Выпуск №1, 2023

Заметки, записки, посты

О литературе филологов о филологах для филологов и итогах «Большой книги», о различии между национальной идеей и государственной идеологией; о хороших стихах, написанных плохо, учебнике «Поэзия» и проекте «Poetica»; о Довлатове, Высоцком и Союзе, а также о многом другом. Кавалеристы февраля: Евгений Абдуллаев, Вера Калмыкова, Константин Комаров, Елена Сафронова, Константин Шакарян, Василий Ширяев.

У итогов премиальных кампаний есть одна особенность: сегодня они производят ажиотаж и «акции протеста» – а завтра еле вспомнишь, из-за чего. Я пишу о лауреатах премии «Большая книга» 2022 года через месяц после вручения. Пора напомнить детали.

Победителями премиального сезона стали биографии и литературоведение. Первое место – труд Павла Басинского «Подлинная история Анны Карениной» в жанре «любовь к этому роману», по словам лауреата. Второе  Алексей Варламов с книгой «Имя Розанова». Третье – книга Сергея Белякова «Парижские мальчики в сталинской Москве». Это не все «автобио» и нон-фикшн в коротком списке «БК». Роман Анны Матвеевой «Каждые сто лет» в форме дневников двух женщин основан на подлинных записках ее бабушки. Такого, чтобы все три премии «БК» получила «документалка», еще не бывало, и многие увидели в решении жюри эсхатологическое знамение для текущей литературы.

Я увидела в нем только подтверждение того факта, что современный литпроцесс и книжный рынок состоят в основном из книг «без вымысла». Недавно для рубрики «Журнальная полка» «Урала» был составлен список заметных публикаций полугодия. Восемь из десяти крупных вещей были автофикшном. Извините, откуда в книжном сегменте взяться иной пропорции?.. Но литературная общественность буквально запела: «Черный ворон, что ж ты вьешься…»

Самый пессимистический отклик из тех, что я читала, сделал кинематографист и писатель Арсений Гончуков в своем телеграм-канале:

Да, драматично. Важнейшую литпремию страны… получают три биографии, три нон-фикшна <…> Реальность катастрофически проигрывает. Ее ткань невидима. Проигрывает жизнь, мы, время. Выигрывает «кабы чего не вышло». А время молчит. Его рот заткнут. С нами пытается говорить пыльное прошлое, литературоведение, биографии давно канувших в Лету героев. И поэтому нас как будто нет. Как и литературы о современности. Вот о чем итоги этой важнейшей премии.

Если бы Гончуков написал, что лично его «поэтому как будто нет», тут не поспоришь. Но он сказал «нас», объединившись с читателями. А я не ощущаю, будто меня нет оттого, что премию «БК» не получила в этом году художка. Как и оттого, что она получала награды в другие годы. Я считаю строго наоборот: ты ощущаешь себя, только когда осознаешь свои истоки и корни. Ибо прошлое не уходит в небытие и не пропадает бесследно. Оно остается объективной реальностью, неуклонно влияющей на нас. Любое настоящее выросло из прошлого; история определяет мир, где мы живем, его базовые философские, моральные, юридические критерии. И знать прошлое необходимо. А в этом как раз помогают документально-исторические труды. В том числе биографии. Ни Розанов, ни Эфрон не жили в безвоздушном пространстве, и контекст их судеб очень важен для понимания истории прошлого века в целом.

Еще сложнее согласиться с трактовкой проигрыша «реальности» литературоведению. Разве документализм — не отражение реальности? Разве в жизнеописаниях Георгия Эфрона или Василия Розанова по историческим источникам меньше реальности, чем в воображении писателя (даже очень «правдоподобном»?). Художественная проза становится художественной реальностью. Документализм привязывает текст к известным и подтвержденным фактам. Мне это кажется не писательской, а журналистской работой. Но в последние годы документализм в российской прозе «рулит», и критикам приходится смиряться. При этом литературно все три «Большие книги» сделаны профессионально. Меня больше всего увлек текст Белякова. В интервью автор говорил: «История — не только наука. Это искусство». По мне, он доказал свой тезис делом.

Так что я не разделяю общих погребальных настроений. Ничего страшного и противоестественного на «БК» не произошло, наоборот, при повальном распространении нон-фикшна и автофикшна это было предсказуемо. Может, приоритетом «Большой книги» впредь станет литература без вымысла; работающие «на результат» писатели это учтут. Ведь когда «Большую книгу» забирали художественные произведения, в том числе злободневные, та же литературная общественность частенько утверждала: жюри необъективно или глупо; всемирный заговор не позволил отметить единственное гениальное произведение; литература идет ко дну под грузом таких наград!..

А экстраполировать случай решения одного художественного вопроса на всю современную ситуацию и на всех ныне живущих, которых «как будто нет», если художественная литература о современности не замечена на премии, — по мне, декларировать крайнюю степень зависимости жизни от литературы, которой не существует.

…Меж тем чистый «фикшн» вовсе не так был «обижен» наградой, как могло показаться. Напомню слова председателя счетной комиссии премии Ирины Барметовой, что первые три места выявились при голосовании четко, а третье от четвертого отделяют полтора десятка голосов. Четвертый кто? Роман Дмитрия Данилова «Саша, привет!». Это книга о современности, но не «реальной», а гротескной. В том же году отмеченная двумя почтенными литературными премиями – «Книгой года» и «Ясной Поляной». В общем контексте остросоциальное высказывание Данилова не осталось незамеченным.А в народном голосовании за книги шорт-листа «БК» на книжном сервисе LiveLib пальма первенства досталась роману Гузель Яхиной «Эшелон на Самарканд». Но еще интереснее, что вторым в читательском голосовании оказался Павел Басинский со своей «Анной Карениной», а третьей — Анна Матвеева с дневниками бабушки!.. Уже не только эксперты, но и публика выбирает нон-фикшн и автофикшн!..

Есть такая старинная традиция: ругать крупные литературные премии.

Особенно шорт-листы и выбор победителей.

Пока был один «Русский Букер», дружно ругали «Русский Букер». Потом возникли «Национальный бестселлер», «Ясная Поляна», «Большая книга» и «НОС», и обстрел стал вестись по всему крупно-премиальному квинтету. Хотя «Букеру» доставалось больше —
и в силу авторитетности,  и частой неожиданности выбора.

Но «Букер» уже пять лет как закрылся.

И мальчиком, точнее, девочкой для битья стала «Большая книга». Оставив в этом смысле позади и «Ясную поляну» с «НОСом», и даже намеренно-провокативный «Нацбест»; тем более что в прошлом году все обсуждали не его шорт-лист, а возможное закрытие самой премии (впервые не было объявления победителя).

А «Большой книге» досталось как раз за выбор победителей.

Напомню, все три призовых места получили книги нон-фикшн. «Подлинная история Анны Карениной» Павла Басинского, «Имя Розанова» Алексея Варламова и «Парижские мальчики в сталинской Москве» Сергея Белякова.

«Образчики эскейпизма, где драма исторического момента не ночевала». «Все темы в безопасном абсолютно неактуальном прошлом». «…Удивлюсь — первые три места???» «Думаю, здесь нет умысла или политики. Просто какая-то вечная нечеткость ума». 

Можно набрать еще с десяток подобных цитат. И это не просто сетевой шум, авторы комментариев — известные в литературном мире люди.

У меня, признаюсь, раздражения или удивления книги-победители не вызвали, скорее, напротив. Вообще, весь короткий список. Книги, конечно, очень разные. И по стилю: от виртуозной образности Мамедова и постмодернистских игр Синицкой — до минималистической скорописи Данилова. И по жанру: «документальный роман» Белякова, «неисторический роман» Ермакова, «роман с дневником» Матвеевой (это все подзаголовки)…

Но есть одна линия, которая их объединяет. Почти все они — о литературе.

С тройкой победителей это наиболее очевидно. Книга Басинского — популярный путеводитель по толстовскому роману. «Имя Розанова» — солидный ЖЗЛ о выдающемся писателе. «Парижские мальчики…» — тоже, в основном, о литературе, писательских детях, писателях и филологах.

Но и остальные книги, не нон-фикшн, о том же. Почти все.

Главный герой «Саша, привет» Данилова — литературовед. Главный герой «Парохода Бабелон» Мамедова — писатель, пишет роман. Один из главных героев «Stabat Mater» Козлова — переводчик. Героиня «Каждые сто лет» Матвеевой — тоже переводчица…

Только в трех книгах (из тринадцати) нет на главных ролях ни литераторов, ни филологов.

Впрочем, Фатима из «Эшелона на Самарканд» Яхиной «в университете посещала курс древнегреческого». Но, как сразу уточняется, «факультативно и всего один год». Она ихтиолог. А то бы получили еще одну филологиню или писательницу.

Нет, в том, что герои большинства романов, вошедших в шорт-лист, если не писатели, то люди близких к писательству профессий, никакой беды нет. Но тенденция прослеживается.

Разнообразие тем в литературе напрямую связано с разнообразием ее читателей. В том числе — социальным и профессиональным.

Скажем, главный герой-недворянин — купец, мещанин, семинарист…  — массово возник в серьезной русской литературе в середине позапрошлого века. Когда читать ее, кроме дворян, начинают купцы, мещане, семинаристы.

И обратно: снижается социальное и профессиональное разнообразие читателей — сужается и тематическое разнообразие литературы. 

Как это и происходит сегодня.

Уходят старшие поколения читателей, среди которых были и инженеры, и врачи, и экономисты. Среди новых поколений, насколько можно судить, в основном только гуманитарии. И тематическая делянка литературы сужается до самой себя. И пары-тройки смежных профессий, вроде филологии или истории.

Писателю так ведь тоже проще. Особенно если он не обладает никаким иным профессиональным опытом, кроме гуманитарно-писательского. Не был врачом, как Аксенов; не работал в селе, как Айтматов; не воевал, как Быков; не вкалывал в шарашке, как Солженицын.

Но есть и обратная зависимость. Для того чтобы серьезную прозу читали не только литераторы и филологи, она и должна быть не только о литераторах и историках.

Осип Брик (в передаче Лидии Гинзбург) «рассказывал о своей работе по руководству литкружком рабкоров. Там были способные люди, но, к своему ужасу, он обнаружил, что почти все предоставляемые ему рассказы написаны на темы «из быта рабкоров». Брик долго объяснял, что смысл рабкорства как раз заключается в освещении быта тех социальных слоев, к которым рабкоры имеют доступ, и т. д. Ничто не помогало: рабкорам интересно писать из своей жизни».

Сегодня, похоже, мы все незаметно превращаемся в этих рабкоров. Писать о своей социальной и профессиональной делянке интереснее и — еще раз повторю — проще.

Не скажу, что прозаики, вошедшие в большекнижный шорт-лист, пытались упростить себе задачу. Большинство текстов устроены достаточно сложно и интересно, и стилистически, и композиционно. И все же.

Нет, я не призываю, как в советское время, писать о рабочих, крестьянах или военных… Хотя почему бы о них не написать? Особенно о военных — думаю, в ближайшее время появится и о них. И вообще профессиональная палитра современного руслита станет богаче. Слишком разные социальные пласты пришли в последний год в движение.

Прошлогодний шорт-лист «Большой книги» — это пока долгое эхо прежних лет. Шлейф прежнего периода, завершившегося в феврале прошлого года. Пока даже малая проза еще не успела откликнуться на все эти события, не говоря уже о крупной. Плюс у премии тоже свой цикл.

Так что шорт-лист, отражающий «драму исторического момента», мы получим… даже, возможно, не в этом, а в следующем году. Если, конечно, литературный процесс не начнет подмораживать. И сами прозаики попытаются немного выйти из той тематической резервации, в которой сами себя поселили.

Борис Слуцкий приходивших к нему на семинар молодых поэтов проверял порою самым простым и, как может показаться, грубым способом: просил новичка прочесть свои стихи… по рифмам. Новоприбывшие читали и, говорят, многие если и не понимали сразу, что дело плохо, то хотя бы задумывались. А отсюда уже недалеко и до того, чтобы начать работать лучше, с бо́льшей ответственностью перед словом. Тому же Слуцкому принадлежит замечательное высказывание о современной ему молодой (и не только) поэзии: «У нас много хороших стихов, написанных плохо». Надо признать, с годами этот критический афоризм все актуальней — в том числе и вывернутый наизнанку: хорошо написанных «плохих стихов», а то и вовсе эффектных нестихов сегодня больше чем когда-либо, будь то рифмованные образчики отвязной «гражданской смелости» или аккуратные столбцы геометрического «патриотизма».

Афоризм Слуцкого можно попробовать разложить на отдельные положения: есть множество стихов, которые «хороши по мысли» / попадают в струю идеологического момента / вливаются в некий эстетический тренд / попросту содержат отдельные хорошие строки — и по этим реальным и мнимым критериям могут считаться «хорошими». Но одновременно с этим в них присутствуют технические погрешности, вкусовые провалы, неряшливость в построении фразы, торопливость — словом, все то, что можно назвать стиховой неубедительностью. Тогда-то в читателе вспыхивает мгновенное и бесповоротное: «Не верю». Больше того: часто огрех становится трещинкой, все более расширяющейся по мере развития стихотворения и в конечном счете рискующей попросту его поглотить.

Из всего спектра поэтического мастерства хотелось бы остановиться на рифме, сузив разговор до одного-единственного типа ее, распространенного ныне в стихотворной практике тех, кого принято считать «молодыми» (читай: до 40 лет). Начнем чуть-чуть издалека. У Константина Ваншенкина есть короткое стихотворение «Ретроград» — вот одна из характеристик героя в нем:

Он спокойно, как при нэпе,

Рифмовал: «глаза — назад».

Вдумаемся: как много говорит о поэте один только выбор типа созвучия. В стихах Ваншенкина эта «техническая» деталь вплетается в образ ретрограда, прибавляется к другим бытовым штрихам, в конечном счете, скрепляя образ стиха с образом жизни, облик поэта с обликом человека. 

Перейдем теперь к цитатам из стихов, опубликованных за последние два года. Вот выхваченные почти наугад строфы из журналов различных направлений:

На обочинах жизнь прорастала,

как могла. Морду не вороти.

Вся как есть: спецодежда и сало;

ходит дождь и бывает интим.

(«Знамя», № 9, 2021)

Река. Ванин день рождения. Десять

минут отделяет его от сестры 

на день, отделяет его на месяц. 

Перекур у рожающей — перерыв.

(«Новый мир», № 7, 2022)

Я иду к тебе через каждую черную реку,

сквозь закрытые веки, вбирая мартовский снег,

собирая боль, что отмерена этому веку,

каждой бабе, потерявшей любимого на войне.

(«Москва», № 11, 2022)

А снаружи шарахался запертый день,

А по снегу картавила поступь.

Доживали на хлебе и на воде

И неделю, и месяц, и после.

(«Формаслов», январь 2023)

Читатель отметит, что цитаты идут как бы «по восходящей»: не все строфы здесь даже условно-иронично можно назвать, по Слуцкому, «хорошими». Если первую цитату, кажется, не спасет никакая, пусть точнейшая рифма, если во второй автор в целом демонстрирует прискорбно небрежное обращение со словом, то в третьем отрывке мы — и в отрыве от контекста — чувствуем уже подлинный эмоциональный накал, прямое лирическое движение строки; что же до последней цитаты, то от нее и от стихотворения, откуда она взята, ждешь чего-то действительно неожиданного. И тем не менее все четыре автора споткнулись на одном и том же: на все той же, «как при нэпе», «ретроградской» рифме.

Рифмы подобного рода, которые называли мужскими ассонансами, усеченными и неполными, восходят к 1910–1920-м годам. Они связаны в первую очередь с работой таких поэтов, как Маяковский, Сельвинский, Тихонов, Есенин (отчасти), Пастернак. То были годы революционной раскачки стиха, ударника Маяковского и тактовика конструктивистов, мощной расхристанности «Улялаевщины» и «Пугачева», расплесканной стихии «Сестры моей — жизни» и «Браги». Первейшая черта подлинности — органичность. То, что было органично и естественно для упомянутых поэтов, с их ритмами, лиро-эпическими задачами и стоящей за ними эпохой, зачастую странно и попросту невозможно у современного лирика. Радиус различий тут — от субъективной специфики дарования художника до объективного исторического фона. Но есть еще путь и развитие самого стиха, упорядочивание в нем тех или иных форм. Мера восприимчивости поэта к такого рода корневым изменениям (а главное — умение отличить их от тех «эстетических трендов» и поветрий, о которых говорилось выше) есть, в конечном счете, мера его таланта. Знаменательно в этом смысле восклицание Пастернака из письма к В. Шаламову, испытавшему в ранних своих стихах сильнейшее влияние самого Пастернака и всей стиховой атмосферы поэзии 1920-х годов:

Удивительно, как я мог участвовать в общем разврате неполной, неточной, ассонирующей рифмы. Сейчас таким образом рифмованные стихи не кажутся мне стихами. Лишь в случае гениального по силе и ослепительного по сжатости содержания я, может быть, не заметил бы этой вихляющей, не держащейся на ногах и творчески порочной формы.

Как видим, тут, пусть и с небольшой оговоркой, оставлен простор для «исключения» (что неизбежно в разговоре о поэзии), но со всей определенностью очерчено само «правило». Стихотворение Ваншенкина о ретрограде было написано в 1980-х, спустя более чем три десятилетия. Рифмы, о которых речь, к тому времени уже решительно были выброшены за борт мастерства современности. Пастернак и Сельвинский ощутили это уже с 1940-х годов, вслед за ними — поколение Слуцкого и Ваншенкина, фронтовое поколение, давшее, кроме названных, таких мастеров, как
А. Межиров, Д. Самойлов, Ю. Левитанский, Е. Винокуров, С. Наровчатов, а затем и следующие поколения поэзии, многими представителями которых мы сегодня вправе гордиться как нашими современниками. О. Чухонцев и А. Кушнер, Г. Русаков и Д. Сухарев, М. Кудимова и И. Жданов, Н. Кондакова и И. Волгин, В. Гандельсман и М. Амелин, — все эти и некоторые другие не упомянутые здесь первоклассные мастера наших дней имеют свой почерк, свою поэтику, свой неповторимый облик в поэзии, чуждый какой бы то ни было «правильности» и чистописания. Это поэты разного темперамента и разных стиховых приоритетов. Но никогда мы не встретим у них формального эклектизма, одним из нагляднейших свидетельств которого сегодня является использование рассматриваемых нами рифм.

Но, спросит читатель, зачем же отвергать тот или иной тип созвучия как прием?
А затем, что прием тогда лишь прием, когда он осознан и использован уместно. При большом желании и такую рифмовку, ставшую приемом, можно отыскать в поэзии последних десятилетий, к примеру, у ленинградского поэта Олега Тарутина (1935–2000). В стихотворении на библейский сюжет «Рождение смерти» читаем:

…Видит Бог. И ему тяжелей.

Затаился, как будто и нет его, —

так нужна эта смерть на Земле. 

Чтоб явилась,

                       не Богом рожденная…

— Каин, Каин!

                        А где же твой брат?..–

И проклятье,

                     уже припасенное,

зависает, как взмах топора.

Заключительная рифма здесь ощущается как уже не только взмах, но — удар топора, словно бы отсекающего последнюю букву точного созвучия. Впечатление усиливается наличием в предыдущей строфе рифменной пары, построенной по тому же принципу звукового отсечения и в той же последовательности («тяжелей–Земле»). Но и тут мы в конечном итоге приходим к развилке правила и исключения…

Подчеркнем еще раз: рифмы, о которых речь, всегда заметны, они выпирают из стиха — и лишь в исключительных случаях могут быть восприняты положительно: явлением не эклектизма, не стиховой небрежности, но подлинного мастерства.

Однако у процитированных мной современных авторов подобная рифма использована вовсе не как прием, не как своеобразное средство выразительности, а просто взята наугад по какому-то мерцающему звуковому соседству. Как это проверить? Облегченность поиска рифмы расхолаживает, тянет за собой то смысловую необязательность, то звуковую неряшливость (сдвиг, следуя терминологии А. Крученых). Так, в четвертой строке второй процитированной строфы на первый звуковой план выходят… кура и урожай, хотя автор этого явно не хотел. В последней же приведенной нами цитате за первой парой «день–воде» следует ничем не «уступающая» ей вторая «после–поступь» — скачок от 1920-х к 1960-м, пример неудачной попытки ассонансной рифмы, предельной размытости созвучия (чем в те годы грешили главные популяризаторы такого типа рифмовки: Евтушенко, Рождественский и др.).То, что здесь сказано, — один из многих вопросов к современной поэзии. Кому-то он может показаться локальным и не столь важным. Нам же, не первый год наблюдающим это явление, такой разговор видится принципиальным и куда более широким, чем кажется. Ведь не секрет, что один поворот рифмы нередко определяет все дальнейшее развитие стихотворения. И всего важнее здесь — не ошибиться и невзначай не завернуть «не туда».

Обозрев в прошлый раз основные эстетические установки литературного медиапроекта POETICA и вскрыв их комичную абсурдность и беспомощность, посмотрим теперь на непосредственную реализацию этих установок, то есть на поэтический контент первого выпуска.

Выпуска второго, кстати, за прошедшие почти полгода так и не воспоследовало (как и обещанного видеоконтента). Это укрепляет подозрения в том, что перед нами очередной проект-однодневка, на которые столь горазды наши «актуальные», всегда готовые высунув язык «бежать за комсомолом» (читай — за стопятьсотый раз перешитыми на худую нитку заявлениями n-летней давности). Уж сколько шума и фанфар, сколько навязчивой раскрутки клубилось в свое время вокруг учебника «Поэзия». И где он теперь, спустя пять лет? Читают ли его? Используют ли в широкой педагогической практике? «Учат» ли по нему стихотворчеству (хотя идея обучения поэзии по учебникам сама по себе отдает гротеском). Очень сомневаюсь. Не факт, что этот талмуд ныне открывают даже сами его авторы, — они свою задачу по «легитимизации» килограммов стихотворного шлака путем иллюзорного «уравнивания» его в правах с поэзией подлинной выполнили (разумеется, безуспешно, ибо люди еще не совсем разучились читать), соответствующие гранты реализовали — и довольно. Школьная и университетская практика «новации» предсказуемо отвергла, а бенефициары сего трагифарса, видимо, особо и настаивать не стали. Только полумертвый сайтик и остался.

Но к делам насущным. Итак, что же нам предлагает первый и единственный номер «Поэтики» в качестве новейших и прорывных поэтических практик?

Наталья Азарова (главный, к слову, инициатор упомянутого горе-учебника) озабочена вопросами фундаментальными: «что с тобой мир такое что ты туда-сюда бегаешь». Эту озабоченность переключить бы на сферу внятности высказывания или хотя бы — на область пунктуации, но — увы…

Полина Андрукович (как тут не вспомнить хрестоматийное «у полины андрукович <…> / не поверите, опять — месячные / и она о случившемся — всем! всем! всем! — / не могу молчать») стоически верна своим излюбленным мотивно-тематическим комплексам: «в новый день кончали мы», «и прет мне в рот», «он сменил сердце на член» (сквозная метафора подборки), «смоет, надеюсь, его сперму с этого мира», «шейка матки защищена от мух» etc. Те же неудовлетворительные стихи о сексуальной неудовлетворенности, что и четверть века назад, — с нулевым «приращением смысла». Авторессе, напомню, пятьдесят три годика. И вот что особенно поражает в т. н. фем-поэзии: яро манифестируя протест против пресловутой «объективации», в своих стихах «поэтки» и «авторки» заняты как раз сплошь объективацией, и объективацией объективации, и объективацией объективации объективации — и далее в дурную бесконечность, на которую наброшено дырявое покрывальце блескучего эпатажца, которым давным-давно никого не удивишь и который с настоящей дерзостью речевого жеста ничего общего не имеет.

«Прет» по проторенной дорожке и Оксана Васякина, продолжающая уныло перемалывать разнообразные «травмы» и «царапины». Насилие — это плохо, спора нет. Но однообразное и насквозь конъюнктурное, холостое его пережевывание уже порядком поднадоело. И вот опять: «О чем он думал, когда наматывал на кулак вафельное полотенце и бил в живот мою бабку». Проходная же псевдоинтеллектуальная афористика в духе «никто не хочет быть невообразимой дырой» разбавить этот тягомотный поток болезненного бытописания, перемежаемого длинными цитатами из Беньямина (а то как же) и повествованием об опыте чтения такового, разумеется, не в состоянии. Вот и получается очередное паразитирование на принесшей Васякиной первый успех поэмке «Когда мы жили в Сибири», которая, в силу своей прискорбной вторичности, тоже представляет собой паразитирование, то есть здесь перед нами паразитирование в квадрате. Правда, колорит на сей раз татарский, а не сибирский, ну да это ничего. Этносов в России еще много, «травмированы» так или иначе все, так что вангую появление еще пары десятков подобных, клонированных друг от друга опусов во славу феминизма. Эту «повесточку» выгодно теребить до упора (а «упора», вероятно, нет), ибо она являет собой золотую жилу копеечных псевдопоэтических спекуляций, формирующих символический (а в случае Васякиной — и вполне реальный) капитал.

Тем же путем идет и Лида Юсупова, не устающая переписывать в столбик шедевры отечественного судопроизводства и тем самым длить и длить свои околодокументальные верлибростенания, из которых вместе с «водой» воображения ненароком выплеснулся и «младенец» поэзии. В отсутствие собственно поэтической убедительности степень действенности документа как такового понижается многократно, как бы ни воспевали гражданское и человеческое мужество Юсуповой ее адепты. Как ни крути, толстовский младенец «в скуфеечке из лоскутков» (даже если Толстой его и не видел в действительности) останется в веках и будет пробуждать «чувства добрые», а юсуповский «ребëнок <…> в первородной смазке, слизисто-кровянистых выделениях и частично в малине» (даже если это реальный несчастный ребенок) так и останется инструментом мазохистского расковыривания автором собственных малоинтересных болячек, не освоенным, не преображенным эстетически фактом нашей несовершенной социальной действительности. И, как это ни грустно осознавать, этот факт мгновенно будет сметен следующей шокирующей новостью. Вот и «стиходокументы» Юсуповой так устроены, что последующий напрочь вымывает из памяти (в частности, памяти культурной) предыдущий, одинаковые волны наплывают друг на друга, но, чтобы стихи ожили, нужна «кровь, а не водица», и здесь я имею в виду отнюдь не кровавые картинки, которых в этих стихах с избытком, а нечто значительно более важное и глубинное — кровеносную систему самого стихотворения. Что до новостного шок-контента, то его в Сети и так хватает, обязательность стихотворной формы для его фиксации и необходимость его «опоэчивания» с помощью примитивных приемчиков крайне сомнительна…

В текстах Павла Жагуна «машут крыльями смыслы семиотических семян».
О том, что взлететь высоко (прорасти глубоко) им не удается, можно судить по любой выхваченной наугад из этого словесного потока цитате (но отнюдь не мандельштамовской «цикаде»). В одном из стихотворений (трудно бороться с инстинктивным желанием закавычить это слово) фигурирует «пожароопасная белка», которую можно счесть главной вдохновительницей сих вымученных излияний. Вероятно, упомянутая белка зажгла известные «трубы», которые незамедлительно вспыхнули горючим и вонючим пламенем — иного объяснения не вижу.

На закуску просто несколько прекрасных и удивительных в своей саморазоблачительности выдержек, без комментариев: «В этом месте машинка письма таки села, поэтому отсюда  «в строчку»» (Иван Соколов); «я бы скупила все книжки / издательства «новое литературное обозрение» литература нужна / чтобы сохранить дом каждого человека / его родину» (Ирина Крупина — как же без рекламы благодетелей-то, стихи ведь все стерпят); «Смотри, я съела собственного сына, / чтоб только ты смотрел, / не отрываясь, как на холст / с несуществующим камином обыватель» (Саша Мороз). Нельзя лишний раз не убедиться в кристальной правоте Уистена Хью Одена, сказавшего в свое время про верлибр так: «Поэт, пишущий свободным стихом, подобен Робинзону Крузо на необитаемом острове, он должен делать все сам: стряпать, стирать и штопать. В исключительных случаях эта холостяцкая независимость дает нечто оригинальное и впечатляющее, но чаще результаты бывают убогими: грязные простыни на неубранной постели, неметеный пол и валяющиеся повсюду пустые бутылки». Какое точное слово – убогий!

Напомню, что все это цветистое (на первый взгляд, но на деле — одноцветное) стихотряпье подается нам под лейблом ошеломляющей новизны, предчувствования-нащупывания новых путей в поэзии и т. д. Примерно так завлекают наивного юзера вирусные баннеры. И вновь адамовым ребром встает вопрос: что же от вашей новизны, ребята, так откровенно несет заветрившимся, тухленьким душком? Что ж вы все объективируете-объективируете, да никак не выобъективируете? При этом отсутствие субъектной активности (то есть поэтического самостоянья) тотально, она нагло подменяется холостой инерцией: насильники инерционно насильничают, жертвы инерционно подвергаются насильничанью. Именно такую инерцию конвейерного воспроизводства выхолощенных жизнеподобных форм ненавидела Цветаева и противопоставляла ее незаемной подлинности голоса Есенина и Маяковского: «Родители — родят, / Вредители — точут, / Издатели — водят, / Писатели — строчут. // Мост новый заложен, / Да смыт половодьем. / Все то же, Сережа! / — Все то же, Володя».

Такова имитация динамики при абсолютной омертвляющей статике. Шансов на «опрокидывающее» удивление, на «стезю гривастую, кривую», «не предугаданную календарем» никаких. Ни о какой «далеко заводящей речи» здесь не может быть и речи, ибо, едва будучи «заведена», она упирается в тупик самой себя, как человечек из компьютерных игр, шагающий в столб под управлением неумелого пользователя. Какие бы коленца этот человечек ни выделывал, как бы изощренно ни двигал ногами — ни вперед, ни вбок он не продвигается, остается только картонное перебирание ложноножками слов, бессмысленное семенение сем.

Так что какие поэтики, такая и Poetica. Аристотель в печали. Катарсис отменяется. Всех тошнит. Расходимся.

Михаил Хлебников в книге «Союз и Довлатов» (2021) развенчивает черно-белый манихейский миф о Довлатове.

Миф продолжает тиражироваться. Почему?

а) Романтический бинарный манихейский миф легко разместить в головах аудитории.

б) Еще не вымерло поколение «друзей» Довлатова, цензурирующих довлатовские письма. На 50 лет запрещен к печати довлатовский архив. Пока они не вымрут, ничего хорошего в довлатоведении не будет.

Миф о Довлатове сводится к его борьбе с Советской Властью и стремлению уехать.

Почему так легко и приятно валить все на Советскую Власть?

Потому что тем самым добрые люди с прекрасными лицами снимают ответственность лично с себя.

Иначе получается разрыв шаблона. Те же люди, которые притормаживали Довлатова при жизни в СССР и в США, получают за него паек после смерти.

Впрочем, как говорил Довлатов, «не настолько я еще подлец, чтоб говорить о морали». 

У пчелок с бабочками то же самое.

Михаил Хлебников подробно разбирает советский период жизни Довлатова и аккуратно разоблачает «неуловимую говнистость» опереточной питерской фронды.

Пора, наконец, отделить подлинных друзей Довлатова от неподлинных, трушных от фэйковых. Хороших от плохих.

Литвойны в Питере и на Брайтоне не сводились к противостоянию
«Мы/ Они». Мелкое полупартизанское копошение, подсиживание, сложные маневры, стукачество, предательство, литературное отравление колодцев и литературная вохра.

Пока Довлатов выкарабкивался, его надо было по-товарищески попридержать. Когда Довлатов уловил восходящие потоки и стал лидером, надо было выстроиться за ним в кильватер.

Михаил Хлебников производит дерзкий наброс.

Литстудия супруга Веры Пановой, Д. Я. Дара, была заточена, в сущности, на то, чтоб попридержать дебютантов. «Лучшие прозаики мира» посещали студию Дара — позвольте такой каламбур — даром.

То есть совершенно напрасно.

Дар не просто требовал от учеников молчания. Тяжело он переживал любой намек на литературную состоятельность своих подопечных. Один из самых тяжелых ударов для него — выход книг Андрея Битова. Помешать этому он не мог, «объяснить» — пытался.

Поэтому ярость Дара в отношении «Невидимой книги» Довлатова понятна, как и призывы наказать клеветника. Во-первых, напечатана, во-вторых, показывает воспитанников Дара в крайне невыгодном свете.

Дар не останавливается ни перед чем.

В 1977 Дар эмигрирует в Израиль, а у Довлатова выходит книжка в Америке.

Прочтя «Невидимую книгу», Дар «наводнил Ленинград призывами избить меня».

В результате Довлатов действительно был два раза избит в милиции.

Совпадение?

Не думаю.

Ошибки Михаила Хлебникова незначительны. Дмитрий Натанович Притула назван в честь Веллера «Иосифовичем». Контаминированы Эра Коробова и Евгения Коробкова со статьей «Отец Довлатова как стукач». Армянская тема может быть решена сложней.

Каковы глобальные причины траектории Довлатова?

Довлатов прозорливо использует экономическую метафору для описания своих неудач. «Покупаю в кредит вещь, которую потом сразу уценивают, а я продолжаю 2 года выплачивать». Сказано о сборнике «Горожане».

Довлатов вырос в счастливое время экономического бума 1950-х. Никогда человечество не жило так богато.

И никогда больше не будет.

Перед Довлатовым закрылись не только «оттепельные» шлюзы к печатанию. Литература массово уходит на 3-й план в сегменте духовки. На 6-й план  в личной жизни. Пользуясь журналистским клише, можно сказать: литература умирает.

Довлатов взял в кредит литературу, а она вдруг разом подешевела.

Отчего сие?

Слишком хорошо жить стали.

Поэтому Довлатов мог полюбить людей, только предварительно сделав их несчастными.

Новые шлюзы открывались, но Довлатов их не видел.

Михаил Хлебников фронтально сравнивает траекторию Довлатова со стратегией Игоря Ефимова (более известен парафилософскими сочинениями и перепиской с Довлатовым). Я бы сравнил Довлатова с Высоцким. Тот тоже мечтал о книжке, хотя имел всенародную славу через кассеты. Сарафанную звукозапись и вахтовое распространение. Без визы ездил за границу.

Повисает немой вопрос.

Если Довлатов был так хорош в роли устного рассказчика, как об этом говорят его «друзья», то где записи устных рассказов Довлатова?

С другой стороны, если бы Высоцкий все понимал в технологии собственной славы, он завидовал бы не Евтушенко, а имаму Хомейни. Имам Хомейни через кассеты сделал революцию.

Если бы Довлатов понимал подоплеку своего успеха, он терпимей отнесся бы к тем, кто возродил СССР на Брайтоне.

Европейской страной России довелось побыть 31 год. За это время мы устроили жизнь по-человечески, с чистыми и комфортабельными общественными помещениями в диапазоне от туалета до аэропорта, без хамства в магазинах и транспорте, безобразий на детских площадках и воровства цветов с городских клумб. В остальном не все гладко: далеко не каждый россиянин мирится с капитализацией общества, даже если она идет во благо.

В свое «европейское» тридцатилетие Россия не очень-то и нуждалась в национальной идее. Общество постепенно осваивало различные области свободы, государственность поспешно укреплялась, структурируя новую реальность. Бояться вовне было некого; самый страшный враг сидел рядом, и он желал приобретать и продавать.

Но теперь наступило время реализации блоковской метафоры: «Мы обернемся к вам / Своею азиатской рожей». Смена парадигмы не может проходить безболезненно, и, как всегда при медиальном сломе, возникает потребность в экзистенциальной защите, в «броне из облака» (метафора писателя и философа-антрополога Александра Мелихова). Щитом может стать только самоидентификация, четкий ответ на вопрос «кто мы как народ». А его традиционно дает лишь национальная идея. И лучшие народные умы, от блогеров до журнальных главредов, взялись за формулирование основных тезисов.

Трудно назвать успешными попытки провозгласить национальную идею (фиаско ждало К. Н. Леонтьева и иже с ним). Авторы, словно сговорившись, путают ее с государственной идеологией. Вызвано это, вероятнее всего, тем, что в СССР, где большинство получали высшее образование, вместо философии преподавали марксизм-ленинизм, мало способствующий развитию теоретического мышления.

Национальная идея объективна: она складывается вне зависимости от нашей воли. Ее нельзя выдумать или сочинить. А идеологию можно: она конструируется и провозглашается.

Множество исторических формулировок русской национальной идеи оказались теоретическими симулякрами. Уцелели, пожалуй, только две. Первая – «Аще Бог с нами, никто же на ны» – приписывается то Александру Невскому, то Петру Великому, то одному-другому деятелю Церкви. Многоуважаемые атеисты, особенно активные в последнее столетие, отсекли первую часть, получилось нечто в духе «русские круче всех». Слегка переставив акценты, Олег Куваев заявил в романе «Территория»: «Мы — могем!»

Русское народное сознание, казалось бы, дремавшее все годы Советской власти, тем не менее действовало — и там, где власть очень даже могла его прищучить. За анекдоты при Сталине, как мы помним, сажали; но дух народный неистребим, и микросюжеты о «русском, немце и…» (третья нация варьировалась: поляк, американец, француз) неизменно строились по одной и той же модели.

Пожалуй, «могем» — единственная максима, выдержавшая проверку временем и практикой. Русскому человеку ан масс действительно свойственно иррациональное ощущение всемогущества. И русская лень, и русский авось из того же источника: в самом деле, разве всемогущий должен что-то доказывать?

Вторая формулировка, принадлежащая Достоевскому, состоит из одного слова — «всеотзывчивость» и, если подумать, логически связана с первой: если мы все можем, отчего бы нам все и не принимать?.. Корень национальной идеи — наш Александр Сергеич, идеальный русский человек отчасти африканского происхождения, что тоже кстати: почему бы русскому не вобрать ручеек инородной крови?..

С формулировкой государственной идеологии все хуже. В разное время предлагались следующие: «Москва — Третий Рим, а четвертому не бывать» (основана на послании монаха Филофея Великому князю Московскому в 1523–1524 гг.), «Православие, Самодержавие, Народность» (доктрина министра народного просвещения Российской империи С. Уварова, 1833), «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» с центром в СССР (из «Манифеста коммунистической партии» К. Маркса и Ф. Энгельса, 1848, с возникновения СССР и примерно до начала Второй мировой войны), «Народ и Партия едины» (с 1953 и до краха СССР).

Каждый из лозунгов доказал свою несостоятельность и необъективность. «Третий Рим» обернулся сменой государственной парадигмы, ход уваровской мысли привел к Кишиневскому погрому 1903 года, пролетарии всех стран соединяться отказались, а единство народа и КПСС закончилось значительно раньше распада СССР.

Либеральное тридцатилетие ничего не принесло в плане развития идеи и идеологии, поскольку концепт частной собственности нашему менталитету не вполне родной. Следует вспомнить, например, как в 1860–1870-е годы горели хозяйства крестьян, пожелавших отделиться и хоть на километр отдалиться от общины, от крестьянского мiра: вчерашние соседи ненавидели новоиспеченных индивидуалистов за желание жить на особицу. И в этой черте национального характера — один из источников советского раскулачивания, закоренелой ненависти к одиночке.

Но собственность остается все же чем-то не главным. И мы в лице своих лучших представителей требуем от государства, чтобы оно дало нам идею и идеологию. Аналогичный случай имел место в 1990-е, когда Б. Ельцин призвал: «Требуется Идея для России!» Началась дискуссия, инспирированная и поддерживаемая «Независимой газетой» и «Российской газетой». Даже конкурс, помнится, организовали… Бессмысленно, хорошо хоть не беспощадно.

Запрос, однако, велик и порождает небезынтересные — в социолингвистическом плане — казусы.

Песня Шамана (Ярослава Дронова) «Встанем!» появилась, когда были озвучены первые цифры потерь нашей армии, и по праву завоевала сердца. Автор проснулся «голосом народа» и решил упрочить свою популярность, предложив аудитории новое сочинение — «Я русский!». Оставим в стороне сомнительные художественные достоинства текста. Посмотрим на содержание: «Я вдыхаю этот воздух, / Солнце в небе смотрит на меня. / Надо мной летает вольный ветер, / Он такой же, как и я». Позвольте: ни воздух, ни солнце, ни ветер не являются ничьей национальной прерогативой; представитель любого народа может сказать, что его кровь от Отца (ср. американское
In God we Trust), что он хочет любить и дышать, а не вот это все. Самое примечательное содержится в рефрене: «Я русский, / И мне повезло. / Я русский, / Всему миру назло». Насчет «повезло» допустим, хотя, родившись англичанином или индейцем, ты точно так же считал бы, что это особое счастье. Но «всему миру назло» — уж слишком.

Понятно, что глухота публики объясняется в том числе и эмоциональным голодом: запрос на такие песни в обществе высок, но не удовлетворен. Автору же текста стоит быть более требовательным к себе. Получается, что ему нравится быть русским «назло», и это показывает глубокое неуважение к родному языку: знаменательное наречие цели «назло» употребляется только в контекстах, подразумевающих осознанную и направленную волевую деятельность. «Назло врагу, на радость маме«, как говорится в детском стишке, можно только «лечь спать с немытыми ногами» или что-то вроде этого, но никак не иметь национальность.

А вот покинувшим страну в 2022 году «стыдно» быть русскими. По абсурдности и языковой глухоте оба высказывания равны друг другу…

Гордиться принадлежностью к народу, стыдиться ее можно лишь в состоянии сильного перегрева нейронной сети, от которого следует воздерживаться. Никак не возможно ни то ни другое по отношению к фактору, в наличии или отсутствии какового ты не принимал участия и никак не мог на него повлиять.

Да и если врагов не останется, на чем тогда будет основываться национальная идея?..

Тихо, нестройно гуманитарии уже произносят необходимое: если мы хотим соответствовать национальной идее и не зависеть от государственной идеологии или ее отсутствия, мы должны быть причастны культуре. Во всех ее проявлениях — от бытового вежества до изучения иностранных языков. Владение родным, знание отечественной истории и искусства подразумевается, но это далеко не единственное, что нам как народу нужно для развития. Потому что культура есть система ценностей и связей между ними, а русский человек может и хочет жить только в ценностно ориентированном мире. Если угодно, культура — это все, что осмыслено человеком и народами. И с нашей душевной широтой нам, конечно, потребна культура мировая, никак не меньше.

Блок был прав:

Мы любим все — и жар холодных числ,

И дар божественных видений,

Нам внятно все — и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений…

Мы помним все — парижских улиц ад,

И венецьянские прохлады,

Лимонных рощ далекий аромат,

И Кельна дымные громады…

Здесь ничего не строится на рациональной основе и все держится на художественных образах. Культура — та единственная область, в которой оба концепта — «всемогущества» и «всеотзывчивости» — могут реализоваться. А нам остается только осознать эту любовь и культивировать ее в себе: на уровне личности, семьи, школы, вуза, государственных структур.Нельзя ставить себя в зависимость от наличия врага. Пусть его лучше вообще не будет; его место займет созидание себя, ближайшего жизненного пространства, страны.
И не надо ждать национальной идеи от государства: это не его функция.