№12, 1961/История литературы

Актуальность подлинная и мнимая (О работах Н. Берковского, А. Бушмина и В. Архипова)

1

Наука о литературе, как и другие общественные науки, призвана сейчас таким образом строить свою работу, чтобы, как о том сказано в новой Программе КПСС, исследование проблем всемирной истории раскрывало «закономерный процесс движения человечества к коммунизму».

Совершенно очевидно, что эта задача стоит и перед нашими историками литературы. Притом необходимо, чтобы эти закономерности возникали перед нами на основе глубокого и тонкого анализа литературных явлений во всей их исторической конкретности и эстетической значимости, в их многогранности и многокрасочности. Это значит, что критерии оценки научных работ должны все более повышаться.

В противном случае литературоведение не сумеет содействовать, всестороннему развитию культурной жизни нашего общества, ее обогащению.

Рассматривая классическую литературу прошлого как объективное отражение процесса движения человечества к коммунизму, мы прослеживаем, как литература отражает исторические изменения человека на этом пути и как в неразрывной связи с этим она – при помощи лучших классических произведений – помогает воспитывать человека, влияет на него, толкает его в этом же направлении.

Только анализируя классическую литературу как цепь неповторимых и новаторских художественных открытий, вызванных потребностями народной жизни и Общественной борьбы, наша наука сумеет увидеть непреходящее значение каждого из этих открытие и сложный, нередко извилистый и идущий по спирали, связанный порой и с художественными утратами, но в конечном счете поступательный путь развития в его исторических закономерностях.

Тот дух высокой коммунистической идейности и творческой смелости, который с такой силой, насыщает собою всю деятельность, все документы XXII съезда КПСС, требует от литературной науки создания творческих, глубоко оригинальных, новаторских трудов, совершения научных открытий, вносящих свой вклад в духовную жизнь советского народа.

Такими критериями и необходимо, на наш взгляд, руководствоваться при оценке трудов наших историков литературы.

Пытаясь применить эти критерии на практике! мы и останавливаемся здесь под этим углом зрения на трех литературоведческих работах, на исследовании Н. Берковского «О «Повестях Белкина» (Пушкин 30-х годов и вопросы народности и реализма)» 1, на монографии А. Бушмина о Щедрине2 и на книге В. Архипова о Некрасове3.

2

Читая исследование Н. Берковского, поражаешься, как поиск ученого сочетает два очень редко встречающихся в таком единстве качества. Его мысль смела, можно сказать, что она не боится идти до крайних, даже парадоксальных выводов. Но перед нами – новаторские решения, содержательные и до предела насыщенные конкретным литературным материалом. Хочется даже сказать о «густоте» этой исследовательской мысли.

И такая насыщенность достигается не мертвым грузом цитат, прерывающих движение мысли и давящих на нее. Мысль исследователя вобрала в себя множество конкретных фактов, характеризующих исторические особенности эпохи, ее политическую, духовную жизнь и прежде всего перспективу мирового литературного развития. А вобрав эти факты, исследователь с настоящей свободой, которая достигается лишь соединением подлинной эрудиции с творческой силой, оперирует ими, давая их в новых сопоставлениях и в новом истолковании, кидающем неожиданный свет на определения и оценки, казалось бы бесспорные, а на самом деле слишком долго остававшиеся неподвижными и поэтому привычными.

Благодаря Н. Берковскому многое как бы приходит в движение в «пушкинистском хозяйстве», если так позволено будет выразиться, и выглядит и звучит при этом по-новому.

Далеко не со всеми утверждениями Н. Берковского пишущий эти строки может согласиться, многое кажется результатом парадоксального заострения мысли или естественного увлечения интереснейшей концепцией. Но уж не говоря о неизбежной субъективности моего отношения к некоторым выводам исследователя, его тезисы не представляются мне бесплодными, произвольными или бессодержательными. Исследование возбуждает мысль, стимулирует поиски, заставляет пересмотреть собственные оценки, и в итоге, даже не соглашаясь с тем или иным положением автора, испытываешь по отношению к Н. Берковскому чувство благодарности. Ибо даже в своих парадоксальных выводах ученый остается на почве конкретных литературных фактов. Быть может, порой он слишком вольно «играет» ими, но его мысль идет в правильном и плодотворном направлении, открывая нечто существенно новое и важное.

Хотя интересующее нас исследование Посвящено «Повестям Белкина» в связи с вопросом о народности и реализме творчества Пушкина в 30-е годы, проблематика работы шире. В сущности, Н. Берковский по-новому освещает вопрос о развитии творчества Пушкина в целом. По его словам, «Пушкин в 30-х годах разламывает синтетическую картину национальной жизни, прежде того построенную в «Евгении Онегине», – разламывает с целью пересоздать и воссоздать ее. Роман об Онегине предполагал гармонию между жизнью просвещенных дворянских верхов и интересами нации в целом. После катастрофы декабристов Пушкин подвергает рассмотрению каждый из элементов гармонии в отдельности и к прежней гармонии больше не возвращается. Новый образ России, который должен был развиваться на этот раз из «белкинской» низшей стихии, у Пушкина не сложился окончательно и не мог, по историческим условиям, сложиться. Перед нами – направляющие его линии, указания, где находится первооснова, указания, где верхушечные части, – все дано в первоначальной, очень лаконической еще разработке, много пропусков, незаконченностей, неизбежных для Пушкина с точным его чувством, чем он как художник уже владеет и чем не владеет еще» (стр. 97).

Искусно, тонко, с точным учетом специфического своеобразия отражения жизненных явлений в литературе раскрывает Н. Берковский исторический фундамент самых высших «этажей» художественного сознания, во многом к тому же еще недостроенных. А затем – методологически правильно – он рассматривает эволюцию и художественные открытия Пушкина на фоне и в связи с мировым литературным развитием.

Как показывает автор, «проза Пушкина 30-х годов обладает ясностью направления – Пушкин хочет воссоздать единую картину народно-национальной России, накопляющей силы для своего внутреннего освобождения… В начинаниях Пушкина содержалось новое как для русской литературы, так и для литературы мировой» (стр. 110).

Новаторство русского национального гения подчеркивается следующим сопоставлением’ с современной Пушкину западноевропейской литературой. По словам Н. Берковского, «природа буржуазного общества такова, что только предпосылки к нему завоевываются коллективно, само же строительство общества предоставлено неорганизованным индивидуальным силам, а вовсе не тем народно-героическим, коллективным, которые подготовили его» (стр. 110). Поэтому-то «никогда на Западе общая жизнь людей, их взаимная связанность не изображались с таким реализмом, с такой бесконечной тонкостью и искренностью наблюдения, как это было у Пушкина, и этот дар от Пушкина перешел ко всем его русским преемникам. На предреволюционном Западе, у просветителей XVIII столетия, развиты были те же темы общности людей, но не в пример абстрактнее, с заметной примесью умствования и риторики. Преимущество Пушкина состояло в том, что перед ним сразу же лежали и старый опыт Запада и современный, это помогало Пушкину по-новому пройти в России через старый западный опыт» (стр. 110).

Мы видим на этом примере, как интересующая нас работа в силу своего историзма широко охватывает опыт мировой литературы. Недаром Перед нами ученый равно эрудированный и компетентный в западноевропейской и русской литературах.

Замечательна та органичность и отсутствие нарочитости, с которой он, как бы на волне исторического материала, приходит к интересным теоретическим выводам. Я не имею возможности коснуться здесь данной в работе трактовки проблемы новеллы, но хочу остановиться на том, как Н. Берковский характеризует преобразующе-воспитательную роль пушкинского творчества. По словам исследователя, «особая трудность для Пушкина состояла в том, что демократической жизни, за исключением отрывочных намеков, в Российском государстве не существовало. Пушкин мог не столько изображать ее, сколько предсказывать, сколько воспитывать в направлении к ней чувство и волю современников» (стр. 107).

И проявление этой воспитательной направленности «Повестей» Н. Берковский видит в том, что «по своему значению в «Повестях» и сам Иван Петрович, и его доверенные лица – прочие рассказчики – не столько авторы, сколько читатели, близкие чувством к тому, о чем они читают, и еще далекие от того, чтобы охватить его сознанием. Пушкин не только создает демократическую литературу, он создает еще и демократического читателя, преподносит ему невидимо в собственной книге уроки воспитания художественного, философского, социального» (стр. 204 – 205).

Своим анализом каждой из повестей автор рассматриваемой работы вскрывает богатство и сложность их смыслового содержания и делает это оригинально и эстетически чутко. Укажу только для примера на то, как он характеризует «маленькое бытовое счастье» смотрителя и его дочери и распад этого счастья под ударами социальной судьбы в «Станционном смотрителе» (стр. 118 – 119).

Однако – здесь-то и начинаются наши несогласия – мне представляется, что все же слишком резкое ударение делается на социальной остроте «Повестей» и из них вычитывается нечто большее, чем в них содержится.

Когда Н. Берковский пишет: «Повести Белкина» хоть не прямо и издалека, но вводят в мир провинциальной, невидной, массовой России и массового человека в ней, озабоченного своими элементарными человеческими правами…» (стр. 94),то с ним вполне можно согласиться, признавая и плодотворность и новизну этого утверждения. Но когда он тут же непосредственно (через тире) к этим словам добавляет следующее: «…ему их не дано и он их добивается», то попытка увидеть в «Повестях» рядового человека, добивающегося своих прав, представляется все же натяжкой, и весь последующий скрупулезный анализ это положение не оправдывает, несмотря на всю правильность исходного тезиса о демократизме «Повестей».

Автору не удается объяснить под этим углом зрения «Гробовщика», да и попытка увидеть в «Метели» прежде всего то, что «захудалый прапорщик увозом берет невесту из богатой помещичьей усадьбы» (стр. 115), оказывается не очень убедительной. При всем значении этого мотива не он доминирует в новелле, хотя действительно он наиболее богат смыслом, – это впервые и показал Н. Берковский.

Слишком категоричным представляется и следующий во многом подытоживающий вывод: «У демократического читателя есть чувство этого эпоса, Пушкин его развивает до мысли. «То, мой батюшка, он еще сызмала к историям охотник», – сказано в фонвизинском эпиграфе, который Пушкин избрал для «Повестей». Иван Петрович Белкин – новейший Митрофан, охотник до историй в новейшем вкусе – романтическом. Пушкин способствует Белкину и друзьям Белкина достигнуть понимания, насколько изложенное в повестях есть не «истории», но история России, не сочинительство и измышление, но реализм в народном духе» (стр. 206).

Действительно, этот эпиграф-предупреждение не лишен многозначительной двусмысленности. Быть может, он рассчитан прежде всего на слишком «проницательного», а по сути претенциозно-высокомерного читателя, подобного тому, над которым зло подсмеивался в «Что делать?» Чернышевский.

Подчеркивая различие между подлинной историей и «историями» в духе Митрофана и его почтенного дядюшки, Пушкин едва ли не хочет вместе с тем намекнуть и на ту сложную связь, которая соединяет как будто «маленькие», но полные большого человеческого чувства истории – отнюдь не простаковские или скотининские – с большой историей.

Но все же, на мой взгляд, речь идет именно о связи с этой историей, а не о том, что, как полагает Н. Берковский, мир Белкина – история России, разумеется, в неповторимо индивидуальном художественном преломлении.

Мысль ученого страдает здесь ненужной категоричностью, он как будто опасался того, что, не сделав столь решительного вывода, полностью не раскроет свою мысль перед читателем. Напрасные, думается, опасения! Именно в своей категоричности тезис этот способен вызвать недоверие, в сущности незаслуженное, ибо преувеличение коснулось здесь не столько основной сути предложенной Н. Берковским концепции, сколько той формы, в которой она выражена.

Исследование Н. Берковского много дает для понимания и непреходящего эстетического новаторства и идейно-художественной неисчерпаемости пушкинского творчества в его подлинной сложности и богатстве, столь часто еще упрощенно истолковываемых.

3

Порой приходится слышать такие иронические замечания по адресу нас, литературоведов: «Еще одна толстая книга легла на книжные прилавки и все о том же писателе. Писатель-то великий, но так ли уж нужна эта новая монография? Не слишком ли много литературоведческих книг издается на одни и те же темы?»

И это говорят не только книготорговые работники, для которых книги, посвященные одной и той же теме и значащиеся в одном и том же сводном годовом плане, – бельмо на глазу.

Но вот о Щедрине за последние лет двадцать появился целый ряд, и притом более или менее «толстых», монографий, охватывающих жизнь и творчество великого сатирика в целом; тем не менее исследование А. Бушмина «Сатира Салтыкова-Щедрина» вносит в щедриноведение нечто существенно новое. Оно отличается притом ясностью и целеустремленностью мысли, правда, порой – по крайней мере на мой взгляд – несколько односторонней, но в целом безусловно плодотворной.

Долгое время в эстетике и литературоведении бытовала легенда о художественной бедности и однолинейности сатиры, об ограниченности ее художественных средств, о том, что она фаталистически не способна выйти за пределы риторики и дидактики, что ей свойственно грубое и упрощенное тенденциозничанье и т. п.

Именно советское литературоведение, особенно за последние годы, сделало немало для разрушения этой легенды, для убедительного показа того, каким идейным, эмоциональным и художественным богатством способны обладать подлинно значительные сатирические произведения.

Работа А. Бушмина, целиком сосредоточенная на творчестве Щедрина, ставит вместе с тем проблемы, существенные для понимания исторического развития сатиры в целом, ее своеобразия, ее художественного склада именно в указанном направлении. В этом обобщающе-теоретическое значение данного исследования.

Основное достоинство монографии А. Бушмина заключается в том» что он более глубоко и целеустремленно, чем это было сделано до него, раскрыл художественную многогранность щедринской сатиры, в особенности ее трагизм.

Остановимся под этим углом зрения на интерпретации «Господ Молчалиных». А. Бушмин прав, когда, полемизируя, в частности, с моей книгой о Щедрине, пишет: «Отношение Щедрина к Молчалиным отнюдь не сводится к обвинениям их в стремлении «к жирному куску пирога», сатирик не приписывает им роли исполнителей «самых бессовестных, самых кровавых мероприятий царского правительства», не преследует одной лишь цели «внушения презрения» к ним и вовсе не лишает их каких-либо подлинно человеческих черт. Двойственная социально-нравственная природа Молчалиных давала повод и для сатирических обличений, и для гуманистического сочувствия, комедия и трагедия их существования идут рядом, переплетаются и переходят друг в друга. Единство комического и трагического определяет идейно-эмоциональную специфику «Господ Молчалиных». Комическое более очевидно, оно составляет бытовую поверхность Молчалиных, с него и начинается произведение. Трагическое в жизни Молчалиных обнаруживается только пытливому и пристальному взору гуманиста…» (стр. 116).

Очень важно, что А. Бушмин делает акцент на том гуманистическом морально-этическом содержании произведения, которое действительно в прежних работах в той или иной степени подавлялось его политической направленностью. Это имеет особенно большое положительное значение в наше время, когда задачи гуманистического морального воспитания советского человека подчеркнуты в новой Программе КПСС.

Развивая свою мысль, А. Бушмин делает очень интересные сопоставления между Чацким и Молчалиным у Грибоедова и их перевоплощением у Щедрина. По его словам, «быть может, следует рассматривать как завуалированную полемику с грибоедовской трактовкой Молчалина и замечание Щедрина о том, что при взгляде на Молчалина было смешно и весело только тому, кто не понимал «трагизма его положения» (стр. 122).

Такая постановка вопроса позволяет углубить и вопрос о психологическом анализе в этом, как и в других произведениях Щедрина. А. Бушмин, подробно характеризуя психологические портреты, созданные Щедриным в «Господах Молчалиных», определяет этот цикл как «художественное социально-психологическое исследование», к которому «Щедрин приступал, еще не имея окончательно определившегося и утвердившегося отношения к предмету исследования. Ответы приходили и отношение определялось по мере аналитического углубления «в молчалинскую поэму», в процессе чего для самого автора постепенно все более раскрывался мир молчалинства в своих комических и трагических сторонах» (стр. 126). Это очень тонкое наблюдение.

При этом, однако, как и в некоторых других случаях, целеустремленность мысли А. Бушмина переходит в известную однобокость. Так, полемизируя со мной – как я уже отмечал, во многом правильно – по вопросу об истолковании образов Молчалиных исследователь выражает свое несогласие с моими полемическими замечаниями по адресу Н. Михайловского и его оценок этого произведения.

Однако, цитируя соответствующие высказывания Михайловского, приведенные в моей книге, А. Бушмин берет из них лишь следующие слова народнического критика: «Сатирик по человечеству сочувствует его (Молчалива) горестям и трудным положениям».

Но Михайловский идет значительно дальше в своем понимании молчалинства и приходит к выводу, что «умеренность и аккуратность сами по себе отнюдь не постыдные какие-нибудь качества. Притом же есть такие сферы жизни и такие положения, в которых они решительно необходимы. Своей переделкой Молчалина Салтыков показал, что он может очень мягко относиться к умеренности и аккуратности, когда они украшаются скромностью» 4.

Я не думаю, что А. Бушмин согласен с такой характеристикой отношения Щедрина к «умеренности и аккуратности», ибо он никак не отрицает сатирическую остроту цикла. Но, соглашаясь с концепцией народнического критика, он косвенно поддержал и его неверное, либеральное представление об отношении Щедрина к «среде умеренности и аккуратности».

Прослеживая на основе подробного анализа ряда важнейших произведений великого сатирика его идейно-художественное развитие, автор монографии очень правильно выступает против механического отождествления идейной эволюции Щедрина с возрастанием последовательности и резкости его сатиры, – отождествления, порою приводившего к спорному освещению последнего периода деятельности писателя.

По словам А. Бушмина, «в своих последних произведениях Щедрин переставал быть сатириком, не переставая быть человеком революционных убеждений. Последние даже усиливались \в то время, как ослабевала резкость щедринской сатиры. Можно сказать, что в эволюции сатиры Щедрина проявляется не только закон прямой взаимообусловленности, но и неравномерности развития идейных убеждений, содержания и формы…

  1. См. сб. «О русском реализме XIX века и вопросах народности литературы», Гослитиздат, М. – Л. 1960.[]
  2. А. С. Бушмин, Сатира Салтыкова-Щедрина, Изд. АН СССР, 1959.[]
  3. В. Архипов, Поэзия труда и борьбы. Очерки творчества Н. А. Некрасова, Ярославское книжное издательство, 1961.[]
  4. Й. К. Михайловский, Соч., т. V, СПб. 1897, стр. 228 – 229.[]

Цитировать

Эльсберг, Я. Актуальность подлинная и мнимая (О работах Н. Берковского, А. Бушмина и В. Архипова) / Я. Эльсберг // Вопросы литературы. - 1961 - №12. - C. 89-109
Копировать