Не пропустите новый номер Подписаться
№1, 1983/В творческой мастерской

Теперь, когда прошло столько лет…

– Начну с вопроса, который обычно первым не задают – отодвигают подальше, под конец, – с вопроса о критике. Нарушим утвердившийся порядок – ведь наша беседа предназначена для журнала критики и литературоведения.

Читаете ли вы критические статьи? Дают ли они вам что-нибудь для творчества? Когда они посвящены вашим книгам, вас интересует лишь толкование и оценка их или и некоторые общие суждения критика о жизни и литературе? Как вы относитесь к критическим замечаниям? Время от времени вы сами выступаете с литературными заметками, рецензиями, – ставите ли вы перед собой какие-нибудь задачи, не исчерпывающиеся конкретным поводом для выступления?

– Критические статьи читаю, но не регулярно. Лет десять назад мне прислали из Ленинграда – там составлялся какой-то библиографический справочник – список статей и рецензий, посвященных моим книгам, и я обнаружил, что процентов девяносто не читал. И сознаюсь, не испытал страстного желания прочесть их. Уже много лет мне звонят из бюро вырезок, предлагают подписаться, и тогда на дом будут доставлять все, что где-либо пишется о моих книгах. Но я так и не подписался ни разу.

Большинство критических статей, которые я читал – о моих ли книгах или о книгах моих коллег, – за редким исключением, увы, не о литературе, а о том главным образом, какая нынче погода на дворе. Если они и представляют интерес, то скорей для изучения нравов. Вот, например, относительно недавно один известный критик жаловался мне, что еще более известный прозаик прислал ему свой только что вышедший роман, который так плох, так плох – читать невозможно. И он ума не приложит, что сказать этому прозаику. Прошло какое-то время, роман получил в прессе положительную оценку, и вдруг я читаю о нем статью этого критика, в которой тот просто захлебывался от восторга. Статья эта, конечно, характеризует литературные нравы, к серьезной критике она не имеет отношения. Но, к сожалению, такие статьи – не редкость.

Отношения критики и прозы порой напоминают Мне одинразговор в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»: разговор Ивана Ивановича с нищенкой. Прочитаю это место, грешно пересказывать Гоголя своими словами:

» – Здорово, небого! – обыкновенно говорил он, отыскавши самую искалеченную бабу, в изодранном, сшитом из заплат платье. – Откуда ты, бедная?

– Я, паночку, из хутора пришла: третий день, как не пила, не ела, выгнали меня собственные дети.

– Бедная головушка, чего ж ты пришла сюда?

– А так, паночку, милостыни просить, не даст ли кто-нибудь хоть на хлеб.

– Гм! что ж, тебе разве хочется хлеба? – обыкновенно спрашивал Иван Иванович.

– Как не хотеть! голодна, как собака.

– Гм! – отвечал обыкновенно Иван Иванович. – Так тебе, может, и мяса хочется?

– Да все, что милость ваша даст, всем буду довольна.

– Гм! разве мясо лучше хлеба?

– Где уж голодному разбирать. Все, что пожалуете, все хорошо.

При этом старуха обыкновенно протягивала руку.

– Ну, ступай же с богом, – говорил Иван Иванович. – Чего ж ты стоишь? ведь я тебя не бью!..»

Хочется хлеба духовного, а тебе говорят: чем ты недоволен, тебя же не бьют. Кому интересно читать статьи, в которых по именам рецензента и рецензируемого можно заранее безошибочно вычислить, какой балл будет выставлен прозаику.

Думаю, вы зря ставите рядом эти два слова: «толкование» и «оценка». Толкование – дело серьезное. Эго и осмысление жизни через книгу, исследование времени, отразившегося в личности автора, исследование духовного мира автора, если он есть, и многое, многое другое. В какой-то степени это как постановка режиссером пьесы на сцене. Через пьесу он высказывает свои мысли, заявляет о своей гражданской, нравственной позиции. Другого способа выразить себя художественными средствами режиссеру не дано. И ему не тесно в этих рамках, тесно только плохим режиссерам.

Я отношусь к критике с таким же уважением, как к прозе, поэзии. Это род литературной деятельности, у него есть своя специфика. Прозаик – пишет ли он рассказ, повесть или роман – не свободен от жизни, он своими средствами воссоздает жизнь, рассказывает о ней. Критик, толкуя книгу, толкуя назначение искусства, говорит свое слово о жизни и об искусстве. И это не означает, что критика обслуживает литературу или – того хуже – отдельных писателей. Обслуживают те, кто на большее не способен, кто и в жизни избрал себе эту роль. За последнее время мне хочется вспомнить статью Игоря Дедкова «Когда рассеялся лирический туман…», напечатанную в «Литературном обозрении»… Она, как мне кажется, представляет самостоятельную литературную ценность. Конечно, я далеко не все читал, другие назвали бы, вероятно, и другие работы. Но таких статей все-таки мало, очень мало. Статья Дедкова – страстная, серьезная, написанная с блеском – произвела на меня впечатление именно потому, что через книги он говорит о жизни, о нравах и нравственности, об искусстве, и ему есть что сказать. И мерки, по которым он меряет, высоки.

– Но эта статья интересна не только толкованием, но и оценками: толкование не исключает оценки. Критика и оценивать должна…

– Безусловно. Но это не равнозначно. Оценки важны сегодня для нашей внутренней литературной жизни. Пройдет два-три десятилетия, а то и всего несколько лет, и прошлые оценки уже не будут играть никакой роли, потому что время само все расставляет по своим местам. А толкование останется. В конечном счете, именно толкование и составляет назначение критики.

Я с вниманием, с интересом отношусь к суждениям, которые не совпадают с моими – иногда полностью противоположны моим, – если за ними – собственные убеждения, своя позиция. Можно их не принимать, можно спорить, но это спор по существу. Мне пересылали письма читателей, которые не только не приняли мой роман «Июль. 41 года», но требовали привлечь автора к ответственности. Мне очень интересны были эти письма, они подтверждали главное: роман попал в цель.

Но когда появляются критические статьи, в которых сводятся личные или групповые счеты, когда из-за того, что испортились отношения с автором, пытаются портить ему жизнь в литературе, это, конечно, не вызывает уважения.

– Но это уже относится к литературным нравам…

– Да, опять мы пришли к литературным нравам…

И, наконец, последнее. Литература – дело общественное, публичное, для меня литература – смысл и содержание моей жизни. Безусловно, меня интересует, серьезная ли статья написана о моей книге, и даже, не буду скрывать, интересует, много ли пишут о ней или мало. Не потому, что я чрезмерно честолюбив, а потому, что все это расширяет или сужает круг читателей, а литература без читателя просто не существует. Иногда критика привлекает внимание к книге и тем, что ругает ее; тогда читатель ищет такую книгу, ему интересно. Так, в частности, было с моей повестью «Пядь земли», о которой в свое время спорили, высказывали диаметрально противоположные мнения.

И все же читательские письма дали мне больше, чем критические статьи. Попадаются письма пустые, наивные, но есть поразительные по глубине. Как-то прислал мне свои записи человек, перенесший два инсульта. Он писал: скоро я умру, может быть, вам пригодится вот это, что я написал. Очень интересная рукопись. Или вот женщина прислала письма с фронта. Человек этот любил ее, писал ей, он был убит. Много в этих письмах, в том числе и такого, чего и она не прочтет, потому что есть подробности, которые ей ничего не скажут, а людям, прошедшим фронт, они объяснят немало.

В критике я реже находил такие самостоятельные, глубокие суждения о жизни, которые встречал в письмах. Может быть, мне не везло.

– А может быть, это все-таки невольная аберрация зрения: ведь к читательским откликам вы не относитесь как к публичному высказыванию, от которого зависит, шире или уже будет у вас аудитория, и поэтому более снисходительны, что ли?.. Но бесспорно, что критики, как и прозаики и поэты, бывают разные. И не одни они формируют литературные нравы – и дурные, и хорошие, не будем забывать и об этом. Но, наверное, достаточно о критике. Поговорим и о другом…

Мы с вами люди одного поколения, очень похоже началась наша взрослая жизнь: в сорок первом, прямо со школьной скамьи, – в армию, на фронт. Не будь войны, неизбежность которой мы, впрочем, осознавали чуть ли не с детских лет, чем бы вы занялись? Где хотели учиться? О какой профессии мечтали?

– Мы действительно почти с детских лет осознавали неизбежность войны. Хотя сейчас, уже в пожилом возрасте, мне не кажется, что та война была неизбежна. И чем больше я думаю об этом, чем больше изучаю материалы, тем меньше уверенности, что войну тогда невозможно было предотвратить. Этот мотив есть у меня в повести «Навеки – девятнадцатилетние»…

– Историки – и наши, и зарубежные – много об этом сейчас пишут. Одна из недавно вышедших исторических монографий – П. Севостьянова «Перед великим испытанием. Внешняя политика СССР накануне Великой Отечественной войны. Сентябрь 1939 г. – июнь 1941 г.» – даже начинается главкой, которая называется – «Можно ли было предотвратить вторую мировую войну?».

На этот вопрос автор дает положительный ответ. Хотя мне кажется, что сейчас, задним числом, реальная возможность это сделать сильно преувеличивается: война возникла не только из-за ошибок и просчетов недальновидных западных политических деятелей, на что теперь справедливо указывают, но сами их ошибки и просчеты нередко вызывались объективными обстоятельствами. Так или иначе, но тогда, перед войной, мы росли с сознанием, что нам суждена военная судьба.

Впрочем, вернемся к моим вопросам…

– Что ж, вернемся… Никогда в детстве я не думал, что стану писателем. В отличие от многих моих коллег не сочинял в юности стихов. Правда, раза два я пытался что-то написать под влиянием прочитанных книг, но тут же это дело бросил.

– Каких книг?

– Под влиянием «Салавата Юлаева» Степана Злобина, – этот исторический роман пользовался тогда популярностью. Я даже помню первую фразу моего сочинения: «Мы сидели у дороги и ели бешбармак». Я не ел бешбармак и даже толком не знал, что это такое, и ни у какой дороги, которая имелась в виду, я, конечно, не сидел. А вторая книга – исторический роман Лиона Фейхтвангера «Иудейская война». Прочитав ее, я тоже начал что-то писать о времени, о котором понятия не имел.

Что же касается профессий, то кто в детстве не мечтал кем-то стать. Тогда притягательной – в особенности после спасения челюскинцев – была профессия летчика-полярника. Вот и мне хотелось. Одновременно хотелось быть врачом. Но после девятого класса я поступил в Воронежский авиационный техникум, думал в дальнейшем учиться в авиационном институте. И только быть военным или стать писателем мне никогда и не мечталось и не хотелось. А именно эти профессии стали главным делом моей жизни: на войне был солдатом и офицером, после войны писал и пишу книги. Так что сейчас можно только гадать, кем бы я стал, не будь войны.

– Когда вы начали писать? Что заставило вас взяться за перо? Относитесь ли вы к писательству так же, как тогда, когда решили посвятить себя литературе?

– Мне трудно ответить на этот вопрос: не было такого момента, рубежа такого запомнившегося, когда я что-то решил. Это произошло само собой, постепенно. По правде говоря, и в Литературный институт я поступил случайно, хотя писать начал сразу же после войны, и, разумеется, о войне. Писал роман, то есть что-то рыхлое, объемное: смелость по неведению. Вот этой смелостью и неведением не по возрасту отличаются некоторые нынешние длинные романы, авторам которых неплохо бы написать вместо романа короткий рассказ. Свой первый роман я написал только через восемнадцать лет, в 1964 году. А тогда отправил на конкурс в институт первые главы и рассказ. Он тоже был слабый, но в нем были точные подробности войны, их не могло не быть, все еще стояло перед глазами.

Но, даже учась в Литературном институте, где у студентов очень подогрето не только желание выделиться, но и завышенная оценка своих возможностей (это вообще типично в сфере искусств), я просто хотел получить образование, кончить институт, в общем, хотел учиться, не более того. А там были студенты, которые скромно считали себя гениальными. Я же до третьего курса был уверен, что ни из меня, ни из моих сокурсников писателей получиться не может.

А между тем наш выпуск был исключительным. В истории Литературного института таких выпусков было лишь два. Один – предвоенный, когда институт закончили Константин Симонов, Маргарита Алигер, Евгений Долматовский, Михаил Матусовский. И наш, послевоенный, выпуск, состоявший сплошь из фронтовиков. У нас на курсе только два человека не были на фронте, если не считать студентов из других стран. Вот несколько имен известных ныне писателей, которые тогда были моими однокурсниками: Евгений Винокуров, Владимир Тендряков, Александр Рекемчук, Владимир Солоухин, Бенедикт Сарнов, Георгий Джагаров – в Болгарии. А на курсе было примерно двадцать человек – всего-то.

Так вот, писать я начал потому, что мне нужно было рассказать. И я это делал.

– Наверное, можно не спрашивать у вас, что значила война для вашего творчества: во всех ваших книгах так или иначе присутствует то, что пережито в те годы. Но я хотел бы узнать, какие уроки она преподнесла вам просто как человеку, – допустим, что вы не стали бы писателем, – чему научила? И чего лишила, что отняла? Чем помогал и чем мешал в дальнейшем, в мирной уже жизни, ее жестокий опыт?

– Опыт войны нельзя определить вот так: от сих и до сих. Все, что я затем, в мирные годы, пережил, передумал, все, что я узнал, накладывалось так или иначе на опыт войны. Я не могу сказать: опыт войны именно в этом. Он накапливался, расширялся, осмыслялся и в послевоенное время…

– То есть опыт мирной жизни позволял глубже осмыслить уроки войны?..

– Совершенно верно. Опыт войны дал мне возможность смотреть на мирную жизнь такими, а не другими глазами, в том числе и на суету сует, на те мнимые ценности, которые многие люди ценят чуть ли не дороже самой жизни. Я никогда не забываю о том, что мне, вернувшемуся с войны живым, фактически дарована жизнь во второй раз, а у моих братьев жизнь отнята, когда им исполнилось по двадцати одному году. Что главное было в моем военном опыте? Я видел войну снизу, из окопа, оттуда, откуда ее видело большинство народа – солдаты, сержанты, младшие офицеры, те, на кого история давила своим самым тяжким колесом. Там я почувствовал, что´ такое война для человека и для человечества. Поэтому я бы не смог писать войну как стратегическую операцию, как стрелы на карте, – я знаю, из кого и как составляются эти стрелы. И я увидел, что она была разной для разных категорий людей. Там, на фронте, заложились основы тех нравственных представлений, которые определяют мое отношение к жизни, к людям и которые, надеюсь, отразились в моих книгах.

– Итак, после войны вы учились в Литературном институте. Что в институте вы получили такого, что трудно или невозможно было бы приобрести не в его стенах? Творческие семинары в институте вели известные писатели. Помогали ли вам их советы найти себя в литературе, стать на ноги? Не давила ли на вас их индивидуальность, не подчиняла ли себе их манера? Не пришлось ли вам впоследствии преодолевать это влияние?

– Я вырос в среде, где не было больших семейных библиотек. Многого я в детстве и юности не прочел, что, наверное, следовало прочесть. Скажем, Бунина я впервые прочел уже после войны, раньше только слышал о нем. Хотя в институте на семинарах мне говорили, что я подражаю Бунину, а я его еще не читал и стыдился признаться в этом.

В Литературном институте была среда, были коридоры, где строго судили себя и своих товарищей, устанавливались незримые эталоны ценностей. В разное время и для разных выпусков они были различными, но порой очень высокими. И в разных семинарах тоже были различными. Я, начиная со второго курса, учился в семинаре Константина Георгиевича Паустовского. Он – мягкий, интеллигентный, обаятельный человек – производил большое впечатление. Но было у него одно качество, которое я тогда не понимал, а оно, видимо, необходимо писателю. При всей обаятельности и мягкости он, как мне казалось, был довольно холоден к нам. Постараюсь объяснить, что я имею в виду.

Паустовский был прекрасным рассказчиком, множество историй он рассказал на семинарах, в том числе и о себе. Однажды, помню, рассказывал он, как в молодости, работая в ТАССе, он прочитывал и редактировал там массу всяческих материалов,

качество и язык которых легко представить себе. Но вот рабочий день кончался, он выходил из служебного помещения, и тут же все эти бумаги, телеграммы переставали для него существовать. Вот так, я думаю, для него переставали существовать и мы, как только он покидал стены института.

Чтобы охранять то главное, что в нем есть, писателю, видимо, нужно это качество, иначе ничего он не сможет написать, его раздергают, загрузят видимостью дел. Я это понял много лет спустя, когда уже сам вел семинар в Литературном институте. К своим семинаристам я относился иначе и вынужден был оставить институт, потому что стало невмоготу читать все рукописи, которые писали студенты, которые присылали мои уже закончившие институт питомцы. Паустовскому я не осмеливался ничего посылать – ни во время учебы, ни после, хотя были выпускники, которые долгие годы эксплуатировали его.

Писатель должен уметь ограждать себя от лишних, ненужных дел, иначе растратишь все свое время на писание вещей совершенно необязательных. Ведь каждый день звонят: напишите статью о том-то… Вы непременно должны написать об этой книге… И с таким напором, словно рухнет мир, если ты не напишешь. Тут уступать нельзя, ты должен делать свое главное дело. Но если от тебя зависит судьба людей, судьба, здоровье, жизнь одного человека, тут все надо бросить. Вспомним о Льве Толстом: бросил все и поехал спасать от голода крестьян. Это высокий пример писательского, человеческого долга.

В те годы, когда я учился, печаталось немало бездарных, серых по языку, далеких от подлинных проблем книг. Они и сейчас печатаются, просто я их не читаю и не они определяют погоду, а тогда они определяли ее в значительной степени. Семинар Паустовского многим помог выработать в себе иммунитет к серому, тусклому, стертому языку.

Я не могу вспомнить конкретных его советов, меня Паустовский почти всегда критиковал. Я не подражал ему, не испытывал влияния его манеры. Я очень хорошо относился к нему лично и вспоминаю его всегда с большим теплом. То, что он писал, я читал с интересом, но знал: ничего похожего писать не буду. Наверное, неосознанно я нес в себе то, что мне надо было рассказать. А как рассказать, тут я учился только у одного писателя и учусь у него всю жизнь – у Льва Толстого.

– Первые ваши вещи были не о войне. Почему так случилось? Ведь люди нашего поколения были тогда переполнены фронтовыми впечатлениями. Да и сейчас, когда нас отделяет от войны уже почти четыре десятка лет, нам кажется, что те четыре года составляют по меньшей мере полжизни…

– В самом деле, именно так и кажется: полжизни.

– Какие же внутренние причины побудили вас сесть за вашу первую военную повесть – «Южнее главного удара»?

– Самые первые мои сочинения были о войне, с ними я и поступал в Литературный институт. Другое дело, что они были слабыми. И во время учебы в институте я продолжал писать о войне. Но одновременно я стал ездить в командировки по стране, присматриваться к тому, что происходит в мирной жизни, писал об этом. Так, например, написал очерк «Землеустроитель», который «Литературная газета» напечатала на первой полосе. Для студента в то время это был успех. На основе того, что я видел в этих поездках, я написал повесть «В Снегирях», она была напечатана, о ней были положительные рецензии, меня приняли в Союз писателей. Но повесть была слабая, в дальнейшем я никогда не включал ее в свои сборники.

А война все время сидела в памяти. Видимо, нужно было созреть, многое осмыслить уже отсюда, из мирного времени, чтобы рассказать о прошлом. И в другие времена люди молодые, приходившие с фронта, писали свои первые книги через какой-то срок. Не сразу. Так, после первой мировой войны, только в конце 20-х годов, написал Ремарк «На западном фронте без перемен», Хемингуэй – «Прощай, оружие!», Олдингтон – «Смерть героя».

– Да, через десять лет, когда им перевалило за тридцать. Наверное, чтобы написать о военной юности, надо было стать взрослыми и в мирной жизни…

– Вы правы. Вот так все и происходило. И со мной тоже.

– Одновременно на рубеже 50 – 60-х годов появился ряд книг о войне, авторами которых были люди нашего поколения, прошедшие войну солдатами и офицерами переднего края. Эти книги стали литературным явлением, которое называли по-разному: «лейтенантской литературой», «второй волной» военной литературы», «литературой фронтового поколения». Ощущали ли вы тогда эту общность, в чем она проявлялась? И как она видится вам сегодня?

– Общность эту я ощущал. Появились книги, написанные в одно время с моими, казалось тогда – с одинаковых позиций, возникали и личные отношения с их авторами. Но вот когда я несколько лет назад писал повесть «Навеки – девятнадцатилетние», я перечитал ряд книг той поры, произвел для себя, так сказать, ревизию. Что же оказалось? Одни книги сохранили свою силу, время не уменьшило их значения, даже наоборот, подняло их.

Цитировать

Бакланов, Г. Теперь, когда прошло столько лет… / Г. Бакланов // Вопросы литературы. - 1983 - №1. - C. 177-201
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке