№8, 1987/Диалоги

Время собирать камни

  1. ПРАВ БЫЛ СОКРАТ

Давным-давно, лет тридцать тому назад, Ярослав Смеляков написал стихотворение, в котором грубо и прямо высказал вдове Пушкина, Наталье Николаевне, все, что он о ней думает. Предъявил ей, так сказать, свой счет.

Впрочем, счет этот он предъявил жене великого поэта не от себя лично, а от имени всего советского народа.

Стихотворение называлось «Натали»:

Уйдя с испугу в тихость быта,

живя спокойно и тепло,

ты думала, что все забыто

и все травою поросло.

 

Детей задумчиво лаская,

старела как жена и мать…

Напрасный труд, мадам

Ланская,

тебе от нас не убежать!

 

То племя, честное и злое,

тот русский нынешний народ,

и под могильною плитою

тебя отыщет и найдет.

 

Еще живя в сыром подвале,

где пахли плесенью углы,

мы их по пальцам сосчитали,

твои дворцовые балы.

 

И не забыли тот, в который,

раба страстишечек своих,

толкалась ты на верхних хорах

среди чиновниц и купчих…

 

В ту пору, когда стихи эти были написаны, они никого особенно не возмутили. Но, как писали когда-то в титрах немого кино, – шли годы.

Лет десять спустя Смеляков решил вновь обратиться к Наталье Николаевне. На сей раз с извинениями. Стихотворение так прямо и называется – «Извинение перед Натали»:

Теперь уже не помню даты –

ослабла память, мозг устал, –

но дело было: я когда-то

про Вас бестактно написал.

 

Пожалуй, что в какой-то мере

я в пору ту правдивым был.

Но Пушкин Вам нарочно верил

и Вас, как девочку, любил.

 

Его величие и слава,

уж коль по чести говорить,

мне не давали вовсе права

Вас и намеком оскорбить…

 

Я Вас теперь прошу покорно

ничуть злопамятной не быть

и тот стишок, как отблеск черный,

средь развлечений позабыть.

 

Ах, Вам совсем нетрудно это:

ведь и при жизни Вы смогли

забыть великого поэта –

любовь и горе всей земли.

 

Строго говоря, стихотворение это должно бы называться не «Извинение перед Натали», а «Извинение перед Пушкиным». Что же касается отношения поэта к Наталье Николаевне, то оно не слишком изменилось. Изменился главным образом тон. На этот раз поэт обращается к жене Пушкина уже не от имени всего советского народа, а лишь от себя лично. Поэтому изменилась форма обращения: раньше он обращался к Наталье Николаевне на «ты», теперь он говорит ей «Вы» и даже пишет это «Вы», как принято у вежливых людей, с заглавной буквы. Ожесточенность и даже некоторая озлобленность, которыми было отмечено прежнее стихотворение, сменились грустной, усталой снисходительностью, звучавшей в известной песенке А. Вертинского: «Разве можно от женщины требовать многого!»

Изменился и самый характер его претензий. Даже, я бы сказал, их адрес. Если раньше эти претензии были обращены к женевеликого поэта, то теперь они адресуются его вдове. Смеляков больше не называет Наталью Николаевну «рабой страстишечек своих», не подозревает ее в тайной склонности к Дантесу. Теперь он обвиняет ее в другом: в том, что она не сохранила верность Пушкину потом, после его смерти. Вскользь брошенное в первом стихотворении презрительное «мадам Ланская» во втором становится главной, доминирующей его темой: «ведь и при жизни Вы смогли забыть великого поэта – любовь и горе всей земли». Иными словами, поэт упрекает Наталью Николаевну в том, что она не стала вековать остаток жизни в трауре, не удержалась, выскочила-таки замуж, променяв почетный титул вдовы Пушкина на пошлую, благополучную участь генеральши Ланской…

Но опять-таки, как писали в титрах все того же немого кино, – шли годы.

И вот совсем недавно, в наши дни, другой поэт – Николай Доризо уже совсем по-новому решил эту щекотливую тему.

Стихотворение называется «Генерал Ланской». Ему предпослан эпиграф:

«Отправляйся в деревню, носи по мне траур два года и потом выходи замуж, только за порядочного человека…» (Пушкин, прощаясь с женой. Со слов В. Ф. Вяземской)».

Далее следует такой текст:

Хоть звезд он с неба не хватал,

Да и к тому ж не спорил с веком,

Но был хорошим человеком

Служивый русский генерал.

В день скромной свадьбы он, жених, –

Совсем не просто было это, –

В приданое взял четверых

Детей великого поэта…

Он не был гением-творцом,

В стихах и в бронзе не был славен.

В одном он Пушкину был равен –

Он стал его детей отцом.

Растил их нежно генерал,

Любовь к усопшему внушая.

Как будто Пушкин, умирая,

Его им, детям, завещал.

Он как бы был предсказан им

Вдове, рыдавшей безутешно:

«Я вас любил так искренно, так нежно,

Как дай вам бог любимой быть другим!»

 

Вот, оказывается, как было дело!

Вопреки грубым и необоснованным обвинениям Смелякова, Наталья Николаевна вовсе не предала Пушкина, не изменила его скорбной тени. Наоборот! Она свято выполнила его последнюю волю: вышла замуж за порядочного человека.

Генерал Ланской в этой трогательной идиллии предстает перед нами не просто порядочным человеком, но прямо-таки подвижником, чуть ли не святым.

В прежние времена (лет этак пятьдесят тому назад) у второго мужа Натальи Николаевны Гончаровой была совсем другая репутация.

Вот небольшая выдержка из краткой биографии Петра Петровича Ланского, написанной в 1937 году:

«В январе 1837 года перед одною из офицерских квартир кавалергардских казарм расхаживал по улице бравый кавалергардский ротмистр и зорко вглядывался в прохожих, – не следит ли кто за квартирой. В квартире происходило тайное свидание его приятеля Дантеса с красавицей Пушкиной, женой поэта. Свидание это устроила, по просьбе Дантеса, хозяйка квартиры, жена кавалергарда, Идалия Григорьевна Полетика. Она пригласила к себе Наталью Николаевну, а сама уехала. Наталья Николаевна очутилась с глазу на глаз с Дантесом. Дантес стал страстно объясняться ей в любви, молил отдаться ему, вынимал пистолет и грозил застрелиться. По-видимому, настояния его не увенчались успехом… Стороживший квартиру офицер был Петр Петрович Ланской. Уж, конечно, он понимал, что подобною рода тайные свидания устраиваются не для платонических бесед на возвышенные темы, и о даме, соглашающейся на такие встречи, должен был получить совершенно определенное представление. Однако ни свидание это, ни странное покровительство императора Наталье Николаевне не помешали Ланскому в 1844 г. жениться на ней и получить все бесчисленные выгоды, вытекшие для него из этой женитьбы. Карьера его оказалась обеспеченной. Вместо провинциального армейского полка Ланской получил в командование один из первых гвардейских кавалерийских полков, вскоре затем произведен в генерал-адъютанты, потом назначен начальником первой кавалерийской дивизии. Позднее он исправлял должность петербургского генерал-губернатора…

Современник, знавший Ланского, когда ему было уже за пятьдесят, сообщает, что он даже в эти годы был все еще замечательно красивый мужчина и добродушнейший по природе человек, но то, что на военном жаргоне называется «ремешок». В обществе это был элегантный, вполне светский человек, а на конногвардейском плацу, где происходило учение солдат, строго придирчивый николаевский генерал, не стеснявшийся, как говорят, самыми бесцеремонными приемами и суровыми наказаниями. В браке с ним Наталья Николаевна, как сообщает Арапова, нашла то тихое, безмятежное счастье, которого не имела с Пушкиным»1.

«В 1844 г. кавалергардский офицер, генерал-майор П. П. Ланской сделал Наталье Николаевне предложение. Ему в скором времени предстояло назначение командиром армейского полка в каком-нибудь захолустье, как вдруг, – рассказывает его дочь А. П. Арапова, – «ему выпало негаданное, можно даже сказать, необычайное счастье». Он был назначен командиром лейб-гвардии Конного полка, шефом которого состоял сам император, получил блестящее положение, великолепную казенную квартиру – и женился на Н. Н. Пушкиной… Царь прислал новобрачной в подарок великолепный бриллиантовый фермуар и велел передать, что первого их ребенка будет крестить сам… Когда у Натальи Николаевны родился ребенок (будущая А. П. Арапова), царь лично приехал в Стрельну для его крестин… Наталья Николаевна задумала устроить вечеринку в полковом интимном кругу. Когда Ланской был у царя на докладе, Николай по окончании аудиенции сказал ему:

– Я слышал, что у тебя собираются танцевать? Надеюсь, ты своего шефа не обойдешь приглашением?

Приехав на бал, царь велел провести себя в детскую, взял на колени старшую девочку, разговаривал с нею, целовал и ласкал. Когда, по поводу юбилея полка, Ланской хотел поднести императору альбом с портретами офицеров полка, Николай пожелал, чтоб на первом месте, рядом с портретом командира полка, был помещен портрет его жены. (!! При чем тут жена?). Кроме того, миниатюрный портрет Натальи Николаевны был вделан во внутреннюю крышку золотых часов, которые носил император. После смерти Николая камердинер взял себе эти часы, «чтобы не было неловкости в семье».

Все эти данные с большою вероятностью говорят за то, что у Николая завязались с Натальей Николаевной очень нежные отношения, результаты которых пришлось покрыть браком с покладистым Ланским»2.

Эти две пространные выписки из книги Вересаева я привел не для того, чтобы уличить Николая Доризо в пренебрежении исторической правдой. Не все тут у Вересаева достоверно. Во многом он опирается не на тщательно проверенные факты, а на слухи и даже сплетни. Что говорить! И Вересаев далеко не беспристрастен. Он не так раздражителен и запальчив, как Смеляков, но в его изложении обстоятельств дела тоже видна отчетливая неприязнь к Наталье Николаевне. (Чего стоит одна только вскользь брошенная фраза: «При чем тут жена?»)

Нет-нет! Стихотворение Доризо (равно как и оба стихотворения Смелякова) я привел здесь совсем не для того, чтобы поиздеваться над некоторой, мягко говоря, приблизительностью исторических познаний обоих поэтов. Хотя, видит бог, сделать это было бы совсем нетрудно. Смелякова, например, можно было бы упрекнуть в том, что он почему-то поместил Наталью Николаевну «на верхних хорах среди чиновниц и купчих», где она вряд ли могла оказаться. Николаю Доризо можно было бы попенять, что строки Пушкина, обращенные совсем к другой женщине («Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим!»), он переадресовал «вдове, рыдавшей безутешно».

Что говорить! Все три стихотворения весьма уязвимы. Но, «сталкивая их лбами», я преследовал совершенно иную цель.

Соединив вместе стихотворение Смелякова, написанное в 1959 году, его же стихотворение, датированное 1966 годом, и стихотворение Доризо, написанное в 1985, я хотел как можно нагляднее показать, как изменилось время.

– Помилуйте! – скажут мне. – При чем тут время? Как будто в одно и то же время не случается разным людям, тем более поэтам, которые, как известно, отличаются особой пристрастностью и субъективностью, суждений, высказывать разные, а иногда и полярно противоположные взгляды!

Так-то оно так, И все-таки есть определенная закономерность в том, что Вересаев, написавший свою книгу «Спутники Пушкина» полвека назад, отмечает, что П. П. Ланской на конногвардейском плацу был «строго придирчивый николаевский генерал, не стеснявшийся… самыми бесцеремонными приемами и суровыми наказаниями», невольно вызывая тем самым в нашей памяти образ вот такою же николаевского генерала из рассказа Л. Толстого «После бала», а Николай Доризо (полвека спустя) рисует тот же образ уже совсем иными красками:

Хоть звезд он с неба не хватал,

Да и к тому ж не спорил с веком,

Но был хорошим человеком

Служивый русский генерал.

 

Сочтя нужным оговорить, что генерал Ланской «не спорил с веком», Доризо тем самым как бы не скрывает, что его герой был плоть от плоти и кость от кости того самого века, который Пушкин в своем «Памятнике» назвал жестоким. Да, говорит нам поэт, в отличие от Пушкина, генерал Ланской был не пасынком, а верным сыном своего жестокого века. Но при всем при том он был «хорошим человеком». А поскольку строка: «Да и к тому ж не спорил с веком» – представляет собою перифраз пушкинской: «К чему бесплодно спорить с веком», сказанной совсем по другому поводу, то и выходит, что гонять солдат сквозь строй шпицрутенов было в те времена таким же обыкновенным и, следовательно, простительным делом, как заботиться о красе ногтей.

Вот как изменился за каких-нибудь пятьдесят лет взгляд на суровую действительность николаевской России.

– Что за вздор! – вновь слышу я раздраженные и даже возмущенные голоса. – Чей это взгляд изменился?! Николай Доризо выразил в своем стихотворении свой, и только свой взгляд. Точно так же, как Ярослав Смеляков в своих стихотворениях выразил – свой. Яростная запальчивость Смелякова, его резкая антипатия к Наталье Николаевне – это, в конце концов, его личное дело. И точно так же благостный, сусальный взгляд на ту же историческую коллизию, выразившийся в стихотворении Доризо, характеризует исключительно Николая Доризо. Только его одного, и никого больше!

Я бы с радостью принял это объяснение, если бы не множество других фактов, неопровержимо свидетельствующих, что дело обстоит совсем не так просто.

Вот небольшой отрывок из статьи Сергея Эйзенштейна «Цветовая разработка фильма «Любовь поэта» (фильм был задуман в 1940 году, статья писалась, вероятно, уже во время войны):

«Снег.

И силуэты дуэлянтов.

И одно цветовое пятно.

Кровавое.

Красное.

Не на груди.

Не на рубашке.

Не на жилете поэта.

– В небе!

Кроваво-красный круг солнца.

Без лучей…

Красный ромбик зайчика через пестрые стекла из двери в антресоли падает на побелевшие от страха пальцы Натальи Николаевны.

Поэта внесли домой…

Красный зайчик кажется кровью.

Смыть его с руки Наталье Николаевне так же невозможно, как сделать это леди Макбет.

Наталья Николаевна прячет руки.

И вот уже ее белое пышное платье усеяно каскадом ромбиков-зайчиков…

И белый ее наряд внезапно превратился в подобие того маскарадного костюма дамы-арлекина, в котором проходят сцены особо жгучей ревности Пушкина на маскараде, когда и он и Дантес снедаемы ревностью к третьему.

Но кроваво-красный бархат царской аванложи с черным неподвижным ангелом-хранителем – бенкендорфским шпиком – хранят таинственное молчание над сценой, скомпонованной в духе заметок Л. Толстого об амурных приключениях Николая Первого…»3

Смысл этих цветовых образов никаких разъяснений не требует. В своем отношении к Наталье Николаевне С. Эйзенштейн пошел даже дальше Смелякова. Как-никак тот все-таки убийцей Пушкина ее не назвал, а тут – кровь, которую не смыть с рук, упоминание леди Макбет…

А вот какой видится Наталья Николаевна Гончарова сегодня. Не только художникам и поэтам, но даже исследователям:

«Перенесемся почти на полтора столетия назад, войдем в положение этой молодой, необыкновенно красивой женщины, которой трудно живется с четырьмя маленькими детьми, которую преследуют недвусмысленные ухаживания поклонников. Вспомним, что ей было всего 24 года, когда погиб ее муж. Вспомним, что сам Пушкин, умирая, завещал ей носить по нему траур два года, а потом выходить замуж за порядочного человека. Он был мудр и хотел ей добра, он понимал, зная ее мягкий характер и тяжелое материальное положение семьи, как трудно будет ей без него. Такой порядочный человек нашелся. Не будем же осуждать ее за то, что она решила опереться на дружескую мужскую руку, чтобы поднять детей, чтобы иметь твердое положение в обществе…

Генерал Ланской был уже немолод, ему шел 45 год, женат до этого он не был. По свидетельству современников, это был хороший добрый человек. Главным в решении Натальи Николаевны был, несомненно, вопрос об отношении будущего мужа к детям от первого брака. И она не ошиблась…»4

Это взгляд, так сказать, бытовой («…Войдем в положение молодой, необыкновенно красивой женщины, которой трудно живется с четырьмя маленькими детьми…»). А вот, если угодно, взгляд философский, чуть ли не мистический:

«Женщин он знал как никто и выбор сделал безошибочно.

Увлечения его были многочисленны. Но для него, больше всего любившего свою несравненную Музу, та или иная земная женщина оказывалась слишком ярко ограничена своей земной определенностью. Его пленяла сама стихия женственности – безбурная, мирно объемлющая и приемлющая…

Такою субстанцией женственности явилась ему Наташа Гончарова. Ему, в ком бушевала и кому смиренно повиновалась стихия поэзии, это было под стать…

В области идеала они абсолютно дополняли друг друга: она стала для него зеркалом красоты его гения. Посягнуть на ее честь значило, в его глазах, посягнуть на честь его Музы…

В области земной жизни они абсолютно исключали друг друга. Власть его гения и интеллекта (что обычно более всего пленяет женщину) над нею была недействительна; жребий только любовницы не мог ее удовлетворить – она была слишком чиста для этого. Он не мог ни ей дать, ни сам отдаться той исчерпывающей любви, в которой есть и страсть, и родство душ, – и сердце ее осталось свободно. Его дар и призвание стали между им и ею как стена. Будучи соразмерны и созвучны по совершенству, он и она были противоположны по составу – два разных, замкнутых в себе существования, соотносящиеся так, как отражение соотносится с отражаемым.

Эта разобщенность и послужила точкой приложения всех тех сил, которые реально способствовали катастрофе.

Получив согласие на брак, он словно приложил ухо к земле и услышал угрожающий гул…

И все же он поступил так, как хотел и считал нужным. У него было чувство абсолютного – он полюбил и избрал ту единственную женщину, на которую ему указало это чувство, чей облик так же непроницаемо прост, как белое сияние его гения, – и избрал ту судьбу, что была связана с этой женщиной. Он сделал это потому, что нужно было изменить жизнь, приведя ее в соответствие с нравственным призванием русского поэта, как он его понимал… Стало быть, абсолютное содержалось и в самом этом шаге, в его свободе и неизбежности, равной свободе и неизбежности творческого акта…»5

А вот еще один пример, пожалуй, даже еще более наглядно показывающий прямую зависимость «индивидуального» взгляда художника от представлений и предрассудков своего времени.

В 1937 году тот же С. Эйзенштейн написал небольшую статью «Из истории создания фильма «Александр Невский». Она начиналась так: «Пушкин умирал.

Сперва его поразила пуля, умело направленная вдохновителем политической интриги, под видом дуэли маскировавшей просто убийство. Когда же пуля не посмела взять насмерть великого человека, дело политического убийства завершила медицина. Неправильный метод лечения, не те мероприятия. Секретная инструкция врачу. И сто лет тому назад умирал от рук убийц великий русский писатель Пушкин…» (т. 1, стр. 159).

«Врача-убийцу», которому якобы была дана эта самая «секретная инструкция», звали Николай Федорович Арендт. Он был лейб-медиком, то есть личным врачом императора Николая Павловича.

Спустя 47 лет после того как’ была написана процитированная статья Эйзенштейна, в 1983 году, в издательстве «Знание» вышла книга Б. Шубина, скромно озаглавленная – «История одной «болезни». Автор этой книги – хирург, доктор медицинских наук – подробно исследует обстоятельства «болезни» и смерти Пушкина, рисует портреты врачей, которым выпало на долю наблюдать последние часы и минуты жизни Пушкина, по мере возможностей тогдашней медицины облегчить страдания умирающего.

О Николае Федоровиче Арендте в этой книге говорится:

«Имя его, начертанное золотыми буквами, красовалось на самом верху мраморной доски лучших выпускников Санкт-Петербургской Медико-хирургической академии, которую он закончил в 1805 году…

Николай Федорович Арендт начинал свою хирургическую карьеру в качестве полкового доктора. Участвуя в многочисленных сражениях, которые вела Россия в 1806 – 1814 годах, пройдя от Москвы до Парижа, он закончил войну в должности главного хирурга русской армии во Франции…

В Петербурге Николай Федорович быстро стал одним из самых популярных хирургов. Как указывает его биограф Я. Чистович, он буквально не вылезал из своей кареты, в которой разъезжал по вызовам. И когда однажды потребовалась квалифицированная помощь Николаю I, к нему пригласили Арендта. Император поправился, а 44-летний хирург получил должность лейб-медика. Было это в 1829 году.

На этой должности он продержался 10 лет и ушел с нее, еще продолжая активную медицинскую деятельность.

По мнению Н. И. Пирогова, Арендт в недостаточной степени обладал теми качествами, которые необходимы для успешной службы при дворе, чем резко отличался от его преемника, профессора Мандта – карьериста и царедворца.

«Н. Ф. Арендт был человеком другого разбора», – сказал в своих записках Н. И. Пирогов…

В 1855 году медицинская общественность торжественно отметила 50-летие врачебной деятельности Николая Федоровича Арендта, которому было присвоено символическое звание «Благодушного врача».

Поскольку сегодня слово «благодушие» имеет некоторый иронический оттенок, откроем словарь Даля и обратимся к первоначальному смыслу: «доброта души, любовные свойства души, милосердие, расположение к общему благу, добру, великодушие, доблесть, мужество на пользу ближнего, самоотвержение»6.

Вот какой человек был заклеймен позорным клеймом «врача-убийцы»!

Конечно, С. Эйзенштейн не обязан был так дотошно изучить весь послужной список Н. Ф. Арендта. Мог он даже и заблуждаться насчет его нравственных качеств. В конце концов, он ведь не был ни врачом, ни историком медицины. Однако он и не принадлежал к той категории «публицистов», которые в хорошо памятные нам времена начинали свои «письма в редакцию» такой стереотипной фразой: «Я Пастернака не читал, имени его никогда не слышал, но я, как и все советские люди, глубоко возмущен…» и т. д.

Сергей Михайлович Пастернака читал. И не только Пастернака. Прочел он на своем веку множество мудрых книг. Мог, кстати говоря, читать и записки Н. И. Пирогова. А уж историю царствования Николая I наверняка знал хорошо.

Нет, нет, отнюдь не недостаток образованности побудил этого умного и талантливого человека обвинить беднягу Арендта в чудовищном злодеянии. Да и Николая Павловича, каков бы он там ни был (а я весьма далек от какой бы то ни было симпатии к этому русскому императору), тоже вряд ли следовало называть «вдохновителем политической интриги», целью которой было «просто убийство», маскировавшееся под дуэль.

Вряд ли стоит ломиться в открытую дверь, доказывая, что С. Эйзенштейн был на десять голов выше этого своего запальчивого суждения. Но лицемером и приспособленцем он тоже не был. Как уже было сказано, он находился в плену представлений и предрассудков своего времени. Он даже не был «первым учеником». Он лишь повторял то, что в ту пору твердили все:

…Наемника безжалостную руку

Наводит на поэта Николай!

Он здесь, жандарм! Он из-за хвои леса

Следит – упорно, взведены ль курки,

Глядят на узкий пистолет Дантеса

Его тупые скользкие зрачки.

(Э: Багрицкий)

 

– Пушкинской славы

Жалкий жандарм.

 

Автора – хаял,

Рукопись – стриг.

Польского края

Зверский мясник.

 

Зорче вглядися!

Не забывай:

Певцоубийца

Царь Николай…

(М. Цветаева)

 

Сейчас о Николае Павловиче говорят уже совсем в ином тоне: » –…Как вы считаете, почему Николая Первого называют реакционером?

– Ну, как… Пятерых декабристов повесил. И тэдэ и тэпэ.

– Ошибаешься, братец, главным образом не поэтому… Потому, что сжег первое издание Библии. Он не признавал пятикнижия…» (Василий Белов, «Все впереди»).

То, что Николай Павлович повесил пятерых декабристов, что был он «певцоубийца», мясник польского края «и тэдэ и тэпэ», – это, выходит, ему бы еще как-нибудь простили. Это дело сугубо внутреннее. Так сказать, спор славян между собою. А вот пятикнижие сжег – это уже серьезнее. Пятикнижие – часть Библии, священной книги всех христиан, в том числе и православных. Но изначально, как известно, пятикнижие – священная книга иудеев. Вот, стало быть, кто ославил Николая Павловича реакционером!

А вот в каком стиле пишут нынче о николаевской рекрутчине, о 25-летней солдатской каторге, про которую в свое время было сказано столько горьких и отчаянных слов:

«Подобно тому, как монах уходит из мира, порывая все кровные связи с ним, становился рекрут под знамя с двуглавым орлом. И он был горд этим знаменем, был горд тем, что на его долю выпала честь послужить России, что он отныне не человек своего барина, а слуга Отечеству. Он просто не поймет своего «доброго» генерала, когда тот предложит ему участие в дворцовом перевороте в обмен на послабление по службе: он не наемник, он не торговался перед тем, как принести присягу, и он останется верен ей до конца»7.

Вряд ли стоит повторять, но на всякий случай скажу еще раз: суждения минувшей эпохи о прошлом нашей страны были запальчивы, пристрастны, часто чудовищно несправедливы.

Время было крутое, беспощадное. Резко и грубо разделило оно весь мир на «своих» и «чужих», «красных» и «белых». Оно в совершенстве владело только одним языком: «шершавым языком плаката». А этот язык, как известно, не знал тонкостей и оттенков:

И мне ли, выученному, как надо

Писать стихи и из винтовки бить,

Певца убийцам не найти награду,

За кровь пролитую не отомстить?

Я мстил за Пушкина под Перекопом,

Я Пушкина через Урал пронес,

Я с Пушкиным шатался по окопам,

Покрытый вшами, голоден и бос…

(Э. Багрицкий)

 

Мы твоих убийц не позабыли:

В зимний день, под заревом небес,

мы царю России возвратили пулю,

что послал в тебя Дантес.

(Я.

  1. В. Вересаев, Спутники Пушкина, т. 2, М., 1937, с. 436 – 437.[]
  2. В. Вересаев, Спутники Пушкина, т 2, с. 435 – 436.[]
  3. Сергей Эйзенштейн, Избранные произведения в 6-ти томах, Т. 3, М., 1964, с. 495 – 496.[]
  4. И. Ободовская, М. Дементьев, После смерти Пушкина, М., 1980, с. 128 – 129.[]
  5. В. Непомнящий, Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине, М., 1983, с. 126 – 127.[]
  6. Б. М. Шубин, История одной «болезни», М, 1983, с. 71 – 76.[]
  7. »Самодержавие и русский народ». – В кн.: Ф. Нестеров, Связь времен. Опыт исторической публицистики, М., «Молодая гвардия», 1980, с. 129 – 130.[]

Цитировать

Сарнов, Б.М. Время собирать камни / Б.М. Сарнов // Вопросы литературы. - 1987 - №8. - C. 74-120
Копировать