№1, 2012/История литературы

Александр Шмеман и его «исследовательская лаборатория» по теологии литературы

История идей

Владислав БАЧИНИН

АЛЕКСАНДР ШМЕМАН И ЕГО «ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКАЯ ЛАБОРАТОРИЯ» ПО ТЕОЛОГИИ ЛИТЕРАТУРЫ

1

Современное культурное сознание охотно признает существование художественных текстов, в которых есть много такого, что не поддается объяснениям не только с литературоведческих, но даже и с философских, социологических, культурологических, антропологических, психологических и прочих гуманитарных позиций. Ссылаясь на нерефлексируемые семантические «резидиумы» и смысловые «бездны», присутствующие в таких текстах, это сознание, однако, далеко не всегда дает себе отчет в том, что констатации такого рода окрашены, как правило, в секулярные тона. И уж совсем редко можно услышать, что все эти затруднения связаны с игнорированием внутренней трансцендентности, присутствующей в каждом художественно значимом тексте, и что именно она-то и есть та «кладовая» абсолютных смыслов, ключи от которой могут быть лишь у исследователей, мотивационно предрасположенных и профессионально подготовленных к богословским (теологическим) интерпретациям художественных текстов.

В наш секулярный век специалистов, склонных к интерпретациям подобного рода, не так уж много. Именно поэтому столь ценными представляются аналитические опыты русского богослова Александра Шмемана (1921-1983). Окончивший Православный богословский институт в Париже, учившийся у С. Булгакова, А. Карташева, Б. Вышеславцева, К. Мочульского, разносторонне образованный, влюбленный в литературу, предпочитавший чтение всем прочим формам заполнения досуга, о. Александр оставил множество интереснейших мыслей, тонких наблюдений, касающихся как отдельных писателей, русских и западных, так и всего литературного процесса в целом. Ими наполнены его дневники, изданные в России в 2005 году[1].

Необычайно много читая, Шмеман особенно любил мемуары, дневники, переписки, жизнеописания как священнослужителей, так и людей сугубо светских, как православных, так и католиков, протестантов и даже неверующих. Его всерьез интересовали автобиографические тексты «с обратным знаком», принадлежащие умным, талантливым, честным в своих самооценках атеистам. Он видел несомненную пользу таких сочинений в том, что они способны вводить читателя в такие миросозерцательные лабиринты, куда редко удается проникнуть теоретикам-гуманитариям. Примечательно, что картины живой жизни человеческой души, заплутавшей в смыслах бытия, вызывали у него несравнимо больший интерес, чем абстрактные рассуждения о «высоких материях» иных ученых мужей. Кого-то может шокировать признание Шмемана в том, что на него нагоняли неимоверную тоску сочинения многих отцов и учителей церкви и что важное место в жизни его души и духа занимали, кроме самых разных дневников и биографий, также русская и французская поэзия и проза. Он признавался: «Я не люблю «идейной» литературы: философии, богословия и т. д. Не люблю потому, думаю, что ощущаю ее ненужной мне, моему видению жизни и религиозному опыту. Идеям и идеологиям предпочитаю конкретное, живое, единичное. Так, всю жизнь читал о французских модернистах, но интересуют меня они как люди, а не их идеи <...> Никакие «общие идеи» не объясняют реальности и потому, в сущности, не нужны…» (21 мая 1975)[2].

Шмеману присуще развитое в высшей степени умение оценивать прозаические и поэтические тексты не только в категориях эстетики и этики, но и в понятиях христианского богословия. Точнее, его оценки оказываются чаще всего интегральными, синтетичными, то есть одновременно и эстетическими, и нравственно-этическими, и богословскими. Это существенно повышает их значимость, придает им какую-то особенную глубину, почти афористичную ясность и чеканность. Его оценочные суждения, питаемые библейско-христианской ценностно-нормативной традицией, надежно защищены от проявлений неосновательного субъективизма и капризной «вкусовщины».

Будучи священнослужителем, профессором-богословом, более двух десятилетий возглавлявшим Свято-Владимирскую духовную семинарию в Нью-Йорке, о. Александр не писал трудов по теории литературы. Но очень много читая и будучи по складу своего ума интеллектуалом-аналитиком, наделенным необычайной проницательностью, тонким вкусом, даром слова, умением облекать самые сложные и глубокие мысли в блестящие литературные формы, он, как бы походя, превратил свои дневники в нечто вроде исследовательской лаборатории по теологии литературы, где образы и факты литературной жизни рассматривались в свете библейского духовного опыта, в христианских категориях греха и праведности, гибели и спасения, демонизма и святости.

Во всякой человеческой драме, коллизии, проблеме, запечатленной литературно-художественным или документально-биографическим текстом, Шмеман умел находить духовно-религиозную подоплеку. Скрытая или отчетливо проступающая, она была для него тем главным, что в наибольшей степени интересовало его и о чем он любил размышлять. Когда это была история атеиста, далекого от веры, никогда не думавшего о Боге, подменившего Его чем-то другим, то в таких случаях мысль Шмемана устремлялась по пути поиска скрытых механизмов и пружин такой подмены, анализа ее причин и конечных результатов. Его особо интересовали личности крупных писателей, погруженных в холодные темницы убежденного безверия, в чьем творчестве секулярность обретала вид темных всполохов демонизма, отчуждавшего их от высших принципов добра, от абсолютных ценностей и смыслов.

Трезво оценивая духовное состояние современного мира, Шмеман удивлялся не тем писателям, поэтам, ученым, которые, при всем богатстве их творческих дарований и высоте нравственных помыслов, оказались вне христианства, а тем, кто устоял под напором секуляризма, не потонул в пучине релятивизма, не захлебнулся в волнах всеядного плюрализма, не стал заложником плоского редукционизма, сохранил верность абсолютным ценностям. Так, он высоко ценил Франсуа Мориака, видел в нем «одного из последних больших христианских голосов нашего времени», умевшего, подобно Достоевскому, вскрывать демоническую ложь соблазнов «левого» радикализма.

Искусство, литература, все формы творчества должны свидетельствовать о возможности прорыва человека к Богу и помогать ему в трудном духовном восхождении. Однако это их свойство, с сожалением констатирует Шмеман, крайне слабо представлено в литературе модерна. Так, его совершенно нет у М. Пруста, чьи образы утраченного времени далеки от вечности, пропитаны тлением и свидетельствуют больше о смерти, чем о жизни. Погруженность во время, в котором не отражается вечность, а также внимание к тем частям целого, сквозь которые это целое не просвечивает, привычны для писателей-модернистов, чье творчество не способствует взлетам духа, а лишь угашает его живые порывы.

Дневники Шмемана, будучи культурно-эстетической формой интимно-исповедального самовыражения, предстают в качестве своеобразного литературного зеркала жизненного мира их автора, где отразилось многое из того, что наполняло внутренние пространства его социального, конфессионального, духовного «я». Они позволяют заглянуть не только в сферу непосредственной, повседневно-житейской фактографии, но и открывают доступ к передаточным механизмам ее рефлексивного сопровождения, к истокам самых тонких оценочных нюансировок, к трудноуловимым полутонам мотивационной и аналитической деятельности сильного и оригинального русского мыслителя. Они же делают очевидными те связи, которые соединяли его внутренний мир с большим миром крупных религиозных, культурно-исторических, общественно-политических и духовно-нравственных идей. Эгоцентрически выстроенный текст-мониторинг, что соответствует жанру дневника, много говорит читателю как о самом о. Александре, так и о той культурной, литературной «семиосфере», внутри которой протекала его духовная жизнь. Самое же главное в этой «семиосфере» — это логика деятельности теономного сознания, постоянно переводящего все важные для него проблемы, а также сопряженные с ними смыслы, ценности и нормы в теоцентрическую систему координат отношений личности с трансцендентной реальностью.

2

В позиции Шмемана присутствует характерная особенность, которую при первом приближении можно назвать и противоречием, и парадоксом. Твердо убежденный в том, что вера выше безверия, христианство выше атеизма, он, однако, иной раз готов признать, что лично для него иные труды представителей секулярного литературоведения гораздо ценнее и значимее сочинений академических богословов, писавших о литературе.

Так, его неподдельное восхищение вызвала книга А. Синявского «В тени Гоголя», превзошедшая в его глазах «благочестивые» труды о Гоголе В. Зеньковского и К. Мочульского. И он задается вопросом: отчего иной раз люди, далекие от церковности и богословия, оказываются обладателями более тонкой богословской интуиции? Дело здесь, вероятно, не только в мере таланта исследователя, но и в степени творческой раскованности, свободы от заказа «делать апологетику». Ведь иной раз «достаточно человеку усвоить ключ «благочестия» <...> его начинает тянуть на все бездарное, серое, рабье, лишь бы оно было благочестивым» (9 апреля 1976). Между тем, углубленное творческое вчитывание, вдумывание, вслушивание может оказаться неизмеримо важнее принципов методологической «априорности».

Именно логика вдумчивого погружения в текст позволяет талантливому исследователю достичь таких глубин, где уже нет границ между «религиозным» и «светским», где, как сказал бы Достоевский, «берега сходятся», где «все противоречия вместе живут». И если такой исследователь не стремится выдавать зло за добро, а ложь за истину, то результаты его изысканий будут интересны не только атеистам, но и верующим. Из этого следует, что совсем не обязательно ратовать за непреодолимую пропасть между секулярным литературоведением и теологией литературы. Между ними могут и должны существовать «мосты», чтобы представители каждой из сторон, уважая принципы разномыслия, могли, так сказать, ходить друг к другу в гости, посещать дискурсивные поля соседей с пользой для дела.

Все это в какой-то степени объясняет то обстоятельство, что сам Шмеман далеко не всегда предстает в образе «чистого» богослова. Многие страницы его дневника довольно часто напоминают суждения вполне светского литературоведа, культуролога, философа. Но при этом в них нет и намека на потерю конфессиональной идентичности, измену самому себе, своей вере, собственной принципиальной христианской позиции. В каждой строчке он остается верен себе, и эта верность тому сущностному, глубинному, что есть в нем, не позволяет ему непрерывно стучать себя в грудь и уверять кого бы то ни было в своей преданности истине. Интеллектуальная жизнь аналитика-христианина — это движение мысли не вдоль натянутого каната из догм, норм, императивов, но в направлении ясно видимого ориентира — Христа. И о. Александр хорошо понимал, что в этом движении его творческая мысль только тогда может быть плодотворной, эвристичной, когда она свободна в своих поисковых маневрах, когда над ней не довлеет страх нечаянно ошибиться. Главное для нее — хранить верность духу Христову, а он уж не подведет и позволит аналитику оставаться христианином в самых смелых суждениях, в самых неожиданных предположениях.

3

Особенность аналитических экскурсов Шмемана в смысловые глубины литературных текстов состоит в их неподражаемой личностной окрашенности, в том, что они продиктованы не академическими ангажементами, а внутренними потребностями его души и духа. Примечательна его постоянная готовность интерполировать содержимое читаемых текстов во внутреннее пространство своего «я», выявлять в нем пункты либо сближений, либо взаимоотталкиваний. В этом для него, ценившего в читаемых книгах не столько прямое содержание, сколько способность заставлять работать мысль, состояла духовная польза постоянного чтения.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2012

Цитировать

Бачинин, В.А. Александр Шмеман и его «исследовательская лаборатория» по теологии литературы / В.А. Бачинин // Вопросы литературы. - 2012 - №1. - C. 9-27
Копировать