№3, 1996/Зарубежная литература и искусство

Постмодернизм в историческом интерьере

Моисей не дошел до Ханаана не потому,

что его жизнь была слишком коротка, а потому,

что такова человеческая жизнь.

Франц Кафка

 

I

Новейшая западная культурология не знает, пожалуй, понятия более модного, но и более спорного, чем «постмодернизм». Одни полагают, что возник он в послевоенной Европе, в поисках популярности перекинулся в США и, их завоевав, приобрел популярность и на родине. Другие уверены, что феномен это чисто американский, и оттого, будучи европейцами, само слово выговаривают не без сарказма. Надо сознаться – с некоторыми к тому основаниями, ибо специалисты все еще никак между собою не договорятся, что же оно в конце концов выражает. Ведь ежели встать на сугубо формальную точку зрения, то не более как «нечто», появившееся «после» литературного модернизма…

Если в недавние еще времена по нашу сторону от «железного занавеса» официальное литературоведение сотворяло себе кумир из реализма вообще и социалистического реализма в особенности, то Запад чуть ли не единогласно объявил первые две трети XX века эпохой искусства модернистского, авангардистского (modern art, avant-garde). И когда явилась потребность как-то обозначить некий новый этап, его просто нарекли пост-модернистским.

Известно, что всякое определение (как и всякое сравнение) хромает, ибо не в силах объять многоликую текучесть предмета. А все-таки термин «модернизм» по крайней мере хоть как-то указывал на отличительнейшее свойство явления: я имею в виду полемически заостренный разрыв с традициями всего предшествовавшего искусства. Что же до термина «постмодернизм», то он вроде бы лишь констатирует некую преемственность во времени и оттого выглядит откровенно, чуть ли не дерзостно, бессодержательным.

Литературный модернизм, как известно, являл собою пестрый конгломерат разнороднейших групп и группок, объединенных, однако, вышеупомянутым признаком. Признак этот отличал модернизм, выделял среди по времени ему предшествовавших или с ним во времени сосуществовавших школ и течений. Постмодернизм же ни от чего, кроме как от непосредственно ему предшествовавшего модернизма, не отличается, потому что рядом с ним вроде бы и не существует ничего альтернативного.

Еще сравнительно недавно спорили об экзистенциализме, о «магическом реализме» или «конкретной поэзии». Сегодня все поглощено единым постмодернистским потоком. А что в него все же не вписывается, выглядит неким рудиментом прошлого, лишенным какой бы то ни было актуальности. Во всяком случае, границы настолько размыты, что невольно испытываешь искушение отождествить постмодернистское с новейшим вообще или, еще точнее, с современным, текущим…

Утратив способных его оттенить соперников, постмодернизм неизбежно превращается в своего рода чистое «не», если угодно, в «дырку от бублика»: модернизм был «бубликом», но время «бублик» съело. Осталась «дырка»-постмодернизм. И скептики, усмехаясь, вопрошают: «А был ли мальчик?» Прочие же, пытаясь «дырку» как-то очертить, отталкиваются именно от модернизма.

«Вся весомая модернистская эстетика, – полагает один интерпретатор, – была ориентирована на конечную истину… в постмодернистской же ситуации этот проект теряет почву под ногами» 1. «Эстетическое самосознание модернизма, – считает другой, – сопричастно бунту против инструменталистского разума.., а постмодернистская мысль живится разрушением символических построений и… предпочитает не поминать о том, что последовательно объявлялось мертвым: о Боге, о метафизике, об истории, об идеологии, о революции, в конце концов даже о самой смерти» 2. «В то время как модернистское искусство, – настаивает третий, – черпало силы в изображении обесчеловеченного мира, постмодернизм (в отличие от предшествующих форм эстетизма) цинически ополчается против «испорченной» современности» 3. ‘

Самое любопытное в этих апелляциях немецких культурологов Дитмара Фосса, Клауса Шерпе, Йохана Шютце к модернистскому опыту состоит в том, что последний принимается не только за точку отсчета, но и за идеологически мировоззренческую точку опоры. Некогда дада или сюрреализм воспринимались как нечто разрушительное не только их противниками, но и апологетами, ныне же, как видим, в модернизме стараются выпятить устремления созидательные.

А в глазах немецкого философа Петера Слотердийка модернизм и вовсе уже неотделим «от исторических утопий евроазиатско-американской трудовой буржуазии и пронизан тем же, что и она, духом «завоевания будущего». Даже там, где модернизм проявлял себя как нечто антибуржуазное и чуждое истории, он все равно сохранял зависимость по отношению к самокритичным формам прометеевской идеологии прогресса» 4. Что же до постмодернизма, то вышеупомянутый Клаус Шерпе выносит ему такой приговор: «…Постмодернистская теория рассматривает самое себя по преимуществу как «смерть модернизма», ликвидацию его просветительского потенциала, как теоретическую практику диссимиляции и диссоциации всех утопических надежд» 5.

Словом, давно отшумевший, казалось бы, вдоль и поперек изученный модернизм к середине 80-х годов начинает являть нам свой совершенно новый и, надо сознаться, совсем неожиданный лик. Некий иронический итог всем его переоценкам подвел немецкий социолог А. Хюссен: «…Сегодня постмодернизм становится тем, чем был для Лукача модернизм. Оттого в глазах ряда критиков классический модернизм превратился в единственно верный «реализм» XX столетия, а постмодернизму брошено давным-давно известное обвинение в неполноценности, декадентстве и патологичности» 6. Так уж повелось, что последнего в историческом ряду традиционалисты норовят превратить в мальчика для битья…

Но сейчас меня больше интересует не главный наш герой, а его предшественник – модернизм. Он ведь начал в глазах умеренных набирать очки не просто потому, что покинул последнее место? Не менее существенно и то, что в 20-е годы его считали «по весне», а в 80-90-е считают «по осени». Иными словами, центр тяжести прежде всего располагали среди эпатирующих новаций, а ныне ищут среди успокаивающих традиций. И модернизм, точно бука, пугавший своей разрушительной экстремностью, в конце концов оказывается в лагере созидателей, чуть ли не консерваторов. В принципе – такова судьба почти всех первопроходцев. Но в данном случае не обошлось еще и без зрительных аберраций, что в свою очередь связано с тектоническими сдвигами, приведшими мир в некое «иное состояние».

Сам же по себе – так сказать, разглядываемый в ракурсе чистой поэтики – модернизм как был, так и остается сокрушителем всех устоявшихся форм, врагом всех освященных привычкой традиций. И в начале нашего века никто как-то не задумывался над тем, ради чего совершал он свою бескомпромиссную эстетическую революцию. Всем как бы доставало сознания, что обветшалая общественная постройка рухнет и ей на смену придет…

Но что же все-таки должно было явиться в результате великого слома? Если абстрагироваться от конкретных символов веры и сепаратных партийных платформ, то и в веке ХХ-м не ждали ничего иного, чем в VIII-м ИЛИ XVIII-M, a именно – рая на земле. Или, выражаясь языком научно-секуляризированным, совершеннейшего общественного устройства.

Мудрые предки предусмотрительно отправляли золотой век в прошлое, чем, идеал не перечеркивая, освобождали себя от обязанности его реализовать. Церковь же – не менее предусмотрительно – помещала рай на небеса и одновременно, чтоб вовсе не отнимать мирскую надежду, предсказывала Второе Пришествие. Но под влиянием неоспоримых успехов технической цивилизации былая осторожность все более утрачивалась. Так что подхлестываемое самоуверенностью желание вернуть на землю мифический Эдем стало все чаще посещать не только простоватых проповедников, но и раздумчивых мыслителей.

Начиная с эпохи Возрождения череда социально-научных утопий обустройства жизни почти не прерывается. Впрочем, еще точнее было бы сказать: не иссякает. Ибо за взлетами следуют (когда проваливается очередная попытка осчастливить род людской) периоды упадка, разочарования, безвременья: за Ренессансом – маньеризм и барокко, за Просвещением и французской революцией – романтическое смятение, за коммунистической и нацистской экспансией – всемирный духовный распад. Энтузиастам человеческая история виделась единой прямой восходящего прогресса (в этом смысле ренессансные гуманисты, просветители или даже марксисты не слишком друг от друга отличались). На деле же речь должна бы идти о линии ломаной, если не вообще прерывистой, ибо она размыкается циклическими процессами, на нее накладывающимися.

И суть здесь не только в том, что человечество то вдохновлялось социальным экспериментаторством, то в нем разочаровывалось, уподобляясь приливной и отливной волне. Экспериментируя, оно еще и норовило возвращаться на круги своя: через Возрождение – к античности, через романтизм – к средневековью…

Представление о жизни как о прохождении неизменно повторяющихся циклов является не только наиболее древним, но и наиболее естественным, ибо имманентно самой природе. Однако с развитием науки и техники идея линеарного прогресса постепенно стала (по крайней мере на поверхности) преобладающей. Она существенно потеснила циклические теории. Но удушить их все-таки не смогла. Укажу хотя бы на итальянца Джамбаттисту Вико, на Гёте или на Фридриха Ницше. Интересно, что даже в превзошедшем все науки XX веке мыслителей, видящих мир как некое коловращение, не поубавилось: вспомним хотя бы Освальда Шпенглера, Германа Броха, Арнольда Тойнби. Причем занимал их отнюдь не круговорот в природе, а именно в обществе, более того, в царстве духа. Естественно, что урожай на циклические теории становился особенно обильным после очередного краха попыток идеально переустроить мир.

А модернизм, вопреки всем своим клоунадам, линеарен, ибо никогда не порывал с верой в утопию, лишь облекал ее в скандально-эпатажную, экстремистскую форму. Недаром модернисты в большинстве своем были левыми, подчас даже революционерами- ленинцами. Иное дело, что победившие в России коммунисты сразу же открестились от ненадежного союзника. Ведь формалистический шабаш модернизма был, возможно, реакцией на накопленные генетической памятью человечества разочарования, вызванные неосуществленностью прежних утопических проектов: не реализовывался ренессансный гуманизм, Просвещение обернулось кровавой революцией и т. д. и т. п.

Пристегивание модернизма к прошлому, чуть ли не классическому, облегчается по меньшей мере двумя обстоятельствами.

Если день его рождения в искусстве обычно относят к 1910 году (а Вирджиния Вулф – быть может, не без иронии – указывала на дату еще более точную: осень того года), то философы издавна расширяли пределы собственного модерна: многие числят там и Гегеля, и Канта, а кое-кто даже Паскаля с Декартом.

Ясно, что модернизм философский – это не совсем то (или даже совсем не то), что модернизм художественный (не случайно же первый предпочитают называть «модерном» 7), но согласитесь, что сопрячь Бретона с Вольтером или Эзру Паунда с Руссо все-таки легче, если сможешь назвать модернистом и Паскаля.

Это обстоятельство первое. И если оно споспешествует стиранию границ, то обстоятельство второе, напротив, благоприятствует их углублению. Но уже за спиной модернизма: между ним и постмодернизмом.

Дело, разумеется, не в том, что ныне на постмодернизм (поскольку тот – «последний») нацелены обвинения в декадентской неполноценности: это ведь давным-давно установившийся ритуал. Кстати, не все постмодернизм развенчивают. Есть и такие, что его увенчивают. Например, немецкий философ Вольфганг Вельш. «Постмодернизм, – пишет он, – это та историческая фаза, в которой радикальный плюрализм становится реальным и общепризнанным свойством социальной жизни… Толковать этот плюрализм в качестве чистого процесса снятия было бы абсолютно неверным. Он глубоко позитивен. Он неотделим от истинной демократии» 8.

Так что дело в другом: постмодернизм органически чужд стойкой традиции, которая несмотря ни на что все еще свята для модернизма. Я имею в виду отношение к страсти сооружать земные Эдемы.

