№1, 1983/Обзоры и рецензии

Традиции нравственности

Владимир Гусев, Память и стиль. Современная советская литература и классическая традиция, М., «Советский писатель», 1981, 352 с.

В. Гусев, пожалуй, один из немногих сегодня критиков, чей почерк узнаешь сразу. Напряженно-эмоциональный, порой нервно-неровный, со своей индивидуальной – «высокой» – лексикой, он далек от унылой гладкописи и академической обтекаемости. Нет в нем и той модной сегодня критической раскованности, стилевой «свободы», которая, завораживая поначалу, в итоге разочаровывает: мысль такого автора, облаченная в изящные словесные наряды, на поверку оказывается либо очередным трюизмом, либо и вовсе не проглядывается. Свобода и раскованность В. Гусева иного рода. Это свобода и раскованность мысли, а не фразы, свобода и раскованность, пользуясь любимым словом В. Гусева, самого духа исследования. Впрочем, исследования ли?

Вот тут мы и встаем, пожалуй, перед главным вопросом, говоря о новой книге В. Гусева. Как определить ее жанр? Что это? Критика? Литературоведение? Публицистика? И кто написал ее? Критик? Ученый? Публицист? Ни одно из этих определений не вмещает, на мой взгляд, творческой индивидуальности автора. Я бы рискнула употребить здесь другое слово, которое ныне не очень в ходу. Слово это – Литератор. Читая В. Гусева, понимаешь, чувствуешь: литература для него – не профессия, она – жизнь. А жизнь, как известно, не прощает равнодушия к себе, нелюбви, жизнь требует, чтобы ее строили, защищали, отстаивали. Отсюда, может быть, и особый – «защитительный» пафос В. Гусева, пронизывающий буквально каждую страницу его книги. Кому-то он, возможно, покажется и излишним. Оппоненты – воображаемыми. Предмет спора – химерическим. Ну, в самом деле, кто все эти «милые друзья», все эти «строгие умные судьи», все эти «вы», к которым обращает В. Гусев свои порою более чем гневные филиппики (см., например, его статью «…Был особенно любим» – о Белинском)? Кто эти люди? Конкретные литературные фигуры, те, кто сегодня пытается «пересмотреть» наследие Белинского, несколько «пошатнуть» его высокий пьедестал? Да, и они тоже, но не только они. Оппоненты В. Гусева, я бы сказала так, – некое особое явление. Это то (и те), что несет с собою мертвящие, формально-холодные начала, гибельные для искусства и жизни, начала равнодушия, разъедающего цинизма, ремесленничества. И спор, который ведет с ними (своими оппонентами) В. Гусев, скорее спор не литературно-теоретический (хотя, надо отметить, что своей книгой автор необычайно живо и горячо вторгается именно в конкретные сегодняшние литературно-теоретические дебаты). Спор этот скорее нравственный.

Да, «вы» можете сколько угодно «пересматривать» Белинского, сколько угодно доказывать, что уж не столь и безгрешен он был. Пожалуйста, «пересматривайте», «поправляйте», но не забывайте об одном, настаивает В. Гусев. Не забывайте о главном, о том, что перед вами – личность. Личность, проникнутая «светлой силой бескорыстия», «светом, как источником духовной энергии», постоянным напряженнейшим, высочайшим чувством «последнего идеала жизни». Не забывайте об этом! Вот в чем пафос и безусловное, на мой взгляд, обаяние страстной «речи» В. Гусева в защиту Белинского.

Я не случайно начала разговор о книге В. Гусева с этой его статьи-памфлета, прокламирующей тип литератора, близкий к идеалу, утверждающей как безусловную духовную ценность святую преданность искусству, жертвенное служение ему. Именно по таким – нравственным – меркам и судит, прежде всего, В. Гусев тех художников, о которых пишет.

«В классическом нашем искусстве… – утверждает он, – всегда была сильна мысль о внутреннем единстве духовной деятельности» (стр. 40), «великом единстве смысла и поведения» (стр. 194). Пытаясь выявить это единство, В. Гусев создает своеобразные «портреты» писателей, оценивая не только (а если быть точнее – не столько) их историко-литературные заслуги, сколько в первую очередь заслуги духовные (впрочем, в контексте книги эти понятия почти синонимы). Он стремится обнаружить пружину, двигатель «творческого поведения» своих «героев», его нерв. «Державный» Державин, «благородный» романтик Бестужев, «ясный» и трагичный Герцен, «возвышенный» Блок, «органичный» Платонов предстают перед нами живо, полнокровно, зримо, А это ли не удача?

Впрочем, удач такого рода в книге В. Гусева немало.

Одна из его лучших, на мой взгляд, статей – «Композиция тайны» (о «Герое нашего времени» Лермонтова). Написанная как бы на одном дыхании, необычайно цельная, она открывает в ее авторе талант тонкого интерпретатора текста, а если говорить проще – талант читательский.

Вот один частный пример. Пушкинское «Я помню чудное мгновенье…». «Приглядимся свежим взором к этим каноническим строкам» (стр. 49), – пишет В. Гусев. И далее буквально в нескольких словах «развертывает» перед нами это стихотворение, доказывая, что оно не просто любовное признание, что смысл его и шире, и мощнее, что в нем – духовная биография поэта.

Да, В. Гусев не просто читает, он прочитывает тексты. И это, пожалуй, самое сильное в его книге и самое интересное. Тем более, что тексты эти не чьи иные, как Пушкина, Лермонтова, Чехова, Льва Толстого, Блока, Лескова… И более близких к нам по времени писателей – Маяковского, Платонова, и наших современников – Белова, Трифонова, Шукшина, Марцинкявичюса, Маркеса…

Вот тут-то мы, кажется, и приблизились вплотную к проблематике книги. Поговорим о ней подробнее. «Память и стиль» – пожалуй, точное ее название, если принять то понимание стиля, которое предлагает нам автор. «…При трактовке стиля как категории, – пишет он, – ближе к конкретной истине не слишком простая формула «стиль – это художественная форма» и не слишком общая и статичная формула «единство содержания и формы», а такие обозначения, как «переход» содержания в форму, формы в содержание, – сам фактор, закономерность, момент этого «перехода» (стр. 44). То есть исходным пунктом при определении стиля является для автора сама органическая целостность явления творчества. Он стремится обнажать сокровенное, тайное, что в итоге и позволяет говорить о том или ином типе творчества как завершенной и целостной системе. Он ищет определяющую доминанту этой системы, – она, с его точки зрения, и есть зерно традиции, откликающейся в последующих временах.

В подзаголовке книги конкретизируется авторский замысел: современная советская литература и классическая традиция. В. Гусев вполне осознает, сколь нелегка его задача. И все-таки, он убежден, что подобная постановка вопроса в данный момент не только естественна, но и неизбежна. Для подтверждения этой мысли автору не нужна какая-то особая аргументация. Внимание сегодняшней литературы к классике очевидно. В. Гусева интересуют такие аспекты темы, как соотношение социального и духовного, этического и эстетического, рационального и интуитивного.

Но, пожалуй, главное, что волнует его в первую очередь, – это проблема нравственного начала в литературе – как она была поставлена классической традицией и как она стоит сегодня.

Проблема эта – ключевая для В. Гусева, она – духовный центр его книги, тот узел, в который стягиваются все ее сюжетные и иные нити.

Лицом к этой проблеме поворачивает нас автор уже в первой теоретической главе, когда прямо и недвусмысленно заявляет о своей методологической позиции. Я имею в виду его спор с получившими ныне довольно широкое распространение идеями-тезисами М. Бахтина о «полифонизме» и «диалогизме» художественного произведения. В. Гусев утверждает, что есть две разные плоскости проблемы – эстетическая многозначность искусства и его моральная однозначность. «Искусство, – совершенно справедливо пишет он, – как и сама жизнь, впрочем, которую искусство духовно «отражает», «сгущает», – чрезвычайно противоречиво, «диалогично», сложно, многослойно… в своем моральном (нравственном) процессе, «органике», но оно, как и сама жизнь, однозначно по своим нравственным итогам: такова природа самой морали, она не может быть «амбивалентна», двузначна и многозначна…» (стр. 20).

Нравственные итоги творчества классиков – вот что в первую очередь интересует В. Гусева. И, перебрасывая мост в сегодняшний день, – их освоение нынешней литературой, ее связи, сближения, духовные контакты с тем, что завещано. Буду объективной и замечу, что проблема жизни традиции во времени, пожалуй, не нашла у В. Гусева достаточно убедительного решения (может быть, в силу ее особой сложности). Параллели Л. Толстой – Белов, Чехов – Шукшин, Чехов – Трифонов и другие (безусловно, речь идет не о прямых параллелях, а о сходстве отдельных элементов поэтики, стиля – в авторском его понимании) порою не убеждают, кажутся чересчур внешними, выстроенными. Ощущается, я бы сказала, некая жесткость «конструкции».

Автор как бы сбивается с намеченного им пути выявления внутренних, духовных «перекличек» и идет путем установления связей чисто формальных. Предмет анализа ускользает.

В самом деле, что дают, например, такие более чем беглые (да притом в высшей степени субъективные!) характеристики некоторых современных писателей, выведенные в буквальном смысле из одной цитаты (правда, с точки зрения автора, этого вполне достаточно: «простым глазом видно…» – пишет он)? Что же видно «простым глазом»? Оказывается, то, что «В. Макании – это реализм, пусть не без притчевой символики, «городской жаргон» и городской сказ, и зощенко-чеховская традиция, и «усвоение опыта… зарубежной литературы». Что «А. Проханов… ближе традиции романтизма, с одной стороны, и производственного романа – с другой» (стр. 348; странный, заметим, симбиоз)…

К сожалению, подобных, мягко скажем, неорганичных мест в книге В. Гусева достаточно (к ним я бы отнесла и выпадающие из общего контекста статьи об Андрее Вознесенском, о венесуэльском писателе Отеро Сильве и даже статью о жанрах и стилях современной критики). Нет, я не хочу сказать, что это плохие статьи.

Это статьи интересные, но они нарушают цельность и единство книги.

И вот ведь что любопытно: вся-то книга составлена из статей, написанных в разное время, для разных изданий и по разным поводам. Но мы этого не чувствуем. Мы читаем книгу, именно книгу, и тем досаднее видеть в ней нечто инородное, отдельное. Вообще некоторая торопливость в построении книги, в отборе материала заметна, и это жаль. Вероятно, можно было бы, и увеличить счет претензий к автору, и не только в связи с формальными моментами. Можно было бы, например, не согласиться с предложенной им концепцией эволюции стиля Чехова… Но суть книги – в другом.

В. Гусев демонстрирует своей книгой образец неравнодушного отношения к литературе, он как бы нарушает ею привычный порядок наших, как правило, вяло текущих художественно-теоретических дискуссий, я бы даже рискнула сказать – «выламывается» из них самим повышенным тоном разговора, самой интонацией, даже своим своеобычным словарем.

Вот характерное «гусевское» слово: напряженность, прорыв, порыв, стихия, дух, бездны, напор, светозарный, высший, огненный, вулканический, светоносный… Кто-то, возможно, и улыбнется скептически: что, мол, за патетика, что за романтизм. Да, романтизм!

И если вслед за автором понимать стиль как нечто органичное, естественное, целостное, как «момент перехода формы в содержание», то стиль самого В. Гусева можно определить как стиль романтический.

Мы в наш «реальный» век как-то забыли, что был ведь, был и романтизм, был и «порыв» и еще нечто, не поддающееся математическим измерениям. В. Гусев своей книгой напоминает нам об этом. И надеюсь, не напрасно.

Цитировать

Селиванова, С. Традиции нравственности / С. Селиванова // Вопросы литературы. - 1983 - №1. - C. 234-238
Копировать