№3, 2017/В творческой мастерской

Александр Снегирев: «Я смеюсь, потому что люблю…». Беседу вела А. Жучкова

— Победитель «Русского Букера» — 2015, объездивший за последний год всю Россию, местом интервью Александр Снегирев назначил Черемушкинский продуктовый рынок, средоточие цвета и запаха, услады чувств и небрежения духом…

— Я не случайно это место назначил. Я жил в этом районе до двадцати лет. И этот рынок на меня очень сильно повлиял. Здесь я понял, что рынок не хуже музея: ходишь, смотришь на все эти цвета, продукты, запахи — удивительно живописное, никогда не надоедающее зрелище. Ведь еда для тела ничем не отличается от еды для души. Я люблю рынки. Здесь мне комфортно. Не надо быть большим философом, чтобы понять, что в каждом человеке есть весь мир. В тебе, во мне и в этом айфоне есть все человечество. И рынок — прекрасный прообраз бытия.

— Не будет ли слишком приземленным сводить жизнь человечества к рынку? Не все время своего существования мы едим, находится место и для чего-то иного.

— Это вопрос твоего восприятия. И здесь находится место для чего-то иного. Когда мне было двенадцать лет, была прямо голодуха. Я занимался живописью и выколачивал периодически из своих родителей деньги на покупку фруктов для натюрмортов. В тот раз я просил, чтобы мне купили ананас. Есть я его не хотел, мне надо было его нарисовать. Мама пошла и все деньги свои отдала за ананас. При этом познакомилась с женщиной из Молдавии. У нее была сложная судьба, сын-инвалид и дочь, которая ей здесь помогала. Дочь занималась рисованием. Я довольно долго потом с ней общался, кисточки ей дарил… Так что вопрос духовности не напрямую зависит от видимых обстоятельств. Просто есть люди, отвечающие за разные стихии. Здесь люди находятся в условиях зарабатывания денег.

— Если рассматривать людей как представителей разных стихий или древних каст: земледельцы, воины, жрецы, правители, — к какому разряду ты относишь себя?

— Я жрец. С замашками правителя, земледельца и в последнюю очередь воина. Я люблю огород. На самом деле нуждаюсь в земле. Один раз в мае, в какой-то поездке, я испереживался страшно, что пропустил сезон посадок. Звонил отцу, чтобы он засадил грядки… Земля, конечно, успокаивает, но здесь кроется что-то еще. Мне кажется, что мы сегодня живем в эпоху возвращения к первобытному. Чтения вслух, которыми я активно занимаюсь, — это очень первобытная вещь: фактически ты стоишь на площади, на рыночной, кстати, площади, и пытаешься привлечь внимание неким повествованием.

В прошлом году на Даниловском рынке был устроен книжный фестиваль. В пустых местах между продуктовыми рядами и гурманскими лавками поставили стенды с книгами. Все происходило в обычном режиме: стоят стулья, микрофон работает, а вокруг торговцы ходят, люди выбирают еду. И у меня был час для импровизации. Ситуация просто патовая. Помню ощущение — капля пота стекает по лбу. И начинаю рассказывать первое, что на ум пришло, вспоминаю вслух, как однажды на этом рынке моя мама купила маринованный арбуз. Удивительно, но под конец почти все стулья был заняты. Один из продавцов, кавказец в белом фартуке, постоял, постоял — и тоже присел послушать. Это очень подлинно. Парадокс нашего времени в том, что, войдя в ультрацифровую эпоху, когда все сделалось предельно неосязаемым, мы вдруг стали нуждаться в вещественных предметах: вот писатель, вот он рассказывает историю, а мы сидим слушаем. Мы утратили подлинность. Мы остро нуждаемся в вещественности.

В последние несколько месяцев я активно участвую в публичных литературных чтениях. Нас трое: Александр Цыпкин, Александр Маленков и я. Чтения называются «Беспринцыпные», потому что придумал их Цыпкин. Участие в чтениях и наблюдение того, как ежемесячно, а иногда и дважды в месяц, сто-двести человек покупают билеты, чтобы послушать литературу вслух, натолкнуло меня на одну мысль. Наступила эпоха постцифрового досуга и познания. Избыток виртуальности, которой перенасыщена повседневность, привел к тому, что мы стали нуждаться в материальном, архаичном, буквально как в кислороде. Кто бы мог подумать, что литературные чтения будут собирать полные залы? Тем не менее это так. Читатели нуждаются в живом, а не в цифровом и даже не в печатнобумажном слове, и в том, чтобы осязать автора, слышать его голос, видеть его живьем. Все это очень напоминает то, с чего литература началась, — Гомера, гусляров, трубадуров, уличных сказителей, в древние времена собиравших вокруг себя толпу на рыночной площади. Отличия только в декоративных элементах, суть та же. Удивительно, но цифровая эпоха очень быстро вернула весь мир к так называемому средневековью, а строго говоря — в куда более древние времена. Наш мир в одночасье оборатился к своему древнему состоянию, и это очень интересно.

— Если современность становится началом нового витка, возвращением к корням, то возникает проблема нового героя, героя эпического, воплощающего мораль всего народа?

— Мне кажется, герой никогда и не был потерян. Я тему поиска героя немного не понимаю. Мы невольно воспринимаем слово «герой» в контексте советской героики. А герой в мировой литературе может быть очень разным. Вспомни Одиссея. Очень спорный человек: он избегает встречи со своей женой, забивает на сына, который растет один; плавает по морям, мутит с какими-то женщинами. Далеко не все его деяния, по большому счету, можно назвать героическими. Но при этом он герой на все времена. Он настоящий человек.

Знаешь, кто герой, по моему мнению? Тот, кто справляется со своими внутренними демонами.

— Ради чего?

— Не ради чего. Смысла-то никакого в нашем существовании нет. Просто справляется. Ради победы над дьяволом в самом себе. Проще, намного проще, как мне кажется, бежать с гранатой под танк, чем победить собственных демонов внутри, вернуться к своей жене и своему ребенку. Поэтому все мужики и бегают с гранатами, это намного проще, прости господи, чем сидеть дома и каждый день менять пеленки, выслушивать какую-нибудь там Ксантиппу…

— Ты говоришь, что смысла в существовании нет, и тут же провозглашаешь христианскую идею — победу над дьяволом в самом себе.

— Я имею в виду, смысла нет в мирском, практическом понимании. Что бы мы ни делали, все обратится в прах. Дом я построил, но он сгорел, дерево посадил, но его срубили, а сын в могиле. Я такой судьбы не желал, так вышло. Я нахожусь там, куда не всем суждено при жизни добраться. Я подошел намного ближе, чем хотелось бы, к смерти. Не в том смысле, что вот-вот умру, а в том, что столкнулся с ней близко. Я очень хорошо знаю, что впереди, и не обманываю ни себя, ни читателей. Но другое дело, что все вещи, предметы, мысли излучают волны. А волны бессмертны, бесконечны, они будут вечно лететь в пространстве. Так что все, что мы делаем, весь мир наш — бессмертен, вечен. Причем в абсолютно материальном, научном смысле слова. Такой вот парадокс.

На мой взгляд, наш путь в том, чтобы понять, что смысла нет, — и делать свое дело. Намного проще быть, условно говоря, хорошим, зная, что после смерти тебе воздастся. А если понять, что ни хрена не произойдет, что станешь травой, едой, тыквой, — и не пойти вразнос — вот это проявление духовного величия. Впрочем, в духовном смысле я все же рассчитываю быть волной. Хотя можно и тыквой…

Недавно я думал о композиции любого рассказа. Существует не так уж много вариантов, я часто пользуюсь одним из них. Композицию эту можно сравнить с боксерской стратегией, когда один боксер как бы поддается, ведет себя неактивно — и вся инициатива у его противника. А потом, ближе к концу, первый боксер наносит один точный удар, и его противник, который думал, что уже победил, начинает шататься, после чего первый боксер наносит второй удар — и соперник падает. Так и рассказ: сначала идет ровное повествование, затем, ближе к финалу, происходит нечто, открывается некий факт, короче, случается что-то, переворачивающее повествование с ног на голову, отрезвляющее читателя, а затем, после серии точных фраз и событий, сообщается еще что-то. Иногда одно слово, что повергает читателя в нокаут, в катарсис, в то состояние, которое нельзя описать однозначно, после которого ты не будешь прежним.

Жизнь — это созерцание огромной волны, которая идет на тебя, и ты понимаешь, что спастись не получится. Можешь метаться, совершенно тщетно, а можешь расслабиться, восхищаясь ее красотой и мощью, принимая величие мира, который вот-вот тебя поглотит и одновременно примет в свои объятия. Каждый из нас является частью этого мира, и каждый из нас однажды вернется в его лоно, чтобы потом снова воспрянуть, — и так бесконечное количество раз.

— Одним из расхожих определений твоего творчества является утверждение, что ты пишешь «о любви». Роман Сенчин, например, скептически отзывался о литераторах, которые далеки «от нерва сегодняшней жизни, все в любви своей…». Это так?

— Не совсем. Я говорил, что пишу о сексе и смерти. Издательство однажды попросило переделать «секс» в «любовь», а «смерть» в «боль». Получился слоган в духе Стаса Михайлова. На самом деле я пишу только о счастье. Просто для меня счастье — это не только полный желудок и мягкое кресло. Хотя и это тоже. Подлинное счастье обретаешь, пройдя через страдания, через боль и смерть. Только такое счастье подлинно ценно. Именно таким счастьем были счастливы те, кто прошел Великую Отечественную. Грязные, израненные, лишившиеся всего люди, победившие невероятной ценой. Это и есть мои герои.

Мне в последнее время кажется… Странно прозвучит, но мне кажется, что война — это форма проявления любви. Когда уровень страстей накаляется до такой степени, что нужна война. Интересно наблюдать отношения между народами, между которыми была война, даже самая страшная, — обычно отношения потом хорошие. Это выплеск страсти. Если вознестись над человечеством как единым организмом, то война — всего лишь бытовая ссора: сначала пели, потом подрались, потом помирились. Понятно, что отдельные люди гибнут, и это страшно. Но так и в теле гибнут отдельные клетки при драке. В нас есть духовное и материальное. И материальное требует крови. Даже если пытаться жить лишь духовным — мы все равно кого-то убьем. Комара, например. Или вирус. Или мы вирус, или вирус нас.

Цепь смертей и рождений настолько сложно устроена, что ее прерывать бессмысленно. В этом суть мира. Это не значит, что нужно стремиться к убийству. Но говорить, что это неестественно, — просто неправда.

— А к чему следует стремиться?

— К тому, чтобы быть самим собой.

— Александр Агеев считал, что в 1970-е годы у нашего народа впервые появилось понятие «частная жизнь», то есть жизнь, не зависимая от какой-либо общественной идеологии. И когда я сегодня спрашиваю студентов, как живет их поколение, они отвечают: «Мы живем для себя». В вашем с Ольгой Столповской фильме «Год литературы» и в своих книгах ты тоже показываешь лишь «частную жизнь»?

— Да. Но через эту частную жизнь невольно все равно выходишь на планетарный масштаб. Потому что у нас в России нет частной жизни, нет буржуазной удовлетворенности бытом как бытием. Поэтому, кстати, интересно быть писателем в России. Волей или неволей твоя частная жизнь все равно станет поводом для размышлений о судьбе родины и человечества. Живешь, например, никого не трогаешь, обустраиваешь свой садик, и тут тебе говорят: через твой дом пройдет дорога. И ты сразу становишься участником жизни государства. Это классическая история так называемого маленького человека в России. Илья Муромец лежал, лежал — а потом к нему что-то пришло. И рано или поздно это нечто приходит к каждому. И ты становишься на путь героя, путь, который однажды может сделать тебя богом.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2017

Цитировать

Снегирев, А.В. Александр Снегирев: «Я смеюсь, потому что люблю…». Беседу вела А. Жучкова / А.В. Снегирев, А.В. Жучкова // Вопросы литературы. - 2017 - №3. - C. 206-224
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке