№4, 1971/На темы современности

Жизненные основания поэзии

Искусство всегда обращено к людям, оно непременно обобщает новый человеческий опыт. И какие бы формы оно ни принимало, монументальные или камерные, эпически спокойные или драматически напряженные, оно запечатлевает момент движения, сдвиг, поиск, обновление, одним словом, процесс, происходящий в жизни и в умах людей.

В нашем, социалистическом искусстве этот общий закон художественного творчества – закон его соответствия жизни – действует с особой силой. Потому что момент движения, развития, революционного обновления жизни с необычайной остротой запечатлелся именно в истории социалистического общества. Непрерывные сдвиги в материальной и духовной жизни нашей страны, народа, о которых говорится в решениях XXIV съезда КПСС, требуют от искусства и адекватного их отражения, и разведки новых путей социалистической нравственности, революционного гуманизма.

Наш быт и наше бытие с каждым годом меняются неудержимо. Я приведу лишь несколько строк из воспоминаний В. Конашевича, описывающего детство при свете керосиновой лампы: «Я помню рассказ отца о первом ее появлении в доме (в шестидесятых еще годах). Лампочка была маленькая, с плоским фитилем и прямым стеклом, вроде тех, что потом вешали в кухнях на стенке. А ее повесили в зале!

Да еще собрались всем домом полюбоваться ее ровным, «ярким» светом, поражаясь больше всего тем, что в ней горит «вода». А потом на радостях устроили танцы под рояль при свете этой первой керосиновой коптилки». Фразу про «новый ритм» жизни, ставшую бессмысленной от частого употребления, можно расшифровывать подробно, с математической точностью.

На это, правда, есть ответ: человек остается человеком. Его духовная жизнь имеет прочные традиции. Его психология относительно устойчива. Устойчиво и искусство, к ним обращенное. Круг замыкается. Эту замкнутость можно подтвердить даже самой спецификой искусства. Сколько бы ни говорилось о смешении видов и жанров, о синтетических его формах, специфика выразительных средств по-прежнему имеет очень важное значение. Иначе мы имели бы единое искусство с единой системой выразительных средств, обнимающих все стороны жизни. То есть искусство и впрямь не следует непосредственно за всякими материальными изменениями, за изменениями «антуража» и «интерьера», и синтез искусственного волокна не означает синтеза новой стиховой формы.

Скажем даже так: хорошо, что существует эта устойчивость. Скажем стихами Д. Самойлова:

«Профессор Уильям Росс Эшби считает мозг негибкой системой. Профессор, наверное, прав. Ведь если бы мозг был гибкой системой, конечно, он давно бы прогнулся, он бы прогнулся, как лист жести, – от городского гула, от скоростей, от крика динамиков, от новостей…»

Но вот что примечательно: стиховые эти строчки я выписал сплошь, и они стали, в сущности, прозаическим текстом. Для Державина – любимого поэта Д. Самойлова – это были б вообще не стихи. А Пушкин о подобном опыте спросил бы: «Что, если это проза, да и дурная?..» А сам Д. Самойлов, защищая устойчивость человеческой психики, прибегнул к средствам, далеко выходящим за пределы привычных традиций, примкнул к той прозаизации стиха, которая в последние полстолетия столь основательно колебала его формы и формулы.

Вот так, круг замкнут и разомкнут одновременно. В стихе образовались новые связи. Непосредственное жизненное содержание стиха, исключительная насыщенность его современной информацией, пусть в данном случае и взятой в ироническом плане, продиктовала эту форму.

Передача информации – деловой, экономической, научной – не является непосредственной задачей поэзии. Ее «информация» эмоциональна, тесно соотнесена с нравственной жизнью личности, с поведением и самочувствием человека в определенных социально-исторических обстоятельствах. Но вся окружающая жизнь насыщена новой информацией. Она уже оказала и оказывает влияние на жизненный тонус людей. Она исподволь наращивает связи человека с разнообразными проявлениями жизни. Если формулировать значение этого факта для поэзии, то его можно определить как расширение и углубление жизненных оснований. Каковы бы ни были реальные достижения в каждом отдельном случае, общая тенденция несомненна. Как говорится, поэта все касается. Не в том смысле, что он обо всем непременно должен написать, но что не чувствовать, не замечать общественного движения времени он не может.

Требование от поэзии жизненности – не декларативное требование. Так же, как формальный тематический отклик поэта на события не есть еще проявление жизненной активности. Конкретное исследование взаимоотношений поэзии и жизни многое может объяснить. И связи поэзии с жизнью более глубоки, основательны, многосторонни, чем обычно это полагают.

Вообще примечательная черта советской поэзии последних лет – ее направленность вовне. Не просто психологическое течение чувства. Не только выявление его основных характеристик, отвлеченное от конкретного повода. Но чаще всего одновременное изображение чувства и породивших его обстоятельств. Более того, нередко внешние события, факты, целый комплекс жизненных примет становятся как бы носителями чувства. Именно в них реализуется поэтическое настроение, эмоциональные спады и подъемы. Эпическая, по сути, картина принимает на себя весь жар непосредственного чувства.

Вообще говоря, расширение жизненных оснований поэзии, ее направленность вовне свидетельствуют о неизбежности эпоса. О том, что современным лирическим жанрам присуще эпическое качество.

Однако со времени появления поэмы А. Твардовского «За далью – даль» в этом жанре не было создано значительных произведений, хотя можно назвать немало примечательных попыток, таких, как «Седьмое небо» В. Федорова, поэмы Е. Евтушенко, А. Вознесенского, Р. Рождественского, Е. Исаева…

Литературное развитие этих лет интересно во многих других отношениях.

Сошлюсь здесь на поэзию Я. Смелякова. Его работа поразительна уже по одному только объему. Вот перечень книг последних лет: «День России» (М. 1967), «Новые стихотворения» (М. 1968), «Молодые люди» (М. 1968), «Товарищ комсомол» (М. 1968), «Связной Ленина» (М. 1970), «Декабрь» (М. 1970). Из них лишь «Товарищ комсомол» представляет собой книгу избранного, остальные пять – включают новые и новые стихи. Невольно приходится сказать избитые слова о творческом подъеме, сравнимом, пожалуй, только с начальной порой его работы, первой половиной 1930-х годов.

Творчество Смелякова стало сегодня излюбленной темой диссертаций. Одна за другой ему посвящаются статьи и книги. О ранних стихотворениях, об истоках его поэзии сказано много точного и верного. Исследованы взаимоотношения Смелякова с комсомольскими поэтами, с Маяковским и ранним Заболоцким. Указано на участие в формировании его поэтики городского фольклора – жестокого романса. Но, для понимания нынешнего Смелякова вот что важно подчеркнуть. Он с самого начала был лириком, и лириком своеобразным. Отмеченные уже исследователями пародийные мотивы, переосмысление сентиментально-романтической баллады, предметность его стиха обращали лирику Смелякова к внешнему миру, выделяли в ней и постепенно усиливали объективную тему. Ей изначально была чужда выспренность, риторика, разговор о чувствах вообще. Она питается не самосозерцанием, а действием, отношением к фактам и событиям, исследованием объекта, уроками исторических явлений. Материя окружающей реальности представлена в ней необычайно плотно. «Вступительное стихотворение» к «Дню России» точно определяет его как «книгу многих судеб и одной – моей судьбы». «Я» поэта реализуется в разных судьбах, в дне России, одинаково принадлежащем всем, в словах, одно к одному собранных «на паперти жизни». И это совсем не самоустранение, не аскетическое безвластие. Мы узнаем образ поэта и в описании очереди, вытянувшейся за газетами, потому что и сам он стоять в ней «средь ближних»»как свойственник привык», и в рассуждении о «простом человеке», который «не так уж прост» (сказано об этом с вызовом: «Раскрыв листы газеты, раздумываю зло»), и в полемической защите игроков в домино, и в описании того, как живет на городской окраине «приятель, обыватель, непременный гражданин».

Наконец, может быть самое характерное, – целый каталог портретов. «Борис Корнилов», «Ксения Некрасова», «Алексей Фатьянов», «Анна Ахматова», «Сергеи Есенин», – не перечисляю все, в книге «Декабрь» к ним прибавляется еще двенадцать. К литературным – примыкают просто портреты знакомых, сверстников, современников, наконец, исторические портреты: «Рязанские Мараты», «Машенька», «Нико Пиросмани», «Юрий Гагарин», «Меншиков»… Их, этих портретов, в книгах Смелякова последних лет – просто большинство. Каждое стихотворение, таким образом, имеет внешнюю тему, иногда приближается к балладе. Но с другой стороны, как всякая интерпретация личности или мемуарная зарисовка, содержит субъективный элемент. У Смелякова – это форма лирического объяснения. В любом портрете, помимо его общего значения, частица личной судьбы поэта, памяти, линия эмоциональной связи, направление творческих интересов, социальной общности или противодействия. Иными словами, это реализация внутренних запросов поэта. И как во вступительном стихотворении к «Дню России» Смеляков объединяет «книгу многих судеб» и одной своей судьбы, так в начальном стихотворении «Декабря» определяет свои литературные привязанности – к Пушкину, Блоку, Есенину, Маяковскому, Светлову, Мартынову… Он как бы очерчивает контуры мира, ему подвластного. И что очень показательно, Смеляков не открещивается от предшественников и современников. Они не мешают ему писать, быть самим собою. И это понятно. Смеляков – поэт конкретного исторического видения, поэт социальный. Течение современности для него процесс исторический, определенный уровень общественного самосознания и действия. Чем глубже, шире, многостороннее взят этот процесс, тем лучше. В его эстетических оценках социальные категории всегда присутствуют. Свою поэзию, свой стих и стиль он осознает как продолжение и явление этого конкретного общественного движения и действия.

А я вот довольно зависим

и вряд ли чего бы достиг

без дедовских медленных писем,

без смысла крестьянского их…

 

Писал их в далекое время

в деревне заштатной своей

по главной прижизненной теме

я самый как раз грамотен.

 

Но все-таки стиль создавали,

пока он таким вот не стал,

все те, что тогда диктовали,

а я только просто писал.

Смеляков не отрицает других областей жизни, других точек зрения. Но для себя иной не мыслит. Его волнует реальная судьба человека в нравственно-психологическом аспекте. Но подчеркну, человека социального по преимуществу. Придерживающегося определенной точки зрения и последовательно о ней напоминающего.

Властно расставленные социальные вехи совсем не лишают героя Смелякова тонких психологических движений, нежности, доброты, удивительно разнообразных и богатых проявлений дружеского чувства. Спектр его переживаний и волнений очень насыщен, в нем есть все: от привязанности к братьям нашим меньшим – животным – до элегической памяти, сохраняющей юношеское чувство к взрослой женщине. «Элегическое стихотворение», мне кажется, можно смело поставить в ряд шедевров любовной лирики. Лирики, подчеркну снова, с сильно выраженной объективной темой, опирающейся на внешний мир, на его события, нередко пронизанной сюжетом, иногда напоминающей балладу. Это приближает его лирику к эпосу.

Но не только в тяготении лирики к эпосу можно видеть расширение жизненных связей поэзии. В последние годы критикой на передний план выдвигалась то лирика, то публицистика, то «кинематографический» монтаж, включающий прозаические страницы, стихотворные зарисовки, статьи-декларации, просто отдельные метафоры, то песенно-бытовая поэзия, близкая к фольклору… И в этих разнообразных формах являлась нам и гражданская тема, и мир современного героя, и вообще вся наша жизнь.

Вряд ли такую пестроту можно объяснить множественностью вкусовых подходов. Эти колебания совсем не были местными взрывами. Всякий раз они вызывали широкие дискуссии. Оказывались в центре внимания.

Эту смену интересов и пристрастий можно объять определением: борьба за стиль. И опять борьба шла по многим направлениям – боролись за разнообразие стилей, за единый «стиль эпохи», за индивидуальный стиль. И хоть это была не единственная забота, в осознании творческой личности, выявлении своей непохожести на других, характерности и особенности стиховой манеры остро и ярко представали интересы времени, его тревоги и надежды.

Возникли многочисленные «именные» признаки стиля. Подчеркнутый прозаизм Б. Слуцкого. Рационалистические чертежи миниатюр В. Федорова. Частушечная дробь В. Бокова. Философские построения Е. Винокурова. Научно-популярные штудии в стихах Л. Мартынова, являющие уровень просвещенности современного интеллигента. Праздничная торжественно-митинговая патетика Р. Рождественского. Белый стих В. Солоухина, ритмизирующий лирическую прозу. «Евтушенковская» рифма, «реактивная» метафора А. Вознесенского… И сколько еще можно назвать подобных признаков, этих индивидуальных мет, этих подчеркнутых пристрастий, этих характеристик обостренного творческого самосознания!

Попытки творческого самоопределения, можно сказать, были всеобщими. Даже те, кому исключительная забота о стиле, почерке, особенности, манере казалась излишней суетливостью, испытали на себе ее влияние.

Но вот странность: один из главных итогов последних трех-четырех лет состоит в том, что борьба за стиль вдруг затухла, словно бы изжила себя. Кое-кто из поэтов уже стал стесняться чрезмерной яркости, стушевываться.

Для поэтов изобретена новая похвала: негромкий, но истинный. В критике же идет довольно шумная война за это новое «истинное» направление поэтических интересов. Отмена «громких» имен.

В мою задачу не входит собирание и обсуждение разных мнений по этому и другим поводам, согласование или противопоставление точек зрения. Я просто хочу посмотреть на стихи и книги, которые издавались последние три-четыре года. Перечесть их, входящие в моду и выходящие из моды, книги «молодых», «средних» лет, «пожилых» поэтов. А если говорить без кавычек – сегодняшние книги.

И уже беглый взгляд на эти книги как-то сразу снимает противопоставление новых имен «отошедшим» и «отзвучавшим». Смотришь на эти книги, на «Верность» О. Берггольц, «Избранное» К. Ваншенкина, «Живая мозаика» (М. 1969) и «Зорянка» (М. 1970) Л. Татьяничевой, «Красное солнышко» (М. 1968) и «Избранное» (Челябинск, 1969) Б. Ручьева, «Избранное. Из девяти книг» Е. Винокурова, «Память» и «Современные истории» Б. Слуцкого, «Вестник» А. Тарковского, «Очевидец» С. Липкина, «Дальнее дерево» М. Петровых, «Идут белые снеги…» Е. Евтушенко, «Тень звука» А. Вознесенского, двухтомники П. Антокольского, С. Щипачева, Я. Смелякова, Л. Мартынова, М. Луконина, М. Алигер, М. Дудина, последние книжки Д. Самойлова, А. Межирова, С. Орлова, Г. Глазова, Б. Окуджавы, Б. Ахмадулиной, А. Кушнера, Ю. Мориц, В. Сосноры – тоже по-своему итоговые, – и понимаешь: отменяй не отменяй – они существуют, эти книги, целая библиотека книг. Не в книжных магазинах, там их давно не найдешь, – существуют в читательском сознании. Можно их объяснять и истолковывать, можно находить недостаточными, можно хотеть новых и лучших, но они существуют как факты нашей литературной жизни. И с этим уже придется считаться не только сегодняшним, но и завтрашним критикам. И куда интереснее посмотреть; какие новые взаимоотношения возникают в этом поэтическом Государстве. Что прибавляется к нему?

2

Чуткий ко всяким новым веяниям Е. Евтушенко еще в 1963 году написал стихотворение «Хочу я быть немножко старомодным…». Через два года – «Как-то стыдно изящной словесности…» с устремлением «глубоко, глубоко» к Некрасову и «высоко-высоко» к Пушкину. А рядом в «Осени» буйный Евтушенко возжелал вдруг «смиренья», громкий стал искать «тишины» («прозренья – это дети тишины», «лишь на тишину я полагаюсь»).

Начался путь отречения.

Он отречется от «вознесенствующих, евтушенствующих, ахмадулинствующих» поэтов. Скромного Вл. Соколова объявит чуть ли не своим учителем. Отдаст ему первенство в открытии темы военного детства. В статье о С. Кирсанове от «евтушенковской» рифмы откажется в пользу старшего мастера. В рецензиях и интервью начнет расточать многочисленные похвалы младшим и старшим поэтам. Приступая к новому труду, он не будет завоевательно размахивать пером, а произнесет «Молитву перед поэмой».

Но в этой молитве, как бы в награду за смирение, Евтушенко предъявит претензии на… «певучесть» Пушкина, «желчный взгляд» Лермонтова, «боль иссеченной музы» Некрасова, «туманность вещую» Блока, «смещенье» Пастернака, «нежность» Есенина, «глыбастость, буйство, бас» Маяковского! Поистине – смирение паче гордости. И все же не приходится сомневаться, что Евтушенко ищет нового качества. Не выделенности, а растворенности в бытии, не обособленности взгляда на мир, а обобщенности и всеобщности…

Евтушенко сделал попытку сменить свою публицистику, лирический эпос малых форм, на эпос в собственном смысле слова. Последовали длиннейшие его поэмы «Братская ГЭС», «Казанский университет», «Под кожей статуи Свободы». Он сделал все, чтобы этот эпос ожил. Он заставил историю кричать о современности. Он современность возвел к древности египетских пирамид и стругов Стеньки Разина. Рассказы в стихах стал укреплять прозаическими зарисовками. Но все напрасно. История требовала историзма. Современность же далеко не совпадала с теми историческими примерами, которые должны были о ней свидетельствовать. Насильственно наведенные связи рвались на глазах читателей. Каждый герой произносил свои монологи: Пирамида, Братская ГЭС, исторические персонажи всех трех поэм от Христа до Джона Кеннеди, но естественного спора или просто диалога между ними не получалось. Каждый герой, прочитав свою декларацию, по воле автора сходил со сцены.

Надо, однако, отметить, что Евтушенко лучше иных не скажу – осознал, но почувствовал существо эпоса. Эпос сегодня едва ли можно построить на местном материале, на изображении одной, пусть и замечательной, судьбы. Это будет что угодно – сюжетное стихотворение баллада, повесть в стихах. Эпос – обобщает. Повествование о Троянской войне включало «всю» жизнь от космогонии до быта. В нем действовали боги и герои. Заключалось целостное миросозерцание, соотнесенное с действительностью древности.

Но то была лишь Троя! Сегодня перед эпическим поэтом – Революция, Земля, мир, расколовшийся на противоборствующие социальные системы, жизнь в ее невероятном многообразии и противоречиях. Трудновато для пера!

Не случайно у Евтушенко заговорили Братская ГЭС и египетская пирамида. Но тем не менее у него жажда обобщенности и всеобщности вылилась в гигантоманию. Колоссы не держались на своих глиняных монологах. Живыми оставались только те куски, в которых преобладала лирическая интонация. Лучшее в поэмах Евтушенко по-прежнему тяготеет к действительно интересной итоговой книге «Идут белые снега…», к лирическим новеллам, образующим пестрое зрелище увиденного, пережитого, прочитанного, услышанного, угаданного.

Евтушенко оказался на распутье. Кризиса не было. Он работал, как огромная фабрика. Но не получилось и принципиально новых удач, хотя он яростно их добивался. Он ощутил новые потребности литературы и общества, попытался на них ответить, но поставил перед собой задачи такой сложности и такого масштаба, что они оказались ему не под силу.

Однако это совсем не отменяет того, что он сделал. Книга «Идут белые снеги…» – итог серьезный. А работа Евтушенко последних лет говорит о неисчерпанности его возможностей. Рискуя своей творческой репутацией, обрекая себя на неудачу, он шел своим путем.

Когда в 1965 году он писал статью о Вл. Соколове, сетуя, что его «знают немногие», хотя это «серьезный, значительный русский поэт», Евтушенко, без сомнения, предчувствовал скорое его возвышение. Но тогда о Соколове не было еще разговоров. И нынешнее увлечение его поэзией предсказать было трудно.

Вот ведь какая судьба у поэта. Он закончил Литературный институт в тот год, когда Евтушенко только поступил. Старший сверстник, Соколов был для него литературным авторитетом: «Соколов учил нас серьезному отношению к поэзии… Мы всегда считали Соколова талантливее нас и трепетно прислушивались к каждому его слову – и критическому, и поэтическому». Почти одновременно (у Евтушенко – в 1952 году, у Соколова – в 1953) вышли первые книжки. А дальше – шумный успех у одного и скромный, неторопливый путь – у другого. Казалось даже, от судьбы Соколова веет горькой неудачей. Теперь настало его время. Во всякого рода именных перечнях он непременная фигура. В лестных отзывах уже нет недостатка.

Счастье успеха, внимания, голоса хвалы и одобрения важны не сами по себе, а как признак того, что интересы живущего самостоятельной жизнью поэта хотя бы на некоторое время совпали с интересами общества.

Чем же так впору пришелся Соколов? Скажем так: для Соколова стиль не главное. В годы поисков стиля он искал вовсе не стиль, добивался не обособленности своего дарования, не выделенности творческого почерка. Он обладал своим упорством и своей точкой зрения, которую по-человечески не мог изменить.

Еще в 1948 году, в самом начале пути, он писал: «Как я хочу, чтоб строчки эти забыли, что они слова, а стали: небо, крыша, ветер, сырых бульваров дерева!» Это было не минутное настроение, не случайный порыв души, который мог завтра смениться другим.

Были у него стихи неудачные, с медитативными длиннотами и элегической смутой, но и в них он оставался неизменно искренен, искал глубины, а не внешнего блеска. Его удовлетворяло содержание как таковое, предел чувства, достигнутый в минуту вдохновения. Стиль должен был сложиться как бы сам собою, помимо особого старания и преднамеренного совершенствования.

Соколов всей душой тяготел к тому, что называется сказаться без слова, не к намекам на чувство, не к знакам переживания, а к полноте самого чувства, к его музыкальной свободе:

Спасибо, музыка, за то,

Что ты меня не оставляешь,

Что ты лица не закрываешь,

Себя не прячешь ни за что.

 

Спасибо, музыка, за то,

Что ты единственное чудо,

Что ты душа, а не причуда,

Что для кого-то ты ничто.

 

На фоне привычной уже изощренности сколь беззаботны и непрочны эти рифмы: за то – за что; оставляешь – закрываешь; чудо – причуда. Но смысл стихотворения серьезен: волнует поэта «душа, а не причуда», то естественное движение чувства, речи, порывы откровенности, «чего и умным не подделать». Хорошо ли, плохо ли стихотворение, оно вполне выражает то, что хочет сказать поэт. Так он и будет продолжать свое писание: «Пишу поэму. Длятся дни, мелькают годы. Пишу ее в кругу родни, в кругу природы… Пишу поэму, как дышу».

Чем дальше, тем прочнее становится это ощущение необходимости и свободы поэтического чувствования. Но оно уже не позволяет писать много, писать речисто, и совсем уже немыслимо для Соколова баловаться словом, разыгрывать эмоциональные сцены, взрываясь по всякому поводу стихотворением.

Звезда полей, звезда! Как искорка на сини!

Она зайдет? Тогда зайти звезде моей.

Мне нужен черный хлеб, как белый снег пустыне,

Мне нужен белый хлеб для женщины твоей.

 

Подруга, мать, земля, ты тленью не подвластна.

Не плачь, что я молчу: взрастила, так прости.

Нам не нужны слова, когда настолько ясно

Все, что друг другу мы должны произнести.

И тут-то мы приходим к сути того, что волнует Соколова. Он не дробит мир. Не выхватывает отдельных его явлений, не пытается повесить на них свой ярлык, разукрасить метафорой, выдолбить, как туристы на скалах, свое имя:

Не повторить хочу – продолжить,

На память нежно привести…

Грибной качающийся дождик

На всем проселочном пути…

 

Не повторить хочу – напомнить,

Как беззаветно и легко

Нас может счастием наполнить

Берез парное молоко.

 

Иными словами, это не рвение выделить себя из общей жизни, а желание слиться с нею. Не попытка суммой фактов, знакомств, знаний, поездок, откликов быть связанным с действительностью, а соблазн найти некую универсальную связь, единый образ бытия, который бы охватывал и жизнь людей, и природу, и мир поэта.

Но не станем обольщаться легкостью задачи. Вовсе не так просто было Соколову идти этой стезей.

Соколов сумел с тонким поэтическим смыслом написать: «О мира милые приметы. О дом мой, улица моя». С острой наблюдательностью дать эти приметы: «Когда пульсирует весной на кирпиче стены, как жилка, вода под коркой ледяной». И гармоничным жестом объединить их в общую природную связь, показать: «Что сердце чувствует, успев пасть и взлететь, как мир смиренно и умирает и мгновенно рождается, похорошев!» Но скажем так: это слишком общая связь, она очень уж обезличена. Я говорю не об отсутствии примет современности, которых можно найти у Соколова вполне достаточно, а о той стадии поэтического чувствования, когда острая наблюдательность становится эстетической целостностью восприятия, обнаруженные общие связи – творческо-философской концепцией. А в таком виде – это все-таки лишь способность чувствовать и сосредоточиваться, лишь однотонное психологическое состояние, которое окрашивает внешний мир, одушевляя его, подчиняя эмоциональной настроенности человека.

Поэзии Соколова, определению его места в сегодняшнем литературном движении была придана неожиданная острота. Он стал центром притяжения.

Тропинка пересеклась с шоссейной дорогой. Досужая критика стала выстраивать литературный ряд «от» Соколова. Собирание этого ряда – тоже проблема. Об искусственных попытках придать ему значение некой генеральной линии интересно писали Ал. Михайлов и Вл. Огнев («Вопросы литературы», 1970, N 11). В разговоре о поэте необходима конкретность. Выяснение логики взаимных притяжений, эстетического уровня явлений.

Недавно вышла книга С. Куняева «Ночное пространство», четвертая по счету. Она венчает разнообразные поиски поэта.

Цитировать

Урбан, А. Жизненные основания поэзии / А. Урбан // Вопросы литературы. - 1971 - №4. - C. 3-35
Копировать