№11, 1966/Советское наследие

Добро вам, люди! (Заметки о последних рассказах В. Гроссмана)

1

Мать Василия Гроссмана, беспомощная старуха, была расстреляна в толпе других таких же в яру под Бердичевом 15 сентября 1941 года. Об этом не найти ни строчки упоминания у Гроссмана; но мы-то знаем. Документальный репортаж Василия Гроссмана «Треблинский ад» в виде маленькой брошюры распространялся на Нюрнбергском процессе и был, может быть, последним чтением Геринга и Кальтенбруннера. И только в свете подобных нерассказанных фактов можно до конца осознать угрюмую, тяжелую и трудную прозу Гроссмана последних лет. Антифашизм Гроссмана – выношенный плод его жизни.

Есть у венгерского поэта Антала Гидаша (в переводе Н. Заболоцкого) стихи, родственно-близкие послевоенной прозе Гроссмана:

Черные руки вздымают мосты.

Мертвые люди вздымают персты.

Мать моя, руку вздымаешь и ты.

Быть писателем-антифашистом – значит обладать гражданской зоркостью, чувствовать ответственность перед мертвыми, читать свою рукопись глазами тех, кто погиб. Быть писателем-гуманистом – значит верить в доброту человека, в конечное торжество человечности над скотством. Василий Гроссман обладал этими свойствами. В жизни он был нелюдимый, замкнутый человек, неудобный для легкой дружбы, угрюмый и грозный, как правосудие. К тому же в последние годы он знал, что умирает, – он был болен раком. И только сейчас, перечитывая его рассказы последних лет, понимаешь, как этот нелюдимый человек неутомимо искал дороги и тропинки к людям, как этот порою обижавший близких человек ненавидел предательство в дружбе, как этот угрюмый и грозный, точно само правосудие, человек верил в непобедимую доброту человечности. Он нежно любил детские каракули, застенчивость юности, страхи матерей, темные руки и светлый разум рабочего. Точно завещание некоего безымянного гуманиста прозвучало под его рукою подслушанное им в далекой, чужой ему по языку и нравам Армении повседневное приветствие: «Барев дзес» – «Добро вам!»

«Пусть обратятся в скелеты бессмертные горы, а человек пусть длится вечно. Наверное, многое я сказал нескладно и не так. Все складное и нескладное я сказал любя. Барев дзес – добро вам, армяне и не армяне!»

В этом напутственном слове Остановившегося к Продолжающим путь заключен глубокий смысл: и признание возможной нескладности чего-то написанного им, и объяснение – кратчайшее из возможных! – мотива своей работы, и утверждение нашей коммунистической программы: «Человек человеку – друг, товарищ и брат».

Этому или по крайней мере тоске по этому посвятил свое творчество Василий Гроссман.

Рассказы правдивые и, в общем, печальные.

Откуда печаль? Трудно ответить одним словом. Но, может быть, ответ – именно в тоске по конечной и потому несбыточной, постигаемой лишь внутренним взором красоте человечности, в тоске по своей Сикстинской мадонне? Но Мадонну писал молодой и счастливый Рафаэль. А Гроссману последних лет – болезни и одиночества, пожалуй, сродни поздние, рембрандтовские томления? Об этом не берусь судить…

2

Два рассказа – «Дорога» и «Авель» – как бы стоят рядом. Жизнь мула из итальянского артиллерийского полка, которого дороги войны привели в русский плен в зимних степях Донской излучины, и жизнь двадцатидвухлетнего американского военного летчика, того, кто нажал спусковую кнопку и сбросил над Хиросимой атомную бомбу, предстают перед нами в невольном и страшном, потому что не в пользу человека, сопоставлении. Мул Джу и человек Джо. Сопричастен ко всему происходящему в мире бессмысленный мул. И человек сопричастен. Писатель дает ощущение этой юношеской сопричастности Джо ночью перед катастрофическим взрывом, повернувшим судьбы человечества. Той ночью, как рассказывает писатель, юноша решил искупаться в теплых волнах океана; он разбежался и бросился в воду. И поплыл.

«По-особому хороши стали звезды в небе, когда он смотрел на них мокрыми глазами. Капли воды дрожали на ресницах, и в каждой капле растворился крошечный квант звездного света, и, должно быть, оттого, что свет прошел через бездны пространства и времени, а соленые капли, захватившие этот свет, были согреты живым теплом человеческого тела, в душе у юноши возникло какое-то странное, щемящее и сладостное ощущение… Он плыл, живой и молодой, и в нем в этот миг соединилось вместе и прошедшее и настоящее. Вот ко всему любопытный и жалостливый Джо в детском передничке смотрит в печальные глаза отца, вернувшегося с работы, и слышит сиплый голос: «Здравствуй, дорогой мальчик», и слышит победный рев четырех моторов самолета, поднятого над двумя океанами – белых облаков и темной воды, и шум в белокурой вихрастой голове после первой выпивки…» В письме обожаемой маме в ночь перед тем, как в одну секунду уничтожить 170 тысяч человек, юноша признается: «Блек объяснил сегодня вечером цели войны, но я так и не понял ясно, какое мне до всего этого дело».

Мул думает, в общем, так же, он тоже не понимает ясно. «Служба есть служба», – вот все, что может подумать мул о войне. Но человек не может, не должен, не имеет права так думать, – он отвечает.

Гуманизм Гроссмана в этих рассказах действительно беспощаден, как военно-полевое правосудие. Все становится безжалостно обличительным в описании Дня Хиросимы, все освещается грозным смыслом – и пейзаж, то есть зрелище утреннего города в секунду, когда светящийся шар взрыва повис над ним, и сам самолет, несущий массовую смерть: «Бронированная птичья грудь, винты, светлые крылья рассекали, дробили, отбрасывали тьму и пространство, – слепой уверенно шел к цели». Слепой – вот обнаженное слово, какое нашел Гроссман. Публицистическая оголенность проводов в стилистике Гроссмана последних лет напоминает провисшие над мостовой трамвайные провода в разрушенных городах. Сравнение буквально, потому что публицистической прямизне высказываний научили Гроссмана именно военные годы. (Это там, на войне, увидя треблинский ад и помня о своей исчезнувшей матери, прошептал Гроссман: «Пришло время задать грозный вопрос: «Каин, где же они, те, кого ты привез сюда?») Но рассказ об американском юноше называется «Авель». Авель сходит с ума в день своего безумного подвига – этот вчерашний школяр с неподстриженными ногтями, с чернильным пятном на указательном пальце. Такова плата человека. И такова ответственность человека.

А что же с мулом? А мула в рассказе «Дорога» писатель награждает в конце его пути всем теплом жизни, всей своей нежностью. С русской лошадкой в одной упряжке мул осчастливлен — чем бы вы думали? – любовью! «Жизнь мула Джу и вологодская лошадиная судьба, внятно им обоим, передавались теплом дыхания, усталостью глаз, и какая-то чудная прелесть была в этих стоящих рядом доверчивых и ласковых существах среди военной равнины под серым зимним небом.

– А осел, мул-то, вроде обрусел, – рассмеялся один ездовой.

– Нет, глянь, они плачут оба, – сказал другой.

И правда, они плакали».

3

Удивительна и многозначна нежность Василия Гроссмана к животным. Не только мул из артиллерийского обоза и его военная судьба прослежены им сочувственно-подробно, но выведены наравне с людьми: в рассказе «Тиргартен» желтоклыкастый, с черными базальтовыми плечами горилла Фрицци, целующий синеватыми каучуковыми губами морщинистую шею смотрителя обезьянника Рамма, и худой, сутулый волк – «он пробегал от одного угла клетки до другого, становился на задние лапы, закидывая голову и перебирая в воздухе передними лапами, делал поворот и снова бежал вдоль решетки, подгоняемый неутолимой жаждой свободы»; и гималайские медведи, и леопард, и гиена Бернар, и одряхлевший лев из Берлинского зоопарка; орлам посвящен рассказ «Птенцы»; мертвой синичке с темной брусничной каплей крови на клюве – коротенький рассказ «За городом»; мощная длинная голова лосихи со стеклянными глазами смотрит со стены на умирающего Дмитрия Петровича в рассказе «Лось» и вызывает в нем воспоминание – как, подстреленная, она не бросила своего лосенка, застрявшего в расщепленном ольховом стволе. В одном из рассказов Гроссмана девочка Маша испытывает чувство сопричастности к природе, какое потрясло в час ночного купания человека совсем другой, трагической судьбы – атомного бомбардира Джо: «Ей было хорошо. В небе плыли облака, но небо было большим, и облака не заслоняли солнца – хватало в нем места и облакам и солнцу. Поле и лес молчали, но Маша чувствовала, что вокруг идет жизнь дятлов, ежей, кротов и что эта жизнь на земле и под землей связана с жизнью облаков, что темнели и наливались дождем и вновь светлели, и связана с жизнью Маши, которая бегала по тропинке мимо папы и мамы»; а когда после операции охватывает в больничной палате Машу детская тоска по дому, писатель находит такие слова:

Цитировать

Атаров, Н. Добро вам, люди! (Заметки о последних рассказах В. Гроссмана) / Н. Атаров // Вопросы литературы. - 1966 - №11. - C. 74-86
Копировать