№2, 1997/Заметки. Реплики. Отклики

Пустыня и оазис

В эссе «Здесь, на земле…», напечатанном под рубрикой «Иосиф Бродский: труды и дни» в «Знамени» (1996, N 7), А. Кушнер рассказывает, среди прочего, о своей «ссоре» с Бродским в 1993 году – самая значительная, на мой взгляд, тема в его воспоминаниях. В том, что эта значительность не сродни обычному для определенной аудитории рефлекторному интересу к любым конфликтам, связанным с людьми, находящимися на виду, читатель, надеюсь, убедится сам.

История такова. Кушнер однажды критически отозвался в печати о «словаре» поэзии Бродского. «Надо сказать, – писал он, – что этот словарь нередко оказывается чрезмерно «современным»: «блазнит», «жлоблюсь о Господе», «кладу на мысль о камуфляже», «это мне, как серпом по яйцам» и т. п. Пушкинские языковые «вольности» недаром были переведены в особый, низкий жанр приятельского послания, эпиграммы, простонародной стилизации, пародийной или шуточной поэмы и отделены глухой перегородкой от его лирики. С тех пор ничего не изменилось, ибо меняется поэтика, – поэзия неизменна: цинизм ей противопоказан» (1661 ). Далее, правда, говорилось, что стихи с «чрезмерно «современной» лексикой у Бродского «грандиозны» и поэтому, хотя в будущем у него может появиться «поползновение» кое-что в них переделать, призывать его к этому Кушнер все-таки не стал бы. Но Бродский, думаю, явно пропустил мимо ушей эти оговорки, поскольку осенью 1993 года до Кушнера дошло его стихотворение «с посвящением А. К.» (166):

ПИСЬМО В ОАЗИС

Не надо обо мне. Не надо ни о ком.

Заботься о себе, о всаднице матраса.

Я был не лишним ртом, но лишним языком,

Подспудным грызуном словарного запаса.

Теперь в твоих глазах амбарного кота,

Хранившего зерно от порчи и урона,

Читается печаль, дремавшая тогда,

Когда за мной гналась секира фараона.

С чего бы это вдруг? Серебряный висок?

Оскомина во рту от сладостей восточных?

Потусторонний звук? Но то шуршит песок,

Пустыни талисман, в моих часах песочных.

Помол, помол его жесток, крупицы – тяжелы,

И кости в нем белей, чем просто перемыты.

Но лучше грызть его, чем губы от жары

Облизывать в тени осевшей пирамиды2.

«Эти стихи меня задели», – говорит Кушнер; он «позвонил в Нью-Йорк и потребовал объяснений» (166). По телефону вопрос исчерпать не удалось, и 14 декабря 1993 года Бродский написал Кушнеру из нью-йоркской больницы. Сообщил, в частности, что просил «передать новомирским, чтобы сняли инициалы» («Письмо в оазис» входило в подборку стихов, предназначенную для «Нового мира»). Выразил готовность снять и все стихотворение, если от него у Кушнера «портится настроение» (167), но признавал, что такой вариант ему не очень нравится. В этой связи, убеждая Кушнера не обижаться, поэт далее интересно рассуждал о смысле своего стихотворения. Никто не собирается и никому бы не удалось нас поссорить, замечает Бродский, «но мы действительно прожили две разные жизни; мы и до сих пор живем в разных мирах (даром что они теперь так стараются уподобиться друг другу). «Письмо в оазис» – стихотворение об этой разнице. Оно скорее обо мне, чем о любом его адресате. Представь, что там другие инициалы стоят – как бы ты к нему отнесся? Я моложе тебя, Сашенька, на 3 – 4 года, но я и постарше тебя буду на другой жизненный опыт. Живи я в родном городе, стишка этого я бы не написал. «Письмо» это – взгляд извне, и я на него, увы, имею право. Попытайся представить себе, что кто-то смотрит на тебя издалека. Стоит ли удивляться, что «оазис» и его обитатели производят на него меньшее впечатление, чем сама пустыня! Более того, реакция твоя на стишок этот – самое убедительное доказательство, что ты живешь действительно в оазисе… Не сердись: ни за стихи, ни за письмо. Все это – только буквы, и если в них есть доля правды, то не обижаться на это следует, а 1) посетовать, что дела обстоят именно так, а не иначе и 2) что буквы способны на подобие правды. Обнимаю нежно, твой Иосиф» (167).

Обнимает нежно, но письмо, по-моему, довольно жесткое. Не удивился, прочитав у Кушнера: «Я не ответил на письмо». Зато дальше крайне удивился его словам: «Но постепенно, – продолжает Кушнер, – думая об этом эпизоде, понял, что «доля правды и за письмом, и за стихами», действительно, была. Я не догадывался, как ему тяжело живется на Западе, который он называет «пустыней», мне и в голову не приходило считать свою жизнь «оазисом». Так вот оно что: он, чья прижизненная слава превзошла все известное: такой не было ни у Пушкина, ни у Блока, ни у Маяковского (про Баратынского, Тютчева или Мандельштама я уж не говорю), он, со всеми премиями и оксфордскими мантиями, он, с его возможностями, и не снившимися нам, разъезжающий по всему миру, настоявший на своем, устроивший свою жизнь так: как хотел, обретший, казалось, и семейное счастье тоже, он, снимающийся на фоне Венеции в телефильме для русского зрителя, живущего в Нижневартовске или Череповце, он, так полно реализовавший свой дар, так много сделавший для поэзии, – оказывается, живет в «пустыне», а наша бедная, полунищая, убогая, до 1987 года подневольная жизнь представляется ему оазисом! Тут есть над чем подумать» (167 – 168).

  1. Здесь и далее в скобках указаны страницы упомянутого выше номера «Знамени».[]
  2. Текст приводится по статье в «Знамени» (где стихи напечатаны «в подбор»). В более ранней публикации «Письма в оазис» в России («Сочинения Иосифа Бродского», т. 4, СПб., 1995) в первой строке последней строфы «помол» фигурирует не дважды, а единожды («Помол его жесток, крупицы – тяжели…»).[]

Цитировать

Ломинадзе, С. Пустыня и оазис / С. Ломинадзе // Вопросы литературы. - 1997 - №2. - C. 337-344
Копировать