№4, 2012/Сравнительная поэтика

Что стоит и где?. О стихотворении про Сосну и Пальму и о его авторе Генрихе Гейне

I

В русском языке слова «гений Гейне» естественны, привычны. И по сути сами по себе составляют совершенное законченное двустишие. Потому не удивительно, что уже много лет обсуждается, например, гениальное гейневское стихотворение «Ein Fichtenbaum steht einsam…» (1822-1823). На русском языке есть бессчетное количество его переводов. Популярней всего самый мелодичный, но не самый точный лермонтовский вариант «На севере диком стоит одиноко…» (его утверждению помог еще и Шишкин, написавший замечательную картину, иллюстрирующую сюжет):

На севере диком стоит одиноко

На голой вершине сосна

И дремлет качаясь, и снегом сыпучим

Одета как ризой она.

И снится ей все, что в пустыне далекой —

В том крае, где солнца восход,

Одна и грустна на утесе горючем

Прекрасная пальма растет.

Стихи эти живы — как первоисточник, так и «переложение» Лермонтова, они горячи, обсуждаемы. Но удивительно, что уже много лет все разговоры колотятся в одном кругу. Fichtenbaum — что это: сосна, ель, пихта или кедр? И должны ли этот самый хвойный Fichtenbaum и женственная пальма быть обязательно разных полов («кедр» в вариантах Тютчева, Майкова, Фета, Гиппиуса, Энгельке, нехвойный «дуб» у Вейнберга), что добавляет произведению любовного томления? Или они могут быть одного пола («сосна» у Лермонтова, Уманца, «ель» у Михайлова)? В таком варианте — острее акцент на теме одиночества как такового, без эротического подтекста…

Не так давно в журнале «Зарубежные записки» (2005, № 2) было опубликовано стихотворение А. Кушнера, давшее название и стержень всей его подборке. Говоря об утере интереса к миру человеком, по возрасту отходящим от жизни, он приводит именно этот хрестоматийный пример:

…Если, скажем, филолог он, то Потебня и Щерба

Раньше были милы ему, нынче скучны и пресны.

Скажем, пихта у Гейне — немецкое Fichtenbaum —

Стала кедром, сосной в переводах и даже дубом…

Стихи написаны в 2005-м. А работы А. Потебни и Л. Щербы, которые упоминает Кушнер, изданы в 1905-м и 1936-м! Не правда ли, удивительно, что такой чуткий поэт и исследователь литературы, как Кушнер, не нашел в прошедшем и нынешнем веке никакого другого, более свежего и яркого примера? Ни в гейневедении, ни в литературоведении вообще…

Но, наверное, это плохо говорит не о Кушнере, а об указанных научных дисциплинах. Щерба в самом начале упоминаемой работы писал: «Я уже неоднократно высказывался устно и печатно о том, что нашей культуре издавна не хватает умения внимательно читать и что нам надо поучиться этому искусству у французов. Это особенно важно сейчас, когда мы создаем новые кадры и читателей и писателей. И я буду счастлив, если мои опыты пересаживания французского explication du texte (так называются соответственные упражнения во французских школах, средних и высших) найдут подражателей и помогут делу строительства новой, социалистической культуры в нашей стране»1. (Explication du texte — замечательный термин, включающий в себя и перевод, и толкование, и анализ, и комментарий текста.)

Новая социалистическая культура давно уже стала отринутой старой, а читать, делать вполне по-французски explication, у нас, похоже, так и не научились. По крайней мере, никакого более глубокого анализа на данную тему, позволяющего сказать: «Если я вижу дальше Декарта, это потому, что стою на плечах Декарта», пока не появилось. Не знаю, насколько успешным сочтут мой опыт, но я все же рискнул взяться за эту тему.