Уже говорилось, что каждый раз, когда очередная попытка этого рода захлебывалась в крови, наступал период разочарования. Но он бывал, как правило, на удивление кратким. К тому же еще и локальным: где-то начинается спад, а где-то намечается подъем. Лишь сегодняшний спад оказался воистину планетарным. Надо думать, именно поэтому повсеместное распространение получает культура свойства принципиально антиутопического.

Это и есть постмодернизм. В согласии со странной своей ролью «дырки от бублика» он обладает весьма специфическим набором признаков. Американский литературовед Ихаб Хассан насчитал целых одиннадцать. Среди них: «неопределенность», «фрагментарность», «деканонизация», «утрата Я», «ирония», «гибридизация», «карнавальность», «сконструированность» 9. А другой литературовед из США, Лесли Фидлер, добавил еще один признак, с его точки зрения – самый (если не вообще единственно) важный: органическую сращенность постмодернизма с попкультурой. «Самыми подходящими, – писал Фидлер, – являются истории с Дикого Запада, поскольку они десятилетиями обслуживали лишь грошовые издания, тривиальные телесериалы и кинофильмы… Возвращение краснокожего в центр нашего художественного пространства… опирается на возрождение старейших и аутентичнейших форм американской попкультуры» 10.

Все эти признаки, включая и фидлеровский, я бы назвал «демонтирующими». Кроме того, объединяет их еще и некая активная несамостоятельность. Ведь ни ирония, ни самоирония, ни пародия, ни самопародия не располагают к созиданию. И еще менее располагает к нему готовность все ставить под сомнение и в то же время всему сомнительному подражать, его имитировать.

Словом, если постмодернист и занимает некую демонстративную позицию, то это фигура столь вызывающей вторичности, что за ней не угадывается ничего, кроме «игры». Прав немецкий философ Арнольд Гелен, когда характеризует постмодернизм как «синкретическую неразбериху всех стилей и возможностей»11.

Взять хотя бы роман Патрика Зюскинда «Парфюмер» (1985). Его герой – Жан Батист Гренуй – звероподобный маниакальный убийца. И одновременно – гений. Но на каком-то совсем уж непривычном, неожиданном поприще – в мире запахов, где царствуют парфюмеры. Вроде некоего Маурицио Франжипани. А о Блезе Паскале сказано, что был он лишь «Франжипани духа»… Грустная, что и сказать, насмешка над титанами человеческого духа!

Место действия книги – Франция просветителей и энциклопедистов, уже беременная революцией. Но исторический фон здесь – не что иное как театральные кулисы, место карнавального действа. И призван он прежде всего напомнить, что все уже когда-то было «и нет ничего нового под солнцем» 12. Недаром времена Вольтера и Дидро названы тут эпохой «расхлябанного, распущенного безвременья». Может быть, в глазах Патрика Зюскинда все эпохи таковы?

Гренуй -это пародия на дьявола, но одновременно и на Бога-творца.

  1. Dietmar Vоss, Methamorfosen des Imaginдren. – In: «Postmodeme. Zeichen eines kulturellen Wandels», Hamburg, 1986, S. 238.[]
  2. К. R. Sсhеrре, Dramatisierung und Entdramatisierung des Untergangs. – In: «Postmoderne», S. 272.[]
  3. J. G. Sсhьtze, Aporien der Literaturkritik. – Jbidem, S. 201-202.[]
  4. Peter Sloterdijk, Kopernikianische Mobilmachung und ptolomдische Abrьstung, Frankfurta. M., 1987, S. 22-23.[]
  5. K. R. Sсherpe, Dramatisierung und Entdramatisierung des Untergangs, S. 276.[]
  6. A. Huyssen, Postmoderne – eine amerikanische Internationale. – In: «Postmoderne», S. 26.[]
  7. Впрочем, еще со времен достопамятного спора между «anciens» и «modernes», затеянного Шарлем Перро на заседании Французской Академии 27 января 1687 года, термин этот так или иначе распространили на область изящных искусств.[]
  8. Wolfgang Wеlsсh