№2, 2021/Книжный разворот

Б. Зайцев. Отблески Вечного. Неизвестные рассказы, эссе, воспоминания, интервью / Сост., вступ. ст., подгот. текста и коммент. А. М. Любомудрова. СПб.: Росток, 2018. 736 с.

После этой книги можно с уверенностью утверждать: несобранного, неопубликованного Зайцева больше нет. Если и осталось что неизвестное, то очень немного и только в рукописях. Том, объемом в 46 печатных листов, стал серьезным дополнением к 11-томному собранию сочинений Зайцева, издание которого было закончено в 2001 году. В книгу вошло более двухсот текстов самых разных жанров — рассказы, главы из незаконченного романа, фрагменты воспоминаний, очерки, статьи, литературные и театральные рецензии, обращения, заметки, письма в редакцию, анкеты, интервью, выступления, как дореволюционные, так и эмигрантского периода.

Художественная проза почти вся о России. Автор вспоминает детство, поездку с матерью по непогоде к отцу, Пасху в пути, не забыв при этом упомянуть о том, как мало был предан «всему этому», когда совсем рядом была «страна святого Серафима» («Мать»). В «Бесполезном Воронеже» описывает новогодние праздники 1915 года и возникшее тогда ощущение непредсказуемости будущего — того закона жизни, за открытие которого отпрыск русской эмиграции И. Пригожин позднее будет удостоен Нобелевской премии.

Как обычно в изданиях такого рода, в «Отблесках Вечного» немало узнаваемых набросков. Очерки «Мы, военные» (история недолгого офицерства мемуариста) войдут позже в книгу воспоминаний «Москва». «Бремя. Из «Москвы пленной»» представляет собой сокращенный вариант рассказа «Белый свет» с незабываемым зайцевским поучением: «Почитай примус… Хочешь похворать? Что же, ложись <…> Кто-нибудь пойдет в аптеку, кто-нибудь самовар наладит. Добрая душа уберет комнату, сготовит на печурке, подаст градусник — и ты жив — житель беспечный на волнах хаоса» (с. 52). Но соседство с «бесполезным Воронежем» проявляет новый смысл в этих «заповедях счастья»: с погружения в хаос начиналось обращение вчерашнего пантеиста.

Далее идут травелоги: французский, итальянский, финский. Французскую провинцию Зайцев изъездил и исходил вдоль и поперек, Италия смолоду была его второй родиной, а в Финляндию и вовсе ехал как домой. И не он один. Многие русские беженцы устремлялись до войны в Келломяки и Куоккалу, чтобы рассматривать отсюда в бинокль Сестрорецк, Кронштадт, приграничную местность: мужики, баба с девочкой, дом с красным флагом… И все норовили подойти поближе к границе, ведь никаких заграждений. «Кажется, взял и перешел — постоял минуту на русской земле». Но проводник из белых офицеров одергивает: «Туда не ходить <…> Вы уверены, что там никого нет, в ольхах?» Без этой почти пародийной сцены портрет тогдашнего зарубежья был бы неполным. Но Зайцев пишет не пародию, его самого переполняли те же чувства.

Ностальгическая интонация, захлестывавшая литературу первой волны, делает ее во многом уязвимой для критики. За ностальгией может скрываться все что угодно вплоть до графомании, а прежде всего — провинциализм. Но отличие Зайцева в том, что он, во-первых, лирик по природе, а во-вторых, с грустью думает не только об оставленной России, но и об Италии, какой она была в дни его молодости. Преданность родному не мешает ему отзываться на вселенское. О музее провансальской народной культуры в Арле — «музее любви к Провансу», созданном Ф. Мистралем, — он пишет: «Всякого, у кого есть чувство земли, родины и кровной связи с нею, этот музей пронзает. Он особенно трогает русского на чужбине» (с. 131). Зайцев — тот русский, для которого, по слову Достоевского, «старые чужие камни» дороже, чем самим европейцам.

Писатель был активным участником диалога культур, в который включилась русская литература в изгнании. Он высоко ценил Ф. Мориака, с признательностью писал об А. Моруа, популяризировавшем французам Тургенева, принял и французскую «Чайку» Ж. Питоева, с похвалой отзывался о Ж. Дюамеле. Дюамель, прошедший войну и вышедший из нее «крепким, ясным, но печальным», с «пером сухим, твердым, самообладающим», ему ближе советских авторов, не жалевших натуралистических красок в изображении Гражданской войны. Для Зайцева-рецензента, независимо от того, идет ли речь о своих или о чужих, главный критерий — духовный идеал, те самые «отблески Вечного».

Диалог культур — одна из основных тем опубликованного А. Любомудровым ранее зайцевского «Дневника писателя», где в обстоятельном предисловии (по существу, это маленькая монография) прослеживается история Франко-русской студии, существовавшей в Париже в 1929–1931 годах, приводится стенограмма одного из выступлений писателя. Тут же рассматривается его позиция в диалоге конфессий. Зайцева интересовали настроения молодых католиков, их споры о социализме. Он писал о необходимости сближения православных и католиков, отмечая при этом странное чувство старшинства у русских рядом с верующими французами после революции и Гражданской войны.

Испытания изменили их. В «Отблесках Вечного» опубликована рецензия на «Образы Италии» П. Муратова, где Зайцев пишет: «Эстетизма недостаточно сейчас <…> Лишь ориентация на подвиг может дать крепость человеку современному <…> Религия нашего времени не может быть теплой и необязательной» (с. 494).

В новом сборнике, куда вошли двенадцать глав «Дневника писателя», не опубликованных в издании 2009 года, продолжена тема литературно-культурного взаимодействия. Зайцев не литературовед, но художническим инстинктом улавливал, когда русские классики испытывали французское влияние, а когда от него освобождались. Кроме того, он обладал редкой способностью гармонизировать противоположности, не прикладывая к тому особых усилий. Почти физически ощущал, как от ежедневных хождений по улицам Парижа его русских жителей «не совсем уж те улицы, и мы не совсем те — от них. Друг на друга влияем…» (с. 166).

Нет для него проблемы и там, где ее часто видят: между религией и культурой. Зайцев — писатель «светский, но православный», автор «Преподобного Сергия Радонежского» и переводчик Дантова «Ада», паломник по святым местам (в книгу включен очерк «Валаам»), который и при конце мира вздохнет о Рафаэле. Недаром его духовное восхождение начиналось с Соловьева, у которого прекрасное — лик Истины.

И еще одно из разрешенных им противоречий: «тишайший» Зайцев на сей раз предстает неотразимым полемистом. Как уже сказано, во французской литературе ему был близок Дюамель, в нем он чувствовал влияние русской классики, но своим «Путешествием в Москву» тот Зайцева разочаровал. Его оттолкнули даже не восторги Дюамеля по адресу новой власти, а культурная неосведомленность, следствием которой они были. Об авторе, прошедшем школу Достоевского, Зайцев судил с высоты всемирной отзывчивости. «Вряд ли Вы знаете, что культура русская не так нова <…> Вы не умеете даже правильно назвать Троице-Сергиеву Лавру — «монастырь при Сергиевом посаде»! (я вот не назову Вашу Notre Dame «церковью вблизи Окружного суда»!)» (с. 478–479), — писал он в 1927 году представителю литературы, которую на то время считал «самой блестящей в мире».

О русской материковой литературе Зайцев пишет мало и не торопится похвалить даже то, что заслуживает внимания. Он не злоупотребляет иронией, но о «Серапионовых братьях» скажет: «официальные претенденты на любовь» — и признается, что сам в этом случае далек от любви. «Некоторые из Серапионов даровиты <…> свежи, остры, но нету шарму», а «самое главное: нет душевной (уж не говорю о духовной) значительности. Поверхность времени нашего — противодуховна. Пока они на поверхности» (с. 296). Можно, конечно, сказать, что он судит Серапионов не по тем законам, которые они над собой поставили, не понимает их романтической природы, противной психологизму, и т. д. Но границы психологизма Зайцев как художник хорошо знает. Этот писатель — прямая противоположность всезнающему автору толстовского типа. Понимая, что имеет дело с пневматологией, идет ли речь о Сергии Радонежском, Александре I или Тургеневе, Зайцев неизменно подчеркивает свое незнание (знать этого не может ни один человек) того, что происходит в душе каждого из них: «наверное», «может быть», «мы не знаем», «мы можем лишь почтительно предполагать».

И все-таки надо признать, что Зайцев-критик не «широк», а скорее «сужен». В той же советской литературе он отзывается лишь на то, что ему действительно близко. А близки ему «возросший» на русской классике и «долго бывший в тени» Паустовский, чья «стремительная суховатость стиля» бывает способна передать «глубокие душевные волнения», и Пастернак, в советской России пишущий «с великим благоговением к Евангелию, к Христу» (с. 304).

Но Зайцев в этой книге и удивит широтой. На вопрос Н. Городецкой о «своем герое» скажет: «Суворов», признается: «Мне представлялось — раскрыть Россию в трех лицах: Преподобный Сергий Радонежский, Тургенев и Суворов. Святой, художник и воин» (с. 551). Почему Суворов? Вот уж, кажется, не зайцевский герой! Можно лишь догадываться (интонация «тишайшего» заразительна), чем обусловлен этот выбор. Зайцев не принимал непосредственного участия в дискуссии вокруг трактата Ильина «О сопротивлении злу силой», но его, как и всю белую эмиграцию, не могла не волновать проблема, спроецированная философом на опыт Гражданской войны. В 1925 году он не мог обойти эту тему в жизнеописании Сергия Радонежского, в 1926 году — в очерке о патриархе Тихоне. В романе 1935 года «Дом в Пасси» о том же, Гражданской войне и благословении, спорят генерал и священник. В 1927 году в наброске «Спас на крови» Зайцев прозревал новую Россию и храм над братской могилой, где матери-праведницы — «и сказать жутко» — молятся не только за своих детей, но и за их мучителей. «Тишайший» вступал в диалог с Достоевским, с Розановым, который считал, что мать сможет простить убийцу сына только в вечности. Зайцев рассуждал не как теоретик: в той братской могиле лежали его пасынок и двое племянников. Казалось, для себя он закончил Гражданскую войну. Но в письме Бунину от 10 ноября 1943-го опять горячо доказывал: нет, не должна мать прощать, пока существует зло! Как он в итоге решил проблему, неизвестно, но, может быть, решение в том, что о Преподобном Сергии и Тургеневе он написал, а за Суворова даже не брался.

Обращения, приветствия, просьбы о пожертвованиях больным и нуждающимся, некрологи, воспоминания о друзьях, заметки, которые передают общую атмосферу жизни первой волны, тоже не лишние в этом сборнике. Распространенная методологическая ошибка (в подходе не только к литературе) — видеть отблески Вечного лишь в рассуждениях о Божественном.

И, наконец, надо отдать должное исчерпывающим комментариям и продуманному оформлению этой книги. Ульяновский портрет Зайцева на обложке — лицо одновременно иконописное и вандейковское — как нельзя лучше передает ее проблематику и общий стиль.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2021

Цитировать

Борисова, Л.М. Б. Зайцев. Отблески Вечного. Неизвестные рассказы, эссе, воспоминания, интервью / Сост., вступ. ст., подгот. текста и коммент. А. М. Любомудрова. СПб.: Росток, 2018. 736 с. / Л.М. Борисова // Вопросы литературы. - 2021 - №2. - C. 288-294
Копировать