При анализе творчества Гейне, по-моему, сильно недоучитывается такой важный факт, как его любовь к остротам, каламбурам, двусмысленностям (многосмысленностям), становящимся — часто, но не всегда — глубокими философскими обобщениями. Он всю жизнь регулярно и в большом количестве читал газеты. Зачем? Не только с утилитарной целью узнать, не написал ли кто чего плохого о нем. Не менее важной была вторая задача: выловить золотую рыбку свежего каламбура, остроты, да и просто поразмыслить в этом направлении.

С самого начала русские переводчики с наибольшим удовольствием осваивали, переводили и комментировали первый смысл его текстов. В лучшем случае — снимали шкуру со второго, но уж дальше практически не шли. Отчего необратимо терялось зыбкое гейневское равновесие между философией, иронией и осмеиваемой им романтикой.

Итак, для начала напоминаю строки Гейне с подстрочником…

Оригинал:

Ein Fichtenbaum steht einsam

Im Norden auf kahler Hnh’

Ihn schlbfert, mit weisser Decke

Umhtllen ihn Eis und Schnee.

Er trbumt von einer Palme,

Die fern im Morgenland

Einsam und schweigend trauert

Auf brennender Felsenwand.

Подстрочник:

Ель (или сосна, но м.р.) стоит один

На севере, на голой высоте.

Ему спится; белым покрывалом

Укутывают его лед и снег.

Он мечтает о пальме,

Та далеко, на земле восхода,

Одиноко и молча печалится

На горящей (жаркой) отвесной скале.

Действительно, можно бесконечно долго спорить, какое хвойное дерево подразумевается у Гейне: ель, сосна, пихта или кедр (по законам парадокса, мужественный кедр, столь популярный в русских переводах, единственный вариант, который со стопроцентной точностью не соответствует оригиналу).

Германия — страна, из кусочков сшитая. Диалектов много. Чаще всего Fichte — это ель, но бывает и сосна, и пихта (в русском языке это соответствие классически четкое: пихта — фихте, не зря Кушнер воспользовался именно им). Сосна же чаще всего — Kiefer, пихта — Tanne. Однако и они, и Fichte в немецком языке (как, впрочем, и в русском) — женского рода. Гейне все же подчеркивал именно мужское начало северного дерева. И поэтому мы вступаем на скользкую почву эротического подтекста.

Дерево-мужчину Гейне формирует благодаря корню Baum (der) — дерево. Fichtenbaum, Tannenbaum — дерево ели, дерево пихты; на немецком это звучит вполне естественно (а для некоторых диалектов — традиционно, иногда единственно правильно), но чаще всего с примесью старины, как на русском «январь-месяц», «Волга-река» или «лебедь-птица».

Исходя из одного только родового различия хвойного дерева и пальмы, Щерба сделал естественный вывод об «образе мужской неудовлетворенной любви». Но в последующем практически полностью дезавуировал его по-советски стыдливым замечанием о «формальном характере глагола stehen»2 (стоять. — О. К.).

Тут категорически нельзя согласиться. Для ясности полезно будет вообще временно вынести за скобки видовое определение дерева. Прочтем первую строчку так: «Ein Baum steht einsam». Древо стоит одиноко. Не нужно быть Фрейдом, чтобы уже зримо почувствовать в пейзаже ту самую неудовлетворенную мужскую сексуальность (в русском языке, правда, этому немного мешает средний род «дерева»). Именно так — не будущие дремотные видения, а одиноко стоящий ствол.

Кстати, ствол — это еще один важнейший смысл слова Baum! Кроме того, в северной, приморской Германии, откуда родом поэт, — это еще и мачта; в нелюбимой им крестьянской, католической, южной части — дышло, оглобля. Все, что образовано от корня Baum, — образы сильные, комплиментарные мужескому естеству, могущие служить заменой обсценной лексики. (Спасибо, кстати, Кушнеру — у него рифмой к Fichtenbaum — шлагбаум, что по-немецки — упавшее дерево. Также абсолютно фаллический символ: дерево упавшее, но в нужный момент способное stehen).

Показательно, что двадцать лет спустя в Париже, переполненном гризетками, субретками и кокотками, Гейне повторит данную начальную конструкцию в другом стихотворении из — что важно — дамского цикла «Гортензия». И также в самом начале: «Steht ein Baum im schnnen Garten». Здесь глагол «стоит» носит еще менее формальный характер, поскольку, вопреки правилам, вынесен на первое место. И дерево уже не одно, но в прекрасном саду. Соответственно, эротизм стихотворения еще более отчетлив — речь идет о Древе познания в саду, вроде эдемского. Змий с красивыми глазами искушает девушку. И подруга горячо советует ей искушению поддаться. Поразительно, до чего прозрачная и точная аналогия получается у ловеласа Гейне: когда дерево стоит, но не одно, то речь идет уже об удовлетворенной сексуальности (стоит отметить также «Ein Baum» как «Древо познания», «Baum der Erkenntnis», где «познание» обрастает смыслом «Адам познал свою Еву»! Впрочем, о библейских мотивах — чуть позже).

Обратимся к корню «Фихте»: не хвойному дереву непонятной породы, а великому философу Иоганну Готлибу Фихте, умершему лет за десять до написания стихотворения, но остававшемуся все же чрезвычайно популярным. Гейне относился к нему и его субъективному идеализму с изрядной долей иронии, считал Фихте мелким подлеском на фоне Гегеля и Канта. Хорошая иллюстрация тому — слова из «К истории религии и философии в Германии»: «Философии Фихте всегда приходилось много терпеть от сатиры. Я видел однажды карикатуру, где был представлен фихтеанский гусь <…> На животе у него надпись «Я = Я»»3. (А в «Атта Тролле» уже сам Гейне шалит с философами, точнее, каламбурит с их фамилиями — медведь-антиатеист кричит: «Сын мой, сын мой, берегись / огненного ручья (Фейербаха) и крестьянина (Бауэра)».)

Отчего же не быть фихтеанскому дереву, фихтеанскому стволу, если есть и так хорошо помнится фихтеанский гусь (кстати, «гусь» в психоанализе, подобно лебедю, также считается явным фаллическим символом). Маскулинное Древо познания, субъективно-идеалистически торчащее в одиночестве, как памятник своему Я («эго», как скажет позже Фрейд, так высоко ценивший Гейне), — это одновременно и сатира, и философия, и критика философии4. Что, однако, не отменяет эротического фона — ведь Фихте все же был живой человек, со своим «стволом». И, кстати, умер, подхватив у жены госпитальную лихорадку…

Ствол стоит «auf kahler Hnh’». «Hnh’» — то есть «Hnhе», получается — «На голой вершине». Благодаря определению «голый» эротический фон поддерживается. И, пожалуй, даже усиливается, ведь «kahl» — это, скорее, даже не «голый» (нагой, обнаженный), а более близкий к природе эпитет, просто-таки описательно-биологический: бесшерстный, безлистный, безволосый, говоря обобщенно — лысый5. И приложим он к «Hnh’».

И тут нужно совершить небольшой экскурс в терминологию не только психоанализа, но и Deutsche-анатомии. Когда Фрейд говорит о пещере как символе женских половых органов, русским это может показаться смелой догадкой, озарением. Для немцев же — всего лишь иллюстрация. Почему так? Лобок по-русски он и есть лобок. И у мужчин, и у женщин. Хотя в русском имеется и «бугор Венеры». Но это уже — заимствование от немецких лекарей. В немецком языке лобок — нечто женское, причем непременно связанное с горой, вершиной, возвышенностью. Schamberg — срамная гора, Schamhtgel — срамной холм, Venusberg — гора Венеры.

Последний термин особенно интересен по причине парадоксальной контаминации низкого и высокого. Старинный германский фольклорный сюжет о Тангейзере, надолго пропадавшем в Венериной Горе, вдохновил Гейне на соответствующие стихи «Тангейзер». Этим же сюжетом позже «заразился» Вагнер; благодаря его опере «Тангейзер и состязание певцов в Вартбурге», которую он поначалу хотел назвать «Venusberg», именно эта Венерина Гора, оставаясь частью телесного низа, была вознесена на небывалую высоту. (Часть событий оперы происходит внутри Venusberg, в Hnhle, то есть в пещере, гроте — вот откуда фрейдовское толкование «пещеры».)

Так что в таком контексте «kahler Hnh’», «безволосая возвышенность», — это очередная острота от поэта, одновременно и тонкая, и грубая. Но минуточку… Есть еще один вариант. Конечно, чисто формально принято поэтически отсекать апострофом (влюбленный подростком в дочь палача, Гейне обожал палаческие образы) финальную гласную, в данном случае букву «е». Но Гейне же новатор. Может, пряча лукавую, неприличную усмешку, он имеет в виду урезание «le»! И тогда читать следует совсем уж физиологически «auf kahler Hnhle». О том, что у Гейне могло быть и такое понимание, говорит его цитата из работы «К истории религии и философии в Германии»: «Она [Венера] заманила Тангейзера в ту волшебную пещеру («wunderbare Hnhle»), прозванную Венериной горой («Venusberg»), где, согласно старым легендам, красавица богиня ведет <…> распутнейшую жизнь» (характерно это немецкое смешение пещеры с горой, внутри которой она находится). И у слова «Hnhle», подобно «Baum», также есть множество смыслов, могущих служить заменой выражениям обсценной лексики: кроме пещеры, грота, также — нора, дыра, дупло. Последнее слово важно тем, что напрямую соотносится с «Baum» в смысле «ствол».

(Если кому-то подобные рассуждения покажутся досужими, я напомню слова Наума Берковского из комментариев к «Ein Fichtenbaum steht einsam…» в 12-томнике Гейне: «Реализация грамматических категорий, оживляющая их более не воспринимаемое значение, — принцип поэтики романтиков, стремившейся к улавливанию смысла, заложенного в языке, к этимологизации, к восстановлению забытых метафор и т. д.»6).

Гейне, чуть ли не лучший в Германии и Франции знаток и ценитель женского тела, вообще был известен эротизацией, физиологизацией немецкой литературы. Неустанно борясь за эмансипацию плоти в повседневной жизни, он и поэзию наполнил телесностью, в том числе — образами телесного низа. Что для патриархальной Германии, не имевшей своего маркиза де Сада, было смело и ново.

Можно также вспомнить и о еврейском происхождении Гейне. Ветхозаветные гимны телу были знакомы ему с самых ранних лет. Но по-немецки «Песнь песней» — «Hohelied», «Высокая песнь». И снова знакомый корень «hoh»! Гейне так любил эти строки, что вслед за «Высокой песнью» Соломона написал свою «Hohelied» (менее возвышенную, но более смелую и остроумную). Кстати, и в цикле «Гортензия», о котором мы упоминали, в первом же четверостишии стиха, идущего вслед за «стоящим Древом», Гейне цитирует слова Соломона, правда, уже из «Экклезиаста», но тоже в тему: «Женщина — горька»… (И снова библейские аллюзии ломятся в двери. Впрочем, немного терпения, большой разговор о них — впереди.)

Последние две строки «Ein Fichtenbaum…» также написаны виртуозно. Не отменяя эротизма сцены, они микшируют его. Дерзко торчащий ствол Дерева-мужчины укрывается, прячется Льдом и Снегом (активные сущности) под белую Decke — это и потолок, и кровля, и покров, и просто одеяло. Он (Дерево-ствол) спит, дремлет. Точнее, ему спится, дремлется.

Начавшись грубовато, почти брутально, и тут же смягчившись, стихотворение перетекает во вторую, романтическую, обжигающую половину, посвященную пальме. Начинается второе четверостишие не с чего-нибудь, а с однозначного мужского местоимения Er — он! В дреме Fichtenbaum мечтает о далекой Пальме, которая тоже одинока, грустна и молчалива. Но уже на своем возвышенном месте — Felsenwand. Отвесная скала? Так ведь это, по большому счету, тавтология. Слово «скала» уже подразумевает обрывистость склона. Однако для Гейне очень важно во второй части уйти от эротических контаминаций, связанных в немецком языке с горами-возвышенностями, представляющими собой короткие слова.

Но «скала» столь крута, отвесна не только поэтому. Наличествует еще и очень важное архетипическое противопоставление Мужчины-елового дерева и Женщины-пальмы. Он стоит на возвышенности, потому что для мужской сущности естественно язычески, фаллически рваться ввысь. Она же — на отвесной скале, да еще в одиночестве, да еще в жарких знойных условиях. А для женщины самое страшное (как считают окружающие) — сорваться, пасть.

Таков эротический, в некотором смысле «низкий», подтекст стихотворения. Но Гейне не был бы Гейне, если бы не дал ему встык, внахлест, одновременно — и поперек, и параллельно, другой — высокий, религиозный, библейский. Мы уже упоминали о соприкосновении этих пластов. Пришла пора развернуть тему.

Дерево-мужчина обитает «im Norden», «на Севере», это понятно. Но где живет пальма? «Fern im Morgenland». «Fern» — далеко. Но далеко — где? Morgenland — дословно «страна утра, восхода». Но по смыслу это — Восток, и чаще всего — более конкретный Ближний Восток, Левант (что тоже «восток», только в романских языках). Географически его границы размыты — от узкого понимания: Палестина — Сирия — Ливан — до очень широкого, включающего в современных границах Турцию, Иран и Египет…

Во времена Гейне именно этот, библейский, смысл был главным. Начало такому пониманию положил фундатор литературного («высокого») немецкого языка («Hochdeutsche», между прочим) Мартин Лютер, который перевел рождественских волхвов как «Die Weisen aus dem Morgenland». Другое устойчивое и также очень популярное выражение в немецком языке — «Drei Knnige aus dem Morgenland». Это те же Волхвы или Три святых короля, что покоятся в Кельнском соборе, на брегах родного для Гейне Рейна. (Правда, позже он их изничтожит в своей поэме «Германия» с помощью Тени, Черного спутника: но если поэт убивает, значит, помнит и их, и Ближний Восток, Morgenland, откуда они пришли.)

Итак, Пальма живет где-то на библейском Ближнем Востоке. Какова же библейская нагрузка этого образа? Очень значительная, можно сказать, — высокая, в смысле «Hnh», «Hohelied». «Стан твой похож на пальму» — сказано в 7-й главе «Песни песней». Пальма — как символ женственности, женской сущности…

И тут же, у Соломона, двумя главами ранее, хвойное дерево — символ мужского начала: «Вид его подобен Ливану, величествен, как кедры». Вообще, по святому тексту именно это хвойное встречается нередко, доказывая, что кедр, часто упоминаемый в Библии, вписанный в ее образную систему, никак нельзя брать в русский перевод для «дикого севера», иначе нет глубины противопоставления. За «кедром» имплицитно стоит «ливанский кедр», потому, должно быть, все переводы с этим словом кажутся неестественными. Но само по себе очень важно установление связи: знойная Пальма — хвойный Мужчина. Просто нужно вернуться к дереву, приличествующему не Morgenland’у, а Nord’у.

В связи с этим — небольшое историческое отступление. Сейчас уже мало кто помнит, что обычай наряжать к Рождеству хвойное деревце пришел в мир именно из Германии. И там у него имелись глубокие корни, религиозное обоснование. «Апостол всех немцев» Святой Бонифаций, срубивший в VIII веке священное для германцев дерево — Дуб Тора, согласно легенде, пророчествовал: «И узрите — пихта христианства вырастет на корнях поганского дуба». Понимание этого момента отсекает вариант перевода П. Винбергаа с Мужчиной-дубом. Дерево это глубинно-языческое, не христиански-германское, и его никак нельзя вставлять в перевод «Ein Fichtenbaum steht einsam…».

Впрочем, обычай украшать деревья тоже имеет языческие корни. Достаточно вспомнить о дожившем до сегодняшнего дня Майском дереве, Maibaum (что широко распространено не только в Австрии-Германии-Скандинавии, но и в славянских Чехии-Словакии). Поэтому церковь какое-то время боролась с этим. Но потом все же одобрила. И как раз ко временам Гейне обычай наряжать хвойное дерево к Рождеству становился все более модным.

Впервые он был отражен в литературе в романе Гете «Страдания молодого Вертера». Накануне Рождества молодой человек приезжает к Лотте и видит «украшенное дерево», «aufgeputzten Baumes», со свечами, яблоками, апельсинами. Baum его восхищает. А вместе с ним, разумеется, восхищает и молодого Гейне, зачитавшего эту книгу до дыр и со смыслом назвавшего первый цикл стихов «Страдания юности». (А вошел этот цикл, кстати, в первый большой сборник — «Книга песен»; тоже весьма характерное название, с явной библейской аллюзией, объединяющей в себе Соломоновы «Книгу притч» и «Песнь песней».)

Показательно, что другой автор, одним из первых описавший рождественское дерево в своем творчестве, Иоганн-Петер Гебель (стихотворение «Мама в сочельник»), назвал христианский символ еще совершенно язычески — Maibaum…

Но настоящим великим сказочником, всеевропейским гомером рождественской хвои стал Гофман, издавший в 1816 году «Щелкунчика и Мышиного короля» (в конце века Чайковский, благодаря своему балету, сделает этот символ всемирным). Праздничное дерево описано автором так вкусно, с таким блеском, что оно навсегда стало бытовым каноном религиозного торжества: «Большая елка (не дословно, переводчик выбрал эту породу, потому что она для россиян самая привычная. — О. К.) посреди комнаты была увешана золотыми и серебряными яблоками, а на всех ветках, словно цветы или бутоны, росли обсахаренные орехи, пестрые конфеты и вообще всякие сласти. Но больше всего украшали чудесное дерево (курсив мой. — О. К.) сотни маленьких свечек, которые, как звездочки, сверкали в густой зелени, и елка, залитая огнями и озарявшая все вокруг, так и манила сорвать растущие на ней цветы и плоды. Вокруг дерева все пестрело и сияло. И чего там только не было! Не знаю, кому под силу это описать!..»

У Гофмана, в отличие от Гете и Гебеля, рождественское дерево впервые названо «правильным» именем собственным. В соответствии с народным преданием о Святом Бонифации — это «Tannenbaum», пихтовое дерево (вообще на западе классическим рождественским деревом до сих пор считается именно пихта, осыпающаяся не так быстро, как ель). И один раз «Wunderbaum» (это как раз то «чудесное дерево», что в цитате выше). Через несколько лет (1824) появится и станет очень популярной рождественская песня «O Tannenbaum». Но наряду с Tannenbaum в разных германских регионах, тогда — независимых странах, будут ходить и другие определения — Weihnachtsbaum (Рождественское дерево), Christbaum (Христово дерево)…

Итак, ко времени написания гейневского стихотворения рождественское хвойное дерево уже вошло в моду. Для небогатых людей это, конечно, было недоступное роскошество, но для обеспеченных — доступное и желанное. Гейне же как раз предпочитал изысканное общество. К тому же он не являл собой образец примерного иудея (и вскоре вообще принял христианство в надежде получить адвокатскую практику), а значит, для него этот красивый обычай был вполне приемлем и интересен.

Второе. Вспомним о «Maibaum» и «Wunderbaum». В разных частях Германии рождественское дерево могли называть как угодно. И в этом смысле «Fichtenbaum» (как помним, в некоторых княжествах и землях именно Fichten — та самая «Христианская пихта») также может читаться как Рождественское дерево, наряду с «Tannenbaum».

И это ведь тоже очень по-гейневски! На эротический подтекст (одиноко стоящее дерево) наложить с лукавой гримасой еще и христианскую аллюзию (рождественское дерево). Правда, с чисто научной, исторической точки зрения, в смысле генезиса здесь все верно, корректно. Другое дело, что христианство, позаимствовав кое-какие языческие символы, всегда затушевывало их фаллическую сущность в соответствии со своей доктриной, ущемляющей требования плоти.

И здесь, кстати, стоит отметить, что у Лермонтова (и не только) в переводе неожиданно, вдруг, появляется христианская нотка: хвойное дерево одето снегом, «как ризой». Снежно-белые ризы используются на самых важных богослужениях — в том числе и на венчании, — что само по себе интересно и важно, но не для этого варианта перевода: по понятным причинам для лермонтовских Сосны и Пальмы актуальными могут быть лишь совершаемые в белом крещение и панихида (и тут также весьма показательно, что в других переводах — и даже чаще — древо одето в «саван»).

Но вернемся к первоисточнику. У Гейне очень многосмысленная конструкция. Получается, что хвойное Дерево-мужчина и Пальма-женщина связаны не только мечтой-печалью друг о друге, но и единством иудео-христианской веры, ниточкой библейской символики (пальма и кедр в Соломоновых книгах, пальма как символ Израиля; с другой стороны — пальмовыми листами на востоке славили Иисуса, входящего в Иерусалим, хвойными ветвями славят на севере Его Рождество)##И в этом я принципиально не согласен с Аркадием Полонским (статья «Генрих Гейне в Мюнхене», http://tyutchev.ru/t14.html), считающим, что влюбленных разделяют не географические широты, а «нечто большее — непреодолимое различие вероисповеданий». Все ровно наоборот:

  1. Щерба Л. В. Опыты лингвистического толкования стихотворений. II. «Сосна» Лермонтова в сравнении с ее немецким прототипом // Щерба Л. В. Избранные работы по русскому языку / Акад. наук СССР. Отд. лит-ры и языка. М.: Гос. учеб.-пед. изд. М-ва просвещения РСФСР, 1957. С. 97[]
  2. Щерба Л. В. Указ. соч. С. 99.[]
  3. Гейне Г. Собр. соч. в 6 тт. Т. 4. М.: Художественная литература, 1962. С. 288. []
  4. Известный украинский литературовед и культуролог Вадим Скуратовский, разбирая стихотворение, не останавливается на выведении образа философа Фихте из «ein Fichtenbaum» («Столичные новости», Киев, 2004, № 10). Вадим Леонтьевич еще и в «eine Palme» находит немецкого патриота, книгоиздателя Иоганна-Филиппа Пальма, расстрелянного по приказу Наполеона. Гейне, конечно, любил каламбуры, но думаю, что здесь все же перебор. Женатый Herr Fichte, грезящий о расстрелянном патриоте Herr’е Palm’е, — это сюжет уже не политический, патриотический, а скорее педерастический. Но, как показывает памфлет-расправа над графом Платеном, это единственный вопрос, в котором Гейне был не либералом, а консерватором.[]
  5. Впрочем, тут и доказывать долго не нужно. На большей адекватности неприглядного эпитета «лысый» настаивал еще исследователь творчества Лермонтова Эжен Дюшен (1900).[]
  6. Гейне Г. Полн. собр. соч. в 12 тт. Т. 1. М.: Academia, 1938. С. 387-388. []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2012

Цитировать

Кудрин, О.В. Что стоит и где?. О стихотворении про Сосну и Пальму и о его авторе Генрихе Гейне / О.В. Кудрин // Вопросы литературы. - 2012 - №4. - C. 362-401
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке