№2, 1962/История литературы

Диалектика литературной преемственности

и один, даже самый гениальный писатель, каким бы новаторским и оригинальным ни было его творчество, не создает свои произведения на голом месте. Каждое новое литературное явление есть не только творение данного писателя, но вместе с тем и плод накопления многовекового коллективного литературного опыта. Любое литературное произведение при всей его самоценности и неотъемлемой принадлежности индивидуальному творцу является органическим звеном в длительной цепи развития прежде всего данной национальной литературы, а затем и литературного движения человечества.

Вот почему историческая преемственность составляет одно из необходимых условий плодотворности всякого литературно-художественного творчества.

Но преемственность – это не только усвоение, а и отталкивание, не только продолжение и развитие, но и критический пересмотр, переоценка «детьми» наследия своих литературных «отцов», – переоценка, принимающая подчас весьма резкие формы, за которыми скрываются и расхождения различных творческих индивидуальностей, и полемика времен, различных эпох. И в этом сказывается не только законное стремление нового писателя, вступающего в литературу, к самоутверждению, к выходу на самостоятельный творческий путь, но и естественный закон общественно-исторического и соответственно литературного развития.

Так, непосредственный исторический преемник Ломоносова Державин смог выбиться на свой, особый творческий путь только в результате прямого и осознанного отталкивания от своего великого предшественника, гений которого он неизменно высоко ценил и без художественных достижений которого не смог бы стать тем, кем он стал, – крупнейшим поэтом допушкинского периода русской литературы.

Сам Державин так вспоминал об этом в позднейшей автобиографической записке: «Он хотел подражать г. Ломоносову, но как талант сего автора не был с ним внушаем одинаковым гением, то, хотев парить, не мог выдерживать постоянно, красивым набором слов, свойственного единственно российскому Пиндару велелепия и пышности. А для того с 1779 г. избрал он совсем особый путь…» 1.

Державин имел здесь в виду совершенно определенный факт. В 1777 году он начал писать в традиционно ломоносовском духе оду по случаю рождения внука Екатерины II, будущего царя Александра I. Однако к этому времени в связи со все усиливавшимся развитием русской общественной мысли, ростом просветительных идей дух и форма торжественной хвалебной оды в честь «земных богов» с ее «велелепием», «пышностью», высоким «парением», которые Ломоносов противопоставлял более простым формам интимной «анакреонтической» поэзии, переставали удовлетворять гражданско-просветительскому назначению, которое они имели под пером Ломоносова. И Державин уничтожает первую «ломоносовскую» редакцию своей оды и создает два года спустя новое произведение на ту же тему – «Стихи на рождение в Севере порфирородного отрока» – совсем в другом, опрощенном, «анакреонтическом» роде, более соответствующем содержащемуся в Них гуманистическому призыву к будущему царю: «Будь на троне человек». Именно этот «особый путь» и приводит вскоре Державина к созданию знаменитой оды «Фелица», которая, сохраняя внешнюю форму хвалебной ломоносовской оды (размер, строфику), прямо противостояла по всем основным линиям ее поэтике и явилась подлинным литературным переворотом в поэзии того времени. Расшатывая жанровые и «штилевые» перегородки классицизма, демократизируя язык, опрощая стиль и тем самым начиная сводить поэзию с ее условных мифологических высот, сближать ее с жизнью, автор «Фелицы» расчищал пути будущему автору «Евгения Онегина», в котором во время памятного лицейского экзамена 1815 года он прозорливо предугадал своего прямого наследника и величайшего преемника – «второго Державина».

Пушкин действительно пошел теми путями, на которые Державин только вступил, сделав по ним лишь самые первые и потому – в особенности в перспективе дальнейшего развития литературы – еще весьма недостаточные и очень несовершенные шаги. Но вместе с тем Пушкин никак не стал «вторым Державиным». Наоборот, именно для того, чтобы не стать им (в новую эпоху, эпоху Отечественной войны 1812 года и движения декабристов, это было бы не только стоянием на месте, но и отставанием от века, то есть по существу движением назад), а чтобы сделаться первым великим русским национальным поэтом, стать Пушкиным, он развертывает все свое зрелое творчество, опираясь на достижения Державина и вместе с тем самым решительным образом отталкиваясь от него. Именно благодаря этому он стремительно продвигался неизмеримо далее вперед по впервые открытому его великим предшественником пути. Пушкин прямо признает Державина литературным «отцом» – и своим, и поэтов-современников. Когда П. А. Вяземский в статье о В. А. Озерове расточал ему неумеренные похвалы, поставив озеровское посвящение одной из его трагедий Державину, написанное прозой, выше стихов самого тогда уже престарелого Державина, Пушкин энергично поправил его: «Милый мой, уважай отца Державина! не равняй его стихов с прозой Озерова!» 2. Но вместе с тем Пушкин подвергает самому резкому критическому пересмотру и переоценке наследие Державина, ниспровергает «кумир» певца «Фелицы» и «Бога», как его традиционно называли. «Кумир Державина… доныне еще не оценен. Ода к Фелице стоит на ряду с Вельможей, ода Бог с одой на Смерть Мещерского…» – пишет Пушкин А. Бестужеву летом 1825 года. А несколько дней спустя в письме к восторженному поклоннику Державина Дельвигу безоговорочно заявляет: «По твоем отъезде перечел я Державина всего, и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка… Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии – ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы… Что ж в нем: мысли, картины и движения истинно поэтические; читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника… У Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь… довольно об Державине…» (т. XIII, стр. 178 и 181 – 182). Правда, эти суждения Пушкина, столь смело идущие вразрез общему мнению всех существовавших тогда общественных лагерей и литературных группировок, высказывались им в частных письмах. Но мы знаем, какое широкое распространение в литературных и окололитературных кругах сразу же получали письма ссыльного Пушкина к друзьям. А составить наглядное представление о том, какое впечатление должны были произвести эти пушкинские высказывания на его современников, лучше всего можно из следующего факта. Когда даже тридцать лет спустя, в 1855 году» первый биограф Пушкина П. В. Анненков впервые решился опубликовать в «Материалах к биографии Пушкина» пушкинский отзыв о Державине в письме к Дельвигу, он счел необходимым снабдить его нейтрализующей подстрочной сноской. В ней Анненков не только подчеркивал, что пушкинский отзыв относится к ранней поре его деятельности (на самом деле этот отзыв был сделан тогда, когда Пушкин создавал «Бориса Годунова» и уже написал около половины «Евгения Онегина»), но и оправдывал поэта незрелостью, недостаточным еще развитием «мыслящей способности». «Таким образом, – назидательно добавлял Анненков, – отрывки Пушкина делаются поучительным примером, как истинно замечательный писатель поправляет свои суждения и предостерегает тем других от ранних увлечений, кончающихся неизбежно раскаянием» 3. Однако мы не располагаем никакими данными, которые позволяли бы утверждать, что Пушкин, несмотря на то, что он всегда и неизменно признавал гениальную одаренность Державина, изменил эту свою оценку его творческого наследия. Наоборот, в статье «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности», написанной и опубликованной Пушкиным совсем незадолго перед смертью, он вполне в духе своих высказываний 1825 года о «кумире» Державина замечал: «Имя великого Державина всегда произносится с чувством пристрастия, даже суеверного» (т. XII, стр. 72).

Весьма выразительным комментарием к сноске Анненкова может служить то, что, когда Чернышевский захотел перепечатать отзыв Пушкина в «Современнике», сопроводив его своим полным одобрением («Интересно знать, многие ли даже и ныне постигнут всю справедливость, например, следующих заметок, сообщаемых г. Анненковым»), цензура отказалась пропустить этот только что опубликованный отзыв, и из статьи Чернышевского он был исключен.

Это лучше всего показывает, какую взрывчатую силу ниспровержения не только собственно литературных, но и общественно-политических устоев продолжали сохранять отзывы Пушкина о певце Фелицы даже в середине 50-х годов.

Существенно иной характер, чем преемственность Пушкина по отношению к своим предшественникам, носит преемственность по отношению к Пушкину последовавших за ним писателей-классиков XIX века.

Каждый из великих предшественников Пушкина внес свой большой и исторически необходимый вклад в дело создания русского национального искусства слова. Пушкин, усвоив, органически впитав в свое творчество наиболее прогрессивные достижения прошлого, создал величайшие национально-художественные ценности, сохраняющие свое непререкаемое значение «доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит;». Тем самым Пушкин явился основоположником великой русской национальной литературы, родоначальником русского реалистического искусства слова. Поэтому не было ни одного подлинно большого русского художника-реалиста, который не ощущал бы Пушкина своим учителем, не опирался в той или иной мере на его художественный опыт и достижения, не подчеркивал бы со всей настойчивостью основополагающее значение и широчайшую синтетическую насыщенность его творчества.

«…Пушкин – отец, родоначальник русского искусства, как Ломоносов- отец науки в России. В Пушкине кроются все семена и зачатки, из которых развились потом все роды и виды искусства во всех наших художниках…» 4 – замечал Гончаров.

Как бы подытоживая эти единодушные суждения и высказывания, началом всех начал последующей русской литературы, величайшим в мире художником назвал Пушкина Максим Горький.

В то же время каждый большой русский писатель, пришедший в литературу после Пушкина, усваивая то или иное пушкинское «семя», пушкинское начало или даже семена и начала, растил и развивал их в соответствии с характером и особенностями своего дарования и новыми требованиями века – развивающейся действительности. Кроме того, это усвоение и развитие неизменно сопровождалось той или иной формой отталкивания.

Нагляднее всего это можно видеть на примере творчества младших современников Пушкина и его непосредственных великих наследников – Гоголя, и Лермонтова.

Широко известно, чем был для Гоголя Пушкин. «Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы» 5, – писал Гоголь, потрясенный известием о трагической гибели Пушкина.

В гениальной статье «Несколько слой о Пушкине» (1832- 1834) Гоголь впервые раскрыл все его значение, впервые провозгласил его великим национальным поэтом. Вместе с тем статья явилась для Гоголя своего рода программой его собственного литературного творчества. Действительно, с наибольшей дотоле силой развивая именно критическую сторону русского критического реализма, Гоголь не только продолжал традиции русского предреализма XVIII века – так называемого сатирического направления, которым он в результате пушкинских художественных открытий смог сообщить новое подлинно реалистическое качество, но и развивал одно из пушкинских начал, давшее себя знать и в ряде мест «Евгения Онегина» (сатирическое описание окрестных помещиков, съехавшихся на именины к Татьяне, и др.), ив такой поэме, как «Граф Нулин», и в незавершенной «Истории села Горюхина», и в образах троекуровщины в «Дубровском».

Мы знаем, что именно Пушкин натолкнул Гоголя на создание двух величайших его произведений, не только подсказав, но прямо уступив ему сюжеты «Ревизора» и «Мертвых душ». Однако при создании тех же «Мертвых душ» Гоголь, несомненно, отталкивался от «Евгения Онегина» в целом, полемически противопоставлял свою «поэму» в прозе пушкинскому «роману в стихах».

Об этом прямо свидетельствует знаменитое начало седьмой главы первой «части «Мертвых душ», в которой Гоголь противополагает себя как писателя-сатирика, который дерзнул «вызвать наружу… всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога…», другому типу писателя, который «мимо характеров скучных, противных, Поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека…»

То, что говорится Гоголем здесь и далее о писателе этого другого типа, безусловно, охватывает только одну сторону пушкинского творчества, но в «Евгении Онегине» именно эта сторона отразилась с наибольшей силой. А в том, что в сознании Гоголя тогда присутствовал образ именно пушкинского романа в стихах, убеждает одна важная и явно неслучайная реминисценция.

Заканчивая «Евгения Онегина»»по крайней мере для печати» 6, Пушкин обращался к главным лицам своего романа – самому Онегину к Татьяне – с прощальным приветствием: «Прости ж и ты, мой спутник странный, || И ты, мой верный Идеал…»

У Гоголя отступление о двух типах писателей заканчивается словами: «И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь… И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы, и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…»

Расставанию Пушкина, творца образа Татьяны, со своим странным спутником, с которым «довольно мы путем одним бродили по свету», противостоит обреченность писателя-сатирика еще «долго… идти об руку» со своими «странными героями»: «В дорогу! в дорогу!.. Разом и вдруг окунемся в жизнь, со всей ее беззвучной трескотней и бубенчиками и посмотрим, что делает Чичиков». У Пушкина – странный спутник Онегин, у Гоголя – иной странный герой, Чичиков.

Своеобразное усвоение и одновременно отталкиванье ощутимо и в отношении финальных сцен пушкинского «Бориса Годунова» и гоголевского «Ревизора». Трагедия Пушкина заканчивается отказом приветствовать нового царя – безмолвием народа, потрясенного совершившимися на его глазах новыми злодеяниями:

  1. Сочинения Державина с объяснительными примечаниями Я. Грота, т. VI, СПб. 1876, стр. 431.[]
  2. Пушкин, Полн. собр. соч. в 16-ти томах, 1935 – 1949, т, XII, стр. 229. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте.[]
  3. Сочинения Пушкина с приложением материалов для его биографии, издание П. В. Анненкова, СПб. 1855, стр. 156 – 157.[]
  4. И. А. Гончаров, Собр. соч., т. 8, Гослитиздат, М. 1955, стр. 77.[]
  5. Письмо к П. А. Плетневу от 16/28 марта 1837 года – Н. В. Гоголь, Полн. собр. соч., т. XI, Изд. АН СССР, 1952, стр. 88 – 89.[]
  6. Слова самого Пушкина, который в проекте предисловия к первоначальным 8-й и 9-й главам своего романа писал: «Вот еще две главы Евгения Онегина – последние по крайней мере для печати» (т. VI, стр. 541).[]

Цитировать

Благой, Д. Диалектика литературной преемственности / Д. Благой // Вопросы литературы. - 1962 - №2. - C. 94-112
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке