№4, 2016/История русской литературы

Друзья поневоле. Печорин и Максим Максимыч

Что бы значило такое: «Герой нашего времени» открывается повестью «Бэла», где о Печорине рассказывает Максим Максимыч, а заканчивается новеллой или (для унификации обозначения пожертвуем терминологической точностью) повестью «Фаталист», где на последней страничке глазами Печорина представлен Максим Максимыч? Повтор художественной детали, в том числе контрастный, доступен и последовательному повествованию (припомнить хотя бы две знаменитые картины весеннего дуба в «Войне и мире» Толстого). А Лермонтов — поэт по преимуществу, кольцевая рифма и кольцевая лирическая композиция его перу привычна; подобным образом завершить книгу в прозе — просто красиво. Но еще лучше, когда художественный прием многослойный и с изяществом формы сочетает глубину содержания.

Прежде чем двинуться в путь, обозначим методологическую основу. Приходится считаться с тем, что филологические тезисы не могут быть доказаны, подобно математическим теоремам; там четко: «пифагоровы штаны во все стороны равны», и не имеет никакого значения, по моде они сшиты или «та» мода давно устарела; доказанную истину надо принимать независимо от того, нравится она или нет. Напротив, эстетическое восприятие по природе своей носит двойственный, объективно-субъективный характер, и оценочное отношение исключить невозможно. А люди разные, и единое миропонимание (хотя, казалось, почему бы не торжествовать приверженности к общечеловеческим ценностям) недосягаемо. На вкус, на цвет товарищей нет! Существует и ныне даже укрепляется мнение, что власть художника над своим творением кончается с момента его выпуска в свет; как произведение оно восстанавливается только в сознании прочитавшего и, следовательно, попадает под произвол читателя! Мы вступили в полосу двухсотлетних юбилеев наших писателей-классиков. Как теперь их читать? Мы другие, значит — по-другому? Общего решения, как ни старайся, не будет.

У исследователя есть выбор. Кто-то предпочтет скромную задачу: понять писателя, законы, «им самим над собою признанные» (Пушкин). Награда за такой выбор самая достойная: «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная» (Пушкин). Мудро рассудил М. Гаспаров:

Филология трудна не тем, что она требует изучать чужие системы ценностей, а тем, что она велит нам откладывать на время в сторону свою собственную систему ценностей. Прочитать все книги, которые читал или мог читать Пушкин, трудно, но возможно; забыть (хотя бы на время) все книги, которых Пушкин не читал, а мы читали, неизмеримо труднее [Гаспаров: 26-27].

Это великолепное условие, но, как идеал, оно недостижимо. «Непредвзятых» толкований не может быть в принципе. Взятое «пред» — это образование, квалификация, опыт, вкус, мировоззренческая позиция исследователя. Надо заметить, что в «чужой» (лучше сказать — иной) системе ценностей — не все чужое; в выбранном предмете изучения найдется немало созвучного воззрениям исследователя. Тем более важно не подменять «иное» своим.

И все-таки если филологические истины нельзя доказать, то можно стремиться к тому, чтобы утверждения были внутренне непротиворечивы и мотивированы. В конце концов, существуют художественные произведения. Если их фактография лучше, естественнее укладывается в какую-то из обозначенных концепций, если фактами не требуется манипулировать, выпячивая одни и уводя в тень другие, это основание признать такую трактовку более предпочтительной.

Обращения к тексту бывают разными. К примеру, В. Влащенко в статье «Плач и смех в «истории души» Печорина» трактует плач героя после безуспешной погони за внезапно уехавшей Верой и смех после мучительной смерти Бэлы как «кульминационные моменты в «истории души» лермонтовского героя» [Влащенко. Плач… 295]. Исследователь произвольно выдвигает на первый план некоторые детали текста, приписывая им ведущую композиционную роль. Еще чувствительнее, что систему ценностей писателя исследователь подменяет собственной. Таковая система объявлена программно: «Необходима опора на Библию, ибо Лермонтов является глубоко религиозным художником, человеком с религиозным мировосприятием» [Влащенко. Странности… 169]. Характеристика религиозности Лермонтова в одну беглую фразу никак не укладывается, а утверждение, что писатель был «религиозным художником», вызывает возражение: он был светским художником. А дальше логика исследователя четкая: есть предмет (глубина души Печорина), берем универсальное средство (философско-религиозный уровень проникновения) — и полный порядок: все странности разъяснены, загадки разгаданы. Только возникает естественный (и скептический) вопрос: пригодна ли данная философско-религиозная система для понимания лермонтовской книги? У исследователя в том нет ни малейших сомнений: «религиозно-нравственный уровень человеческого бытия иерархически выше и значительнее философски-психологического уровня» [Влащенко 2013: 18]. Не ввязываясь в спор, что выше и значительнее, замечу, что сам подбор универсальных эффективных ключей непродуктивен.

Я попытаюсь показать, что «философски-психологический уровень» позволяет многое понять в лермонтовском изображении души человеческой.

В «Фаталисте» к уяснению заглавной сюжетной коллизии повести финальная страничка ничего существенного не добавляет, она фактически излишня. Но здесь напрямую выведен стыковочный узел для связи именно последней повести с повестью начальной. В рамках «Героя нашего времени» как книги сцена объясняет очень многое и тем самым выполняет исключительно важную композиционную роль. Здесь дано взаимное отражение персонажей друг в друге и, если угодно, объяснение некоторых странностей их последней личной встречи.

Нам предоставляется возможность оценить степень одиночества Печорина. История с Вуличем глубоко запала в его сознание, Максим Максимыч в крепости (на целый год!) его единственный собеседник: как не поинтересоваться мнением человека житейски опытного «насчет предопределения»? Первая неожиданность (впрочем, неожиданность ли?): в лексиконе Максима Максимыча такого слова нет. «Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его как мог…» Реакция Максима Максимыча примечательна, он говорит, «значительно покачав головою»: «Да-с! конечно-с! Это штука довольно мудреная!..» И не в том дело, что у него ума не хватает толковать о мудреных вещах: они ему просто неинтересны — и он сворачивает на предмет, ему хорошо знакомый: «Впрочем, эти азиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны или не довольно крепко прижмешь пальцем; признаюсь, не люблю я также винтовок черкесских; они как-то нашему брату неприличны: приклад маленький — того и гляди, нос обожжет… Зато уж шашки у них — просто мое почтение!»

Парадокс: у Максима Максимыча имеется прямой, но непроизвольный ответ на заданный ему вопрос; штабс-капитан по своей инициативе им пользуется в своем рассказе о Печорине («Бэла»): «Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!» (Здесь и далее, кроме оговоренного случая, выделено мною.) Так что Максима Максимыча можно считать стихийным фаталистом, и его позиция читателю известна заранее. А для самого Максима Максимыча, может быть, это застрявшее в памяти эхо его давней беседы с Печориным? Там высказывание по теме у него приходит как-то само собой, оно не предмет специальных раздумий. И его прямой ответ Печорину дается как будто между прочим: «…он примолвил, несколько подумав:

— Да, жаль беднягу… Черт же его дернул ночью с пьяным разговаривать!..» Как будто ночью легко понять, что встретившийся казак пьян; но с чертом не поспоришь. «Впрочем, видно, уж так у него народу было написано!..» Даже и тут: примолвил — подумав. Но, вероятно, Максим Максимыч взял небольшую паузу просто потому, что невольно отвлекся: перед его мысленным взором, скорее всего, предстала страшная картина смерти Вулича, он и начинает с сочувствия погибшему; но то, что для Печорина — мировоззренчески важный ответ, для Максима Максимыча — проходное замечание.

Этот диалог привлекал внимание исследователей, причем симпатии оказались на стороне Максима Максимыча — за широту позиции, допускавшей как критическое, так и фаталистическое решение (см.: [Лотман: 288], [Поволоцкая: 223]), за «житейскую мудрость» (см.: [Михайлова: 339], [Удодов: 132], [Н. Тамарченко: 30-31], [Смирнов: 121]). Позиции героев нередко не противопоставлялись, а сближались. В. Коровин возвращает философский смысл бытовой и потому иронической фразе героя: «…отбросил метафизику в сторону и стал смотреть под ноги». Печорин похвалил себя не за то, что отбросил метафизику, а за то, что стал уделять внимание дороге, но, даже остерегаясь, споткнулся о зарубленную свинью. Вывод совершенно произвольный: «Так в завершающей роман фазе неожиданно сближены интеллектуальная натура Печорина и народная душа Максим Максимыча» [Коровин: 265].

Последняя фраза из журнала Печорина равнозначна приговору: «Больше я от него ничего не мог добиться: он вообще не любит метафизических прений»1. Максим Максимыч не любит таких прений — Печорин весь в этих прениях: тут между ними не просто разница во мнениях, еще одна в числе других; тут разница в принципах, в характере мышления2, делающая этих людей несовместимыми. Печорин понял, что ничего более не добьется от штабс-капитана; уровень мышления его начальника стал ему предметно ясен, и этот уровень его не обрадовал.

Между тем Печорин, когда ему понадобилось объяснить свое охлаждение к Бэле, удостаивает Максима Максимыча исповеди. Реакция? «…В первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, в последний…»

Ну и получи, что просил: это бог дал; при новой (и последней) встрече Печорин сдержан, к исповедям совершенно не расположен, и Максиму Максимычу никак не удается его разговорить, как бедолага ни старается.

— …Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчас расстанемся?.. Столько времени не видались…

— Мне пора, Максим Максимыч, — был ответ.

— Боже мой, боже мой! да куда это так спешите?.. Мне столько бы хотелось вам сказать… столько расспросить… Ну что? в отставке?.. как?.. что поделывали?..

— Скучал! — отвечал Печорин, улыбаясь…

И ведь не лукавит Печорин! Он мастер рассказывать, но умеет в одно слово вместить содержание существенного отрезка своей жизни.

Максим Максимыч шокирован ходом краткой встречи, но, если разобраться, — что тут неожиданного в поведении Печорина? К числу известных штабс-капитану странностей сослуживца относится и такая: «…бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха…» Припомним такую сцену. Узнав о похищении Бэлы, Максим Максимыч — при эполетах и шпаге — явился к Печорину. Вот фрагмент разговора, начинающегося репликой Печорина:

— …Если б вы знали, какая мучит меня забота!

— Я все знаю, — отвечал я, подошед к кровати.

— Тем лучше: я не в духе рассказывать.

Сейчас Печорин всего лишь тоже «не в духе рассказывать», и главное — к дружеской болтовне с Максимом Максимычем он не склонен, а серьезные разговоры с ним изредка бывали, но никогда не приводили к пониманию3. По той же причине встречей Печорин не дорожит; о возможности таковой ему доложили еще вечером, но он тут же и забыл о том, а вспомнил, когда рассказчик попросил его ради встречи немного подождать с отъездом. «…Но где же он?» Он тут и подбежал… Прикажете из вежливости уважить пожилого человека? Печорин позволяет себе единственное — при расставании он теплее, чем при встрече: «Ну полно, полно! — сказал Печорин, обняв его дружески, — неужели я не тот же?.. Что делать?.. всякому своя дорога!..»4

Обняв — дружески… А ведь Печорин по своей инициативе исполнил то, что намеревался сделать Максим Максимыч в самом начале! Но жест дружелюбия Максимом Максимычем (да и исследователями) не замечен, не оценен.

Еще одну деталь надо взять на заметку. Максим Максимыч был готов не только броситься Печорину на шею, но и сменить форму общения. На вопрос Печорина: «Ну, как вы поживаете?» — следует встречный вопрос: » — А… ты?.. а вы?.. — пробормотал со слезами на глазах старик…»

А как раньше общались сослуживцы? Для Печорина, светского человека, обращение на «вы» к старшему по возрасту (по служебной иерархии — и по чину) вполне естественно. Максим Максимыч не педант в соблюдении формальностей, с самого начала он предлагает Печорину обращаться к нему по имени-отчеству, не по воинскому ритуалу. Но есть в повести сцена особенная. Прознав про похищение Бэлы, Максим Максимыч является к Печорину одетым по форме и обращается к провинившемуся официально и «как можно строже»: «Господин прапорщик!» Отбирает его шпагу, то есть наказывает Печорина домашним арестом. И тут же меняет тон!

Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал:

— Послушай, Григорий Александрович, признайся, что не хорошо.

— Что не хорошо?

— Да то, что ты увез Бэлу…

Это прецедент, означающий, что Максим Максимыч мог переходить с отчужденно-вежливой на опрощенно-дружескую форму общения в зависимости от характера диалога. Вряд ли такую акцию поддерживал Печорин: его обращение к Максиму Максимычу неизменно вежливое, уважительное, но не более того. Так что при новой встрече Печорин своим традиционным обращением упреждает Максима Максимыча, и тот растерян («А… ты?.. а вы?..»), но вынужден принять обращение собеседника.

«Так вы в Персию?.. а когда вернетесь?» — уже вслед отъезжающему кричит Максим Максимыч. Печорин в ответ кричать не стал (повторяя то, что уже высказал прямым словом: «Удастся ли еще встретиться, — бог знает!..»), а «сделал знак рукой, который можно было перевести следующим образом: вряд ли! да и зачем?..».

Вот такая зеркальная симметрия добавлена: Максиму Максимычу претят философские размышления, Печорину не нужен бытовой застольный разговор, обо всем и ни о чем. Печорин только принципиально заключает: «Что делать?.. всякому своя дорога…» Финальная сцена в «Фаталисте» помогает нам понять сдержанность Печорина при последней встрече с Максимом Максимычем: сказалось мировоззренческое различие героев5. «Дело в разделенности «простого человека» и «дворянского интеллигента», в той трагической пропасти, которую Лермонтов признает как одну из «едких истин»»6 [Маранцман: 28].

В советские времена к оценке этой ситуации добавлялся идеологический акцент: «Функция образа Максима Максимыча — подчеркнуть еще раз невозможность для Печорина примирения с действительностью и органическую чуждость для него всякого человека, с этой действительностью примиряющегося, каким бы высоким нравственным уровнем последний ни обладал» [Андреев-Кривич: 12].

В наблюдениях В. Виноградова над стилем прозы Лермонтова есть утверждение, выходящее далеко за языковые рамки; оно заслуживает уточнений и развертывания:

Авторское «я» и Максим Максимыч располагаются в одной плоскости по отношению к центральному герою — именно в плоскости внешнего наблюдателя. Уже этим обстоятельством в корне нарушались старые законы романтической перспективы. Там образ автора был вечным спутником романтического героя, его двойником. Там стиль авторского повествования и стиль монологов самого героя не разнился заметно. В них отражались два лика одного существа. В стиле Лермонтова авторское «я» ставится в параллель с образом «низкого», т. е. бытового, персонажа [В. Виноградов: 220].

Необходима поправка: недопустимо отождествлять автора и рассказчика; именно так было на каком-то начальном этапе работы, но затем рассказчик от автора решительно отделен. Еще одно уточнение-дополнение относительно Максима Максимыча делает сам исследователь: «Автор? > утрачивает тон почтительного уважения к его спокойной опытности и впадает в тон иронического сочувствия и даже фамильярной жалости к смешному старику <…> Автор <…> иронически разоблачает борьбу чувств и комическое самообольщение Максима Максимыча» [В. Виноградов: 235]. Это так: отношение рассказчика к Максиму Максимычу не стабильно однозначное, а динамичное; он занимает позицию внешнего наблюдателя не только по отношению к Печорину, но и по отношению к Максиму Максимычу.

К слову, читателям дана возможность не только слышать рассказы о Печорине, но и наблюдать героя непосредственно. Исследователи иногда пользуются этим, чтобы пророчески усмотреть в чертах героя признаки распада. Вот один из примеров: «А детали «зевнул» и «ленивая походка» говорят о том, что деятельный Печорин… значительно изменился: им овладела душевная усталость от жизни и проявляется уже не живой интерес, а холодное равнодушие к окружающему» [Влащенко 2013: 16]. Еще резче:

…мы с особой остротой замечаем… признаки неизбежности конца Печорина, отчетливые симптомы «ухода». Бурная энергия, полнота жизни, эксперимент, риск, игра, азарт самопознания, наполняющие «Тамань», «Княжну Мери» и «Фаталиста», дадут первый и необратимый срыв в «Бэле».

  1. Бывает, что исследователь, пытаясь утвердить свое мнение, позволяет себе «поправлять» текст. Хочется В. Влащенко поддержать «христианское смирение» и мудрость «простого человека», выразителя «народной правды», и он утверждает, что последними словами Максима Максимыча «заканчивается «Фаталист» и весь роман…» [Влащенко 2013: 18]. Нет, книга кончается приговором Максиму Максимычу.[]
  2. »Печорин — человек, готовый проницательно и бесстрашно размышлять о глубинных нравственно-философских основаниях как мира в целом, так и отдельного человека в мире» [Есин: 67]. []
  3. «Другой на месте Максима Максимыча, обладающий большей чуткостью, мог бы легко догадаться, что Печорину по каким-то неизвестным причинам не до сердечных излияний. Максим Максимыч, вовсе не считаясь с состоянием своего «закадычного друга», все жаждет задушевной беседы» [Григорьян 1975: 260].[]
  4. «Печорин не осуждает штабс-капитана за то, что тот не в силах его понять, не винит никого в своем одиночестве, но с горечью признает, что у них разные дороги» [Маранцман: 28].[]
  5. Сцена наглядно свидетельствует, что Лермонтов исключает саму возможность «синтеза» «аристократической» позиции Печорина с «народной» Максима Максимыча, на который делает ставку А. Панарин [Панарин: 34]. []
  6. Типологическое различие героев подчеркивалось часто. Вот еще пример: «Выдвинутые на первый план повествования два основных героя романа — представители двух сфер русской жизни — России народной и России образованной» [Усок: 4].[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2016

Литература

Айхенвальд Ю. И. Силуэты русских писателей. М.: Республика, 1994.

Айхенвальд Ю. И. Памяти Лермонтова // М. Ю. Лермонтов: pro et contra. Личность и творчество Михаила Лермонтова в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. СПб.: РХГИ, 2002. С. 444-452.

Андреев-Кривич С. «Герой нашего времени» // Литературная учеба. 1939. № 10. С. 3-19.

Виноградов В. В. Стиль прозы Лермонтова // Виноградов В. В. Язык и стиль русских писателей. От Карамзина до Гоголя. М.: Наука, 1990. С. 182-270.

Виноградов И. По живому следу. Духовные искания русской классики: Литературно-критические статьи. М.: Советский писатель, 1987.

Владимирская Н. М. Пространственно-временные связи в сюжете романа М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» // М. Ю. Лермонтов: проблемы типологии и истории: Сборник научных трудов. Рязань: Рязанский гос. пед. ин-т, 1980. С. 48-59.

Влащенко В. И. Печорин и Максим Максимыч // Литература в школе. 2013. № 8. С. 13-19.

Влащенко В. Плач и смех в «истории души» Печорина // Вопросы литературы. 2014. № 6. С. 295-317.

Влащенко Вячеслав. Странности, загадки и тайны героев «Фаталиста» // Нева. 2014. № 10. С. 165-183.

Гаспаров М. Филология как нравственность // Литературное обозрение. 1979. № 10. С. 26-27.

Герштейн Э. «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова. М.: Художественная литература, 1976.

Григорьян К. Н. О современных тенденциях в изучении романа Лермонтова «Герой нашего времени» (К проблеме романтизма) // Русская литература. 1973. № 1. С. 57-78.

Григорьян К. Н. Лермонтов и его роман «Герой нашего времени». Л.: Наука, 1975.

Есин А. Б. Психологизм русской классической литературы. М.: Просвещение, 1988.

Кормилов С. И. О своеобразии социально-исторического аспекта в «Герое нашего времени» М. Ю. Лермонтова // М. Ю. Лермонтов. Проблемы изучения и преподавания. Ставрополь: СГУ, 1996. С. 115-123.

Коровин В. И. Творческий путь М. Ю. Лермонтова. М.: Просвещение, 1973.

Лотман Ю. М. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М.: Просвещение, 1988.

Маранцман В. Г. Проблемное изучение романа Лермонтова «Герой нашего времени» // Литература в школе. 1984. № 5. С. 23-37.

Михайлова Е. Проза Лермонтова. М.: ГИХЛ, 1957.

Мышковская Л. «Герой нашего времени» // Литературная учеба. 1941. № 7-8. С. 25-39.

Набоков В. В. Предисловие к «Герою нашего времени» // М. Ю. Лермонтов: pro et contra. С. 863-873.

Панарин А. Завещание трагического романтика // Москва. 2001. № 7. С. 3-41.

Поволоцкая О. «Фаталист» М. Ю. Лермонтова: авторская позиция и метод ее извлечения // Звезда. 2008. № 8. С. 217-224.

Смирнов В. Б. Логика композиции романа М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» // М. Ю. Лермонтов. Проблемы изучения и преподавания. Ставрополь: СГУ, 1997. С. 115-123.

Тамарченко Д. Е. Из истории русского классического романа (Пушкин, Лермонтов, Гоголь). М.; Л.: АН СССР, 1961.

Тамарченко Н. Д. О смысле «Фаталиста» // Русская словесность. 1994. № 2. С. 26-31.

Удодов Б. Т. Роман М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени». М.: Просвещение, 1989.

Усок И. О романе «Герой нашего времени» // Литература в школе. 1974. № 1. С. 2-13.

Фохт У. Р. Лермонтов: Логика творчества. М.: Наука, 1975.

Щеблыкин И. П. Лермонтов. Жизнь и творчество. Саратов: Приволжское книжное изд., 1990.

Цитировать

Никишов, Ю.М. Друзья поневоле. Печорин и Максим Максимыч / Ю.М. Никишов // Вопросы литературы. - 2016 - №4. - C. 154-191
Копировать