Расстояние разлуки. Осип Мандельштам и литература русской эмиграции
Владимир ХАЗАН
РАССТОЯНИЕ РАЗЛУКИ
Осип Мандельштам и литература русской эмиграции
Определяя в своем беглом отзыве на выход собрания сочинений О. Мандельштама[1] значение этого поэта для современной культуры через цитату из В. Ходасевича — «Мандельштам — это последняя классическая роза русской поэзии»[2], — А. Лурье[3] действовал в соответствии с каноном «qui pro quo» (одно вместо другого), выработанным в эпоху русского Ренессанса, испытавшего подлинный голод по мировой культуре и удовлетворявшего его поиском «заинтересованного собеседника».
Метонимическая энергетика текстовых взаимодействий и взаимозамещений свидетельствовала о мощных диалогических потенциях русской культуры, на долю которой выпали в ХХ веке тяжелейшие испытания. Одним из них был добровольно-вынужденный массовый исход из родной страны после большевистского переворота, рассеяние по миру и попытка противостоять экстерриториальности и формально-паспортной непринадлежности какому-то определенному национальному племени. Из сегодняшней временной перспективы с полной ответственностью можно говорить о том, что эта попытка в значительной мере (в более значительной, нежели, скажем, политические доктрины, организационно-объединяющие формирования и структуры и даже национально-идеологические проекты типа евразийского) опиралась на культурную идентификацию — на фактор литературно-языковой идентичности прежде всего. Среди поэтов-современников, которые, не будучи сами эмигрантами, сыграли «архетипическую» роль духовных лидеров эмигрантского поколения и тем самым — независимо от собственной воли — превратились в «собирателей» творческих сил беженского рассеяния в некое целостное единство, одним из первых необходимо назвать имя Осипа Мандельштама.
«Расстояние разлуки», о котором Мандельштам писал в статье «О собеседнике» (1913), хотя и оказалось не столь астрономическим, но в земном, историческом измерении, если говорить о проведенной между тем и этим мирами — метрополией и эмиграцией — линии раздела и размежевания, его вполне можно было бы приравнять к межпланетным масштабам. Творческое влияние Мандельштама на поэтов-эмигрантов первой волны (а мы говорим прежде всего об эпохе между двумя мировыми войнами) отмечалось многократно. Ю. Терапиано, который знал Мандельштама по Киеву и относил к числу своих фаворитных поэтов[4], находил это влияние у Ант. Ладинского («внешняя сторона — фактурный прием, метафорический багаж, пристрастие к некоторой тяжеловатости пятистопного ямба (и у Мандельштама — кажущаяся тяжеловатость)»)[5]; о том же он писал много лет спустя в некрологе Ладинского:
«В своей поэзии молодой Ладинский отправлялся от Осипа Мандельштама, стихи которого любил больше всего и знал наизусть.
У него он заимствовал стремление к неожиданно смелым метафорам, к образам, возникающим в живом живописно-скульптурном великолепии, игру гиперболами, ощущение русской старины и русского городского пейзажа: соборы, снег, зимнее солнце:
А солнце! — розовое спозаранок —
Рукой достать! Какая красота!
Вот почему в глазах московитянок
Волнует голубая теплота…»[6]
Влияние Мандельштама на Ладинского отмечал также М. Слоним (в рецензии на сборник «Черное и голубое»)[7].
Среди тех, кто чутко прислушивался к поэтическому голосу Мандельштама, следует упомянуть Б. Поплавского, собравшего едва ли не полный свод «мандельштамовских» женских имен: Морелла, Серафита, Саломея[8]. Не раз говорилось о поэзии Мандельштама как о «духовной родине» Ю. Иваска[9]. Если вести речь о поэтах второй волны, то к поэтике Мандельштама был близок Н. Моршен[10] — этот крайне беглый и сверхэкономный список без особенного труда можно развернуть и продолжить.
При бесспорности общего посыла о важности «мандельштамовской ноты» в эмигрантском поэтическом хоре почти ничего не сказано о том, в каких конкретных формах это проявилось: как и в чем сказалось влияние Мандельштама в индивидуальных творческих практиках и как оно отразилось на общем движении русской литературы за рубежом. Как результат — явное или скрытое мандельштамовское присутствие в эмигрантской поэзии, шире — словесности вообще, являясь, с одной стороны, не вызывающим споров «общим местом», с другой стороны, почти лишено прочной фактологической базы — первого и необходимого условия всякого корректного научного исследования. Все настойчивее заявляет о себе потребность в накоплении фактических данных, из которых, по идее, должна сложиться адекватная историческая картина того, какую роль в изгнаннической литературе сыграл один из духовных лидеров Серебряного века и ключевая фигура русской поэзии Осип Мандельштам.
Тема «Осип Мандельштам и литература русского зарубежья», обладая разнообразными векторами проблематики, практически неподъемна в рамках одной статьи. Поэтому нижеследующие заметки ограничены сугубо эмпирической задачей: в связи с заявленной темой необходим первоначальный сбор и составление некой фактологической коллекции, в которой нашел бы отражение не только обычный в таких случаях подход — изучение влияния на уровне «первых» имен, но и был бы реализован экстенсивный принцип — освоение мандельштамовской «поэтической иррадиации» по всей шири литературы эмигрантского рассеяния. Разумеется, предлагаемый опыт далек от полноты и систематичности, не говоря уже о какой-либо информационной исчерпываемости. В то же время предпринимаемая попытка, если ей придать характер всестороннего и целостного исследования, может оказаться вовсе не локальной, в особенности в том смысле, что связи, скреплявшие литературу русской диаспоры с Мандельштамом, представляли собой один из важнейших источников эстетической самоидентификации эмигрантов и восстановления ими разрушенного социальными катаклизмами мира.
«Венки»-посвящения, поэтические цитаты и эпиграфы
Итак, на фоне серьезных достижений современного мандельштамоведения вопрос о влиянии Мандельштама на тех, кто впервые услышал его имя и прочитал стихи или прозу, только оказавшись за пределами России, почти не разработан. Между тем так называемые «младоэмигранты», как и предшествующее им поколение ровесников поэта (Г. Адамович, Г. Иванов, А. Лурье, К. Мочульский, И. Одоевцева, Н. Оцуп, М. Струве и др.), знавших его по Петербургу, приятельствовавших с ним, проводивших в его обществе «сборища ночные» и высоко его ценивших[11], относились к Мандельштаму как к гению русской поэзии, ставя в один перечислительный ряд с Пушкиным и Блоком. Ср. в письме Г. Газданова З. Шаховской от 15 сентября 1970 года: «…самые лучшие стихи написаны просто, будь это Пушкин, Блок или Мандельштам»[12].
Или — иной разворот той же темы. Нередко творческий феномен Мандельштама обсуждался в среде эмигрантской молодежи в соседстве с другими крупнейшими русскими поэтами-современниками. Так, А. Бахрах в письме к В. Познеру от 12 июля 1923 года, называя гениальными двух поэтов — В. Ходасевича и М. Цветаеву, Мандельштаму (вместе с Н. Тихоновым) отводил более низкую ступеньку — «полугениального»[13], а В. Сосинский свои поиски теоретических обоснований творчества, пусть и достаточно наивные, строил на основе соотнесения двух поэтических индивидуальностей — Мандельштама и Пастернака. Рассуждая о том, что художественное совершенство зависит от преодоления сопротивления материала, от степени трудности изготовления вещи, он записывает в своем дневнике (17 ноября 1924 года):
Только тот образ прекрасен, думалось мне, который родился с необычайной трудностью. Но такие простые строчки, как
Я люблю мою бедную землю,
Оттого что другой не видал —
без сомнения, достигнутся без всякой трудности, но действующие на меня сильно — привели мою теорийку в пессимистическое настроение. Пастернаковское «счастливые часов не наблюдают» еще, пожалуй, оправдывалось трудностью умения бросить такие простые строки в гущу сложности и сделать их приемлемыми. Когда Пастернак говорит,
Когда как труп затертого до самых труб норвежца,
В виденьи зим, не движущих заиндевелых мачт,
Ношусь в сполохах глаз твоих шутливым…
и совершенно неожиданно после сложнейшего образа — сантиментально детское
— спи, утешься,
До свадьбы заживет, мой друг, угомонись, не плачь[14], —
то такой прием, такой неожиданный прыжок — дает в сумме совершенно необычайное переживание, перекрашивая старые пыльные слова в совершенно новый, глубокий цвет, — переживание, которое никогда не родилось бы, если бы Пастернак заменил простую фразу — очередной, сложной. Я бы назвал этот прием в русской поэзии — «великим спасением запрещенных слов». В том, что это трудно — сомнения нет — и в этом, пожалуй, моя теорийка была права[15].
При этом восприятие Мандельштама как кумира поколения воплотилось не только в декларативных высказываниях поэтов-эмигрантов, но и в самих их стихах. С одной стороны, имеется большая группа поэтических посвящений — своеобразный «венок поэту», а с другой — стихи, где имя Мандельштама и/или образы его поэзии приобретают не аллюзивный, бегло-касательный, а подчеркнутый и отчетливо прописанный тематический или образный статус.
Cтихи в эмиграции Мандельштаму посвящали: Ю. Иваск («Мандельштам»), Ю. Терапиано («Успение», «Девятнадцатый год. «Вечера, посвященные Музе»»), М. Визи («Памяти Осипа Мандельштама»), Н. Воробьев («А вот и он, смешлив и лучеглаз…»), Странник (Архиепископ Иоанн Шаховской) («Стихи о поэте. Мандельштам»), Э. Боброва («Надежде Яковлевне», с эпиграфом из Мандельштама: «И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут»), В. Перелешин («Поэма без предмета», песнь 3, строфа 57) и др. Сюда же следует отнести пародию на Мандельштама К. Мочульского «Эллада»:
Я солью Аттики натер свои колени, —
Что для девицы соль, то для матроны медь —
В глуши Акрополя еще мелькают тени:
Се — марафонский бог, — Валькирии полет!
Не Клитемнестра, нет, быть может, Невзикая —
Вы перепутались, святые имена! —
Нам вынесет воды.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2011