№12, 1983/История литературы

«Братья Карамазовы» как философский роман

1

19 мая 1879 года, отправив в «Русский вестник» половину пятой книги «Братьев Карамазовых», Достоевский написал К. Победоносцеву письмо, важное для творческой истории романа и для оценки его философского смысла.

«Я сидел и работал, но сделал не так много… сижу, жду корректуры и не знаю что будет. Дело в том, что эта книга в романе у меня кульминационная, называется «Pro и Contra», а смысл книги: богохульство и опровержение богохульства. Богохульство-то вот это закончено и отослано, а опровержение пошлю лишь на июньскую книгу. Богохульство это взял как сам чувствовал и понимал сильней, то есть именно как происходит оно у нас теперь в нашей России у всего (почти) верхнего слоя, а преимущественно у молодежи, то есть научное и философское опровержение бытия божия уже заброшено, им не занимаются вовсе теперешние деловые социалисты (как занимались во все прошлое столетие и в первую половину нынешнего). За то отрицается изо всех сил создание божие, мир божий и смысл его. Вот, в этом только современная цивилизация и находит ахинею. Таким образом, льщу себя надеждою, что даже и в такой отвлеченной теме не изменил реализму. Опровержение сего (не прямое, то есть не от лица к лицу) явится в последнем слове умирающего старца… Меня многие критики укоряли, что я вообще в романах моих беру будто бы не те темы, не реальные и проч. Я напротив не знаю ничего реальнее именно этих вот тем…

Послал-то я, послал, а между тем мерещится мне, вдруг возьмут да и не напечатают в Р. В-ке («Русском вестнике». – В. К.) почему либо… Что у кого болит, тот о том и говорит» 1.

Прежде всего, о терминологии письма.

Достоевский делил философов не по великому основному вопросу об отношении мышления к бытию, а по тому, веруют они в бога или не веруют, на теистов и атеистов. При таком делении в один лагерь с материалистами попадали и просто неверующие, и агностики как из эмпириков-позитивистов, так я из реционалистов-кантианцев. В письме к Победоносцеву, приспособляясь к своему адресату, Достоевский обозвал убеждения атеистов всех оттенков – богохульством.

Достоевский делит социалистов (утопических, мелкобуржуазных – других он не знал) на социалистов мечтательного, религиозно-поэтического толка и деловых. Деловые – это анархисты (в массе своей), народники и народовольцы, действительно не интересовавшиеся вопросом о бытии бога, но отрицавшие существующий уклад («мир божий», по терминологии Достоевского), стремившиеся его разрушить или даже взорвать, чтобы очистить место для нового строительства.

По свидетельству самого Достоевского, выходит, что кульминацией «Братьев Карамазовых» является образное и сюжетное и по возможности наиболее сильное и убедительное обоснование атеизма с тем, чтобы опровергнуть (попытаться опровергнуть) его в следующей книге «не от лица к лицу», как он пишет, а в «слове», то есть в «поучении».

Достоевский предоставил в романе трибуну для страстной и убежденной открыто атеистической речи. Уже это одно вызывало у него опасения – как отнесутся к нему редакторы журнала?

Противопоставление полновесному художественному слову слова проповеднического рождало в самом Достоевском множество сомнений как по существу, так и по тому, как примет роман цензура уже не только редакционная, но и официальная, в том числе и духовная.

Письмо полно опасений за судьбу романа, – Достоевский помнил несладкий опыт сотрудничества с М. Катковым. Катков вычеркнул в «Преступлении и наказании» важные страницы, посвященные диалогу Раскольникова и Сони Мармеладовой, и целую главу в «Бесах». Да и с цензурой у Достоевского не все и не всегда ладилось. В «Записках из подполья» она уничтожила конец – за неортодоксальную трактовку религиозной темы.

Может быть, Достоевский, обращаясь к Победоносцеву, готовил почву для просьбы о заступничестве, если бы оно понадобилось.

Поразительно, как Достоевский чутко улавливал философские веяния эпохи, и не менее поразительно, как он понимал их значение для своего художественного творчества.

Идеи десятилетия он трансформировал по-своему, он видел и слышал людей, которые страстно веровали в идеи, мучились ими, впадали от них в отчаяние или, наоборот, связывали с ними свои надежды.

Образное философствование Достоевского было столь оригинально, что многие его не понимали, считали выдумщиком, фантастом, отступником от реализма. Идиота – Мышкина первоначально понял один Щедрин, да и то его оценка долго оставалась гласом вопиющего в пустыне.

Боязнь, что не поймут и «Братьев Карамазовых», также сквозит в цитируемом письме.

Достоевский по опыту собственной биографии и по опыту многих выдающихся своих современников знал, что смена общественных идеалов связана со сменой философских убеждений. Вдумчивый и сопереживающий наблюдатель, он видел, что характеры, деятельность, нравственные принципы, отношение к женщинам, к детям, сознание и даже подсознание у многих и притом передовых людей поколения формируются под влиянием борьбы нового миросозерцания со старым и что у некоторых семидесятников философские основы, философские противоречия и философские сомнения приобретают гипостазированное значение, овладевая всем их существом, определяя все их эмоции, все их искания, и ставят их в иных случаях в трагически-безысходное положение.

Философская жизнь эпохи наложила резкий отпечаток на жанровое и композиционное строение «Братьев Карамазовых».

Прежде всего, следует установить, в чем Достоевский видел новое, и типическое и особенное, в идеологической жизни 70-х годов? Его краткая формула в письме к Победоносцеву своеобразна, но точна: люди, жизненно интересовавшиеся философскими проблемами, перестали интересоваться тем, что лежит в основании бытия – идея или материя, или иначе: существует ли бог или нет.

На протяжении столетий струя материалистического мышления не прерывалась. Однако еще и в первой половине XIX века продолжала господствовать идеалистическая философия, выдвинувшая таких гигантов, как Кант, Шеллинг, Гегель. Но под влиянием общественного, научного и технического прогресса в идеологической жизни Европы стали происходить разительные перемены. Идеалистическое, метафизическое мышление было подорвано в самых своих основаниях и отодвинуто в сторону материализмом.

Об этом с тревогой заговорили сами идеалисты.

«…Интерес к философии (метафизической. – В. К.) и занятие ею достигли своего самого низкого уровня со времени Канта… – констатировал Куно Фишер в 1860 году, – собственная ее жизнеспособность приходила к концу», причем, уточнял он, даже в церковных кругах зародились сомнения в возможности отстоять ее позиции от натиска материалистической науки 2. «…В виде реакции против высоко поднявшейся волны идеализма немецкой философии, – писал несколько позже В. Виндельбанд, – через все 19-е столетие протекает широким потоком материалистическое миросозерцание, выразившееся с наибольшей силой и страстностью около середины столетия» 3. Еще резче и еще тревожней характеризует тот же процесс русский философ-идеалист С. Булгаков, начавший свой путь в рядах «легального марксизма». «Вершина немецкого идеализма, – писал он, – закончилась отвесным обрывом. Произошла, вскоре после смерти Гегеля, беспримерная философская катастрофа, полный разрыв философских традиций…» 4

Дезориентированная и даже испуганная идеалистическая философская мысль нашла якорь спасения в позитивизме и неокантианстве, – оба течения сближает между собой агностицизм.

Исчерпывающий анализ и оценка позитивистской и неокантианской реакции против материализма в XIX и начале XX столетия даны в книге Ленина «Материализм и эмпириокритицизм».

Тот же процесс отхода от классического философского мышления к позитивистскому происходил и в России, хотя начался он несколько позже, чем в Германии, – после поражения революционного подъема 60-х годов.

В России процесс специфицировался еще тем, что позитивистами были и народники, во всех своих крыльях, включая народовольцев, во главе со своим лидером Н. Михайловским.

В своих воспоминаниях, озаглавленных «В перемежку», написанных в 1876 – 1877 годах, то есть тогда же, когда Достоевский издавал «Дневник писателя», Михайловский, отчасти на собственном примере, рассказал о том, как происходил переход от классического философствования к позитивистскому отрицанию «изо всех сил» конкретного «мира божьего и смысла его».

Читатели, надеюсь, не посетуют на довольно длинный отрывок, – он вводит в ту идеологическую и общественную атмосферу, в которой создавались «Братья Карамазовы».

«Когда сравнивают теперешнее (то есть второй половины 70-х годов. – В. К.) состояние русского общества с некоторыми предшествовавшими блестящими периодами, то обыкновенно почти отплевываются и говорят: вот была жизнь, вот когда люди жили, а теперь что? Тьфу! Что в так называемом интеллигентном обществе, наполняющем: собой авансцену, господствуют или чисто утробная жизнь, или полнейшая скука и апатия, это – так». (Можно, пожалуй, сказать, что в сгущенном виде она напоминает Скотопригоньевск.) «Но что кроется в обществе и жизнь настоящая, глубокая – это тоже верно. Представители этой жизни – зачем скрытничать? – мы», то есть люди мысли и совести, которые иногда, не будучи в силах примириться с гнусной действительностью, кончают жизнь самоубийством и, уж во всяком случае, всегда думают о народе: в «литературных толках о народе»»это наша мысль, наша жизнь, наша кровь в ход пошла. И уверяю вас, что эта жизнь ничем не хуже жизни лучших представителей русского общества прежних времен».

В чем видит все-таки Михайловский разницу между своим поколением «лучших людей» (выражение Достоевского) и «лучшими людьми» 40-х и 60-х годов?

Он прочитал в «Былом и думах» взволнованный и глубоко прочувствованный рассказ, как люди расходились из-за отношения к Гегелю, и признается, что ему «чудно, что люди вкладывали столько души в споры о диалектическом процессе саморазвивающейся идеи», когда вот «кухарка вносит самовар. От тяжести и чтобы защитить лицо от пара, она откинулась немного назад и в сторону; лицо ее от натуги покраснело и искривилось. Всем присутствующим известно, что кухарка проделывает эту операцию по несколько раз в день и еще множество других за шесть, за семь целковых в месяц. Но кроме того, всем присутствующим, как людям образованным и благомыслящим, очень хорошо известна та политико-экономическая истина, что труд есть мерило ценностей, и что обмен услуг справедлив только при условии равенства. Выходит такого рода противоречие между мыслью и жизнью, что людям поневоле становится друг друга совестно. Пока имел цену вопрос о диалектическом процессе саморазвивающейся идеи и тому подобные вещи, они играли роль мушки и горчичника: оттягивали внимание даже благороднейших людей от ежечасных противоречий, в которых они стояли. Но теперь поневоле приходится снимать одну за другою все «сто ризок» и иметь дело с тою обнаженностью, которая так не нравится», – закончим, – критикам, считающим, что Достоевский берет не те, не реальные темы 5.

Позитивисты стремились реформировать социологию естествознанием, иные дарвинизмом, другие – критикуя перенесение законов борьбы за существование в обществоведение.

Позитивисты отвергали и идеализм, и материализм, считая поиски методологического первичного начала в мироздании и общественной жизни лишь тщетной и никому не нужной игрой.

«Старые» философы считали мир принципиально познаваемым, непознанное они не смешивали с непознаваемым, а позитивисты со своеобразным торжеством провозгласили «ignoramus et ignorabimus» («не знаем и никогда не будем знать»; Дюбуа-Реймон).

После автобиографического рассказа Михайловского нас уже не удивит его теоретико-философское credo.

Уже в 1869 году в программном трактате «Что такое прогресс?» Михайловский убеждал: «В то время, как мы еще делимся на материалистов и спиритуалистов, передовая западная мысль в лице Конта, Спенсера и проч., отрицает и ту, и другую систему, В то время, как в нашем обществе то и дело раздаются упреки передовым людям в атеизме, позитивизм называет атеистов «самыми нелогическими теологами» 6 (выражение Конта и – независимо от него – Макса Штирнера, автора книги «Единственный и его собственность»).

Михайловский ссылался на авторитет Конта и Спенсера, но он и сам принадлежал к основополагающим теоретикам позитивизма, Спенсера же он явно превосходил более свободным и более критическим отношением к капиталистическому строю и буржуазному обществу.

Вместе с Михайловским и народничеством эмпирический и естественнонаучный позитивизм приобрел господствующее положение в сознании русской интеллигенции 70-х годов.

Однако это не значит, что призыв «Назад к Канту!» прошел мимо ушей философствующей русской интеллигенции. Том Куно Фишера, посвященный философии Канта и положивший начало неокантианству, был сразу же переведен на русский язык Н. Страховым.

Достоевский был подготовлен к чтению и беседам о произведениях Канта. Он знал о нем и о Гегеле уже в 40-х годах. В первом же свободном письме после каторги (из Омска, 22 февраля 1854 года) он просит брата Михаила: «Пришли мне… Critique de raison pure («Критику чистого разума». – В. К.) Канта и… непременно Гегеля, в особенности ГегелевуИсторию философии. С этим вся моя будущность соединена!» (т. I, стр. 139).

Какая будущность? Конечно, литературная. Значит, замыслы, которые роились в голове Достоевского уже в Семипалатинске, были как-то связаны с идеями, шедшими от «Критики чистого разума» Канта и от историко-философских идей Гегеля.

Получил ли Достоевский просимые книги и прочитал ли он «Критику чистого разума» – мы не знаем. Но так или иначе свойственное ему обилие и разнообразие мыслей было связано с философскими знаниями. По свидетельству Страхова, Достоевский интересовался самыми отвлеченными вопросами. «Федор Михайлович любил эти вопросы, о сущности вещей и о пределах знания, и помню, как его забавляло, когда я подводил его рассуждения под различные взгляды философов, известные нам из истории философии. Оказывалось, что новое придумать трудно, и он, шутя, утешался тем, что совпадает в своих мыслях с тем или другим великим мыслителем» 7.

Надо было быть Страховым, чтобы поверить Достоевскому, что он тянул все из себя, не пользуясь никакими источниками для своего мышления, – уже сами понятия «сущность вещей» и «пределы знания» адресуют к Канту.

Куно Фишер задался целью вернуть теоретическую мысль назад к Канту, как к самому надежному убежищу от идеологической бури, разыгравшейся в середине XIX века и в Западной Европе, и в России. Но учение Канта воспринималось двояко.

Куно Фишер знал, что Кант считал практический разум более высокой философской инстанцией, чем теоретический, и что Кант вел к укреплению пошатнувшихся позиций веры в бога. Однако разделение бытия на феномены и нумены, на явления и вещи в себе таило возможность и материалистического истолкования и во всяком случае также вело к агностицизму, только не эмпирически, а априорно обоснованному и, тем не менее, кантовский агностицизм приводил во многих случаях к тем же результатам, что и агностицизм Конта и Михайловского.

Знаменательно в этом отношении свидетельство Льва Толстого: он двадцать лет считал, что центр тяжести «Критики чистого разума» – «отрицание» возможности потусторонней сущности вещей и бога 8.

Согласно мнению Достоевского, агностицизм Канта вел все к тому же: махнув рукой на решение основных мировоззренческих и нравственных проблем, целиком погрузиться в вопросы общественной или просто житейской практики.

Агностическая философия стояла беспомощной перед смыслом реальных достижений естественных наук и перед явлениями человеческого поведения, она оказывалась не в состоянии сказать определенное «да» или определенное «нет» на существеннейшие вопросы, выдвинутые жизнью и знанием, она стала слишком часто охранять существующий порядок, – она стала свидетельством снижения теоретической мысли и в Европе, и в России.

В России, правда, еще жил Чернышевский. «Чернышевский, – писал Ленин, – г единственный действительно «великий русский писатель, который сумел с 50-х годов вплоть до 88-го года остаться на уровне цельного философского материализма и отбросить жалкий вздор неокантианцев, позитивистов, махистов и прочих путаников» 9, но Чернышевский был арестован в 1862 году и сослан в самые глухие места тогдашней Сибири, Сочинения его были изъяты, самое имя его было запрещено к упоминанию. Вместе с именем Чернышевского стало преуменьшаться, а то и просто забываться и имя Фейербаха. Когда Достоевский писал «Братьев Карамазовых», господствующее положение в русской теоретической жизни принадлежало Михайловскому и неокантианству – в более узких ученых кругах. Но «в философии, – отмечал Ленин, – Михайловский сделал шаг назад от Чернышевского, величайшего представителя утопического социализма в России, Чернышевский был материалистом и смеялся до конца дней своих… над уступочками идеализму и мистике, которые делали модные «позитивисты» (кантианцы, махисты и т. п.). А Михайловский плелся именно за такими позитивистами» 10.

Достоевский, на свой лад, конечно, понимал, что происходило в теоретическом мышлении его современников. Его философскому чутью делает честь, что он отнесся к позитивизму и агностицизму как к проявлениям упадка и разброда. Он жалел не только о великих идеалистах прошлого, он сознавал, что и великие материалисты были последовательны, что и те и другие были цельны и определенны и отвергали компромиссы между религией и атеизмом. «Вспомните, – писал Достоевский в «Дневнике писателя», – прежних атеистов: утратив веру в одно, они тотчас же начинали страстно веровать в другое» 11. Или, мог бы он добавить, вчитайтесь в страницы Фейербаха, Чернышевского. Они пережили трудности разрыва с вековыми, но пережившими себя верованиями, однако, убедившись в правоте своих новых убеждений, уже не колебались. Позитивисты, включая неокантианцев, потеряли бесстрашие своих предшественников. Они стали полагать, что можно изо дня в день, прагматически, заниматься и наукой, и общественной и даже революционной деятельностью, не решая основных вопросов всякого философствования. Они посеяли раздвоенность, и не только в слабых душах.

Ленин дал только что приведенную оценку идеологической жизни русской интеллигенции 70-х годов, тогда как выход из блужданий был уже найден в марксизме. Ленин твердо стоял на новом берегу, Нужно лишь помнить, что слово новой истины первоначально произносится одиночками, – много ли было человек в возглавленной Плехановым группе «Освобождение труда»? – что в идеологической жизни разные пережившие себя учения продолжают существовать и вербовать адептов и тогда, когда уже достигнута новая, высшая вершина.

Достоевский писал свой роман в смутное и зыбкое философское время, тревожившее и волновавшее его теоретическую совесть, не дававшее ясного выхода ни ему самому, ни тем более его героям.

Уже в «Преступлении и наказании» Достоевский высмеивал популярные в России позитивистские книги – «Физиологию обыденной жизни» Д. Льюиса и сборник «Общий вывод положительного метода». Собственный опыт убеждал Достоевского, что «новый факт» оживления неопределенных позитивистских взглядов не удовлетворит добросовестные и ищущие, жаждущие полноты и цельности умы. «Все эти философские системы и учения (позитивизм и Конт и проч.), – читаем мы в одном из его черновиков, – являлись не раз… и ужасно скоро, бесследно и почти неприметно ни для кого вдруг исчезали. И не потому, что их опровергали… о, нет, – просто потому, что они никого не удовлетворяли…» 12.

Роман «Братья Карамазовы» философский, самый философский роман Достоевского, но не в том смысле, что в нем обсуждаются» академические философские системы, доказываются или опровергаются определенные философские тезисы. Его действующие лица не являются образами идей, и его персонажи не представительствуют философские категории, вступающие через их посредство в диалог или спор. Действующие персонажи «Братьев Карамазовых» – типы, но в их типообразующие начала входят «переваренные» по-своему философские идеи данного времени, и проверяются они не логически, а в жизненных судьбах – в жизненных конфликтах и жизненных финалах.

  1. Ф. М. Достоевский, Письма, т. IV, М. – Л., Гослитиздат, 1959, с. 56 – 57. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте.[]
  2. Куно Фишер, История новой философии, т. IV, СПб., 1901, с. VII.[]
  3. В. Виндельбанд, История новой философии в ее связи с общей культурой и отдельными науками, т. 2, СПб., 1905, с. 333.[]
  4. Сергей Булгаков, Два града. Исследования о природе общественных идеалов, т. I, М., 1911, с. 80.[]
  5. Н. К. Михайловский, Полн. собр. соч., т. IV, СПб., 1909, с. 300 – 302.[]
  6. Н. К. Михайловский, Полн. собр. соч., т. I, СПб., 1911, с. 17.[]
  7. Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч., т. 1 (Биография, письма, заметки из записной книжки), СПб., 1883, с. 225.[]
  8. См. письма ЛЬВА Толстого к Н. Гроту от 13 октября 1887 года и к Н. Страхову от 16 октября того же года (Полн. собр. соч. (Юбилейное), т. 64, с. 104, 105). Лишь после своего духовного переворота Толстой стал считать «Критику чистого разума»»лесами» для возведения здания «Критики практического разума», а вещь в себе свел к свободной воле. Но и тут полностью не совпал с Кантом. «Моя ли это личная ошибка или общая? – спрашивал он Страхова. – Мне кажется, что есть тут общая ошибка… Наша свобода, определяемая нравственными законами, и есть вещь сама в себе (т. е. самажизнь)». Подчеркнутые мною слова не совпадают с трактовкой Канта.

    Видеть всю заслугу Канта в «Критике чистого разума», продолжал Толстой, это видеть «только расчищенное место, весьма удобное для (философских. – В. К.) гимнастических упражнений» (с. 106).[]

  9. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 18, с. 384.[]
  10. Там же, т. 24, с. 335.[]
  11. Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 22, Л., «Наука», 1981, с. 6.[]
  12. «Записные тетради Ф. М. Достоевского», М. – Л., «Academia», 1935, с. 311.[]

Цитировать

Кирпотин, В. «Братья Карамазовы» как философский роман / В. Кирпотин // Вопросы литературы. - 1983 - №12. - C. 106-135
Копировать