– Для начала – вопрос про арифметику. Дмитрий Бак написал книгу про сотню современных поэтов. Алексей Алехин считает, что их в десять раз больше, если сосчитать авторов журнала «Арион». А сколько, по-твоему, поэтов в России и каково их оптимальное количество?
– Думаю, что все-таки настоящих, больших поэтов много быть не может. Если мы посмотрим назад на ХХ век, можно называть разные имена, но вот по самой высшей мере – их около десяти, на разные вкусы. Для меня это – Мандельштам, Пастернак, Ахматова, Цветаева. Если перейти к концу века, понятно, что это Бродский, а также такой непризнанный гений, как Губанов, например. К сожалению, малоизвестный замечательный поэт Алексей Прасолов. Да много имен…
Вообще, русская поэзия чрезвычайно богата. Про оптимальное количество поэтов на душу населения говорить, конечно, странно, потому что искусство вообще и поэзию в частности нельзя загнать в арифметические или какие-то другие рамки. Если же пофантазировать, пусть будет на миллион читателей один крупный поэт. То есть примерно полторы сотни больших поэтов набрать можно. Хороших, действительно хороших поэтов много – достаточно открыть «Журнальный зал».
У нас сложилась уникальная ситуация, когда работают ребята и девчонки моего поколения, есть даже уже моложе, те, кому 20, 22, 23 года – и в то же самое время пишут наши классики: Евгений Рейн, Олег Чухонцев, Александр Кушнер, которые кому-то в прадедушки годятся! Получается, сразу несколько поколений русской поэзии работают параллельно. Такого никогда не было. Вот поэтому, действительно, сегодня богатейшее, интереснейшее время. И жить сейчас – большое счастье.
– Но, мне кажется, немножко сложно говорить о преемственности. Вряд ли Рейн и нынешние двадцатилетние читают друг друга…
– Двадцатилетние – читают Рейна. И я его очень люблю как поэта. Сейчас в нашей литературе несколько поэтических пластов. Нельзя, конечно, сказать, Гандлевский учится у Рейна, а мы учимся у Гандлевского. Но и это хорошо. Настоящий поэт всегда найдет свой путь.
– Коль скоро ты назвал наших мэтров, прошу озвучить также имена из поколения тридцатилетних. Насколько эта генерация перспективна?
– Вот все вокруг говорят про прозу нынешних тридцатилетних. Естественно, многих из них я знаю, приятельствую со многими. Но, честно скажу, не восхищаюсь этим прозаическим поколением. В отличие от поэтического. Первый из поэтов, кто приходит на ум – мой друг-соперник Антон Азаренков. Он замечательный поэт, думаю, у него большое будущее.
Конечно, хочется назвать и своих друзей – Варю Заборцеву, Гришу Князева… С Гришей вообще ситуация очень интересная была. Когда я в первый раз прочел его стихи, они мне показались хорошими, правильными – и довольно скучными. То есть я в них не отыскал ничего особенного. И путь для того, чтобы открыть Гришу, чудесного поэта, звучащего на высокой, чистой ноте был у меня довольно долгим. Павел Крючков несколько раз мне говорил: а ты вот так посмотри на Князева, а теперь с этого угла, потом еще раз смени оптику. И вдруг словно какие-то окна распахнулись, и вот она – классическая свежесть…
– А это не оксюморон – классическая свежесть?
– Классическое в Грише есть, это очевидно. Но весь с тем же – такой настоящий, чистый, высокий при всей кажущейся правильности и классичности…
– А вот Бориса Пейгина и Марию Затонскую ты причисляешь к своему поэтическому поколению?
–Ну, Боря все-таки постарше. И Костя Комаров. И Лена Жамбалова, светлая ей память. В Липки мы входили, считай, вместе. Я – немногим позже. Маша Затонская – чудесный поэт, один из лучших в поколении. Пейгин – тоже сильный, замечательный поэт, за ним чувствуется какое-то абсолютно поэтическое гудение. Вообще, очень много имен можно назвать из тех, кому сейчас не больше сорока.
– Когда человек входит в литературу, у него уже есть определенный круг авторитетов в поэзии и прозе. Когда же молодой автор обретает свой голос, этот список заметно измениться. А твои кумиры – одни и те же на всю жизнь?
–В совсем юные годы я был влюблен в раннего Евтушенко. Я не подражал ему в чистом виде, мне нравился образ поэта, привлекали и феномен стадионной поэзии, и атмосфера оттепели. Потом интерес к Евтушенко, слава богу, прошел. Начался период увлечения Соснорой – тоже не слишком долгий. Ну и так далее. Сейчас, например, Чухонцев.
Думаю, что не бывает и не может быть каких-то незыблемых с поэтической точки зрения авторитетов. Но вот как человек Евтушенко остался для меня примером гражданственности. Хотя ряд поступков и заявлений не могут не вызвать вопросов, конечно.
Так получилось, что Евтушенко стал первым поэтом, которого я вживую увидел, будучи совсем юным. И одним из первых поэтов, кого я внимательно прочел. Когда он приезжал из Америки в Москву, я ходил на его концерты. Ни Вознесенский, ни Рождественский мне никогда не были близки. А вот, к примеру, раннего Евтушенко я знаю наизусть километрами. Он еще и прозаик замечательный. Его монументальный труд, антология «Десять веков русской поэзии», великолепен, его еще оценят по достоинству.
– Вроде как далеко не все поэты тратят время на чтение прозы – а ты?
– Я трачу время не только на чтение прозы. Я трачу время еще и на то, чтобы ее писать, прозу эту самую несчастную!
– Кого считаешь своим учителем? Набокова? Тургенева?
– Набокова я очень люблю, Тургенева люблю. Но вообще в прозе нередко раздражает «прозаичность» текста. Терпеть не могу правильно построенный сюжет, все эти выверенные диалоги. Я не люблю, когда искусство искусственно! Искусство должно быть естественно.
Возьмем великого стилиста Набокова. Понятно, насколько там все просчитано, но даже при самом внимательном чтении все равно остаются какие-то тайны. А в том, что делают сейчас молодые и не очень молодые писатели – там нет или почти нет тайны…
Мне очень интересна проза Ильи Кочергина – с точки зрения поиска слова, поиска выражения действительности, поиска какого-то нового пути. Читатель должен распахнуть глаза и увидеть мир вокруг.
– А как тебе то, что пишет сверстник и друг Кочергина – Роман Сенчин? Некоторые упрекают его излишней мрачности…
– Ну, мрачность не порок. Проза Сенчина мне меньше интересна – и как читателю, и как человеку пишущему. При этом Сенчин мощный писатель, у него есть очень классные вещи.
– Для меня было неожиданным известие о том, что ты стал совмещать поэзию и прозу. Как обычно говорят? «Лета к суровой прозе клонят». А тебе еще жить да жить, что называется. Ты реально со школьной скамьи писал то одно, то другое? Мне кажется, очень трудно совмещать в одной голове поэзию и прозу…
– Просто это разные регистры. Да нет, я не настоящий прозаик, потому что пишу прозу поэтическим методом.
В детстве писал очерки о природе, птицах, путешествиях. Публиковался – сначала в районной газете, потом в областной, в федеральном издании «Вестник ЗОЖ» с миллионными тиражами. Получал приличные по тем временам гонорары – и пачками письма от читателей: «Уважаемый Василий Павлович…» Все думали, что я убеленный сединами старец…
Деньги я копил на фотоаппарат. Купил, стал бегать за птицами. В общем, тогда я получал гораздо больше за свой писательский труд, чем сейчас.
– Следующий вопрос для меня сложен, поэтому адресую его тебе: стихи – это монолог или диалог?
– Это полилог! Помнишь, у Кушнера? «Рай – это место, где Пушкин читает Толстого». Я очень люблю Овидия и не считаю дерзостью диалог с ним в своих текстах. У меня есть и другие незримые собеседники – Данте, Тютчев… У Алексея Алехина есть такая мысль: поэзия – это такая комната, где живы все, и ты приходишь со своими несчастными листочками и встаешь перед Пушкиным…
– Очевидно, что стихи все-таки отчасти и авторское высказывание, то есть монолог по сути. Как ты определяешь его продолжительность? Пишешь на выдохе, а потом дорабатываешь и текст становится в два раза короче?
– Я сейчас грущу, потому что размер моего высказывания сократился до 2-3 строчек. В последней подборке в «Новом мире» («Заяц и стихотворение», 2024, № 12) почти все стихи размером максимум 5-6 строк.
– Это что за хоккуобразное творчество?
– Конечно, у меня там не хокку. Был такой поэт Валерий Прокошин, который вполне сознательно практиковал русское хокку. А я просто ищу выражение, которое ритмически было бы близко моей душе, было бы близко тому, что я вижу вокруг себя. Получается очень лаконично. Я от этого грущу, мне вообще хочется писать, как Багрицкий в 1920-е годы. Имея некоторое мастерство, я могу написать длинные стихи. Но это не будет настоящим. Сейчас приходят маленькие вещи. Что ж, тоже интересный опыт.
– В поэзии ритм плюс метафорика приводит к синергетическому эффекту, а рифма тут, получается, бонус? Что тебя привлекает в поэзии?
– Как читатели меня привлекают все-таки тексты рифмованные, протянутые во времени и пространстве. Но у самого получается писать по-другому. Получаются верлибры коротенькие, хотя порой и выскакивает рифма, и хочется верить, что она естественно выскакивает.
– На три строфы три ударные строчки. Это перебор?
– Если из дюжины строк три ударные, сильные – какой же это перебор? Окуджава говорил, что настоящие стихи – это полет кошки с пятого этажа. А Блок писал: в лирических стихах не должно быть больше пяти строф. Мне кажется, все это не важно. А важно совсем-совсем другое.
– А что?
– Во-первых, естественность. Во-вторых, свой путь или хотя бы его поиск. В- третьих, мастерство. Стихи все-таки надо уметь писать.
Сон, приснившийся белым стихом
...и ранняя измена.
Лето, лето.
Отец, похожий на Хемингуэя.
Уборочная.
Съемки кинофильма.
Спор с режиссером.
Дождь к утру.
Измена.
Без телефона, в центр, на работу.
Киоск газетный – славный атавизм.
О друг последний, друг случайный,
слушай,
как хорошо пешком до центра.
Листья.
Туман и колокольчики трамвая.
Дай телефон, мне нужно позвонить.