это не догадка, а ребячий выкрик:
– А не трилогией обернется дело?
Федин промолчал.
Когда два романа были названы дилогией, я все-таки упрямо, но без оснований и доводов, верил в трилогию. Эта вера для меня до сих пор непостижима.
Так у меня случилось и с Леонидом Первомайским. После книги стихов «Уроки поэзии» я почувствовал, что она не может быть одинокой. Вышла книга «Древо познания». Дилогия в стихах. Третья книга, так же как и фединский «Костер», не завершена.
Роковое сочетание.
На семинарах Константина Александровича царила атмосфера строгости и взыскательности. Руководитель всего больше обращал внимание на язык, на стиль, на способ характеризовать человека, природу, историю. Он не прощал небрежности и приблизительности, всегда был против усредненной литературы, литературы, лишенной своеобразия, то есть талантливости, против унифицированного конвейерного писательства, получившего у нас такое пагубное распространение.
Никогда не собирал я мнений одних писателей о других писателях, особенно современных. И все же есть мнения, которые корректируют твое и оказывают на тебя решительное воздействие.
Помаю раннюю послевоенную весну, уже схлынувшую воду и еще не начавшееся цветение. Я встретил Бориса Леонидовича Пастернака у Никитских ворот. Он был не то чтобы весел, во всяком случае оживлен и очень расположен к разговору. Мы медленно ходили по переулкам, прилегающим к улице Герцена, и говорили.
Отчетливо запомнилась часть разговора о Федине, о его рассказах и романах, которые Пастернак, как я убедился, хорошо знал. Он говорил о зрении романиста и способах воспроизведения общественных настроений, о характерах и стиле. Отрекаясь от своего, пастернаковского, стиля до 1940 года, так сказать старого стиля, он утверждал новый.
– Надо писать так, как пишет Федин. Тонкой, точной, правдивой кистью…
Я потом долго вспоминал эту фразу и пытался уяснить себе: что заставило Пастернака сказать это?
В ту пору создавался новый, поздний стиль Пастернака. Он писал прозу в то же время, что и Федин свою трилогию. Нельзя не видеть желания учесть традиции большой современной прозы (Алексей Толстой и Константин Федин) в прозаических работах Бориса Пастернака.
Всегда отмечал я в Федине горьковское начало. Внимание к молодежи, уважение к непомерному труду писателя, любовь к огню, Федин любил зажигать трубку. Зажжет и любуется огоньком в руке. Мягко и как бы нехотя гасит спичку.
– Трудно зажечь огонь, много спичек нужно, но не их жалко, а гасить огонь жалко.
Есть снимок: Эренбург, Федин, Леонов. Трое с трубками.
В Переделкине дачи Федяяа и Пастернака стояли рядом. От Пастернака по одну сторону – Федин, по другую – Иванов. И к тому, и к другому вели внутренние калитки. Значит, все трое дружили. И они дружили, и их семья. И одно поле простиралось перед их окнами, и один ветер шумел в их деревьях. Это длилось годами и десятилетиями. Они ушли. Местность осиротела. То же можно сказать и о литературе, Толкаю незакрытую дверь и вхожу в сени и – налево – в кухню. Слышу громкий, гудящий, ликующий голос Пастернака. Не спешу войти в столовую, чувствую, что Борис Леонидович с кем-то увлеченно разговаривает.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №11, 1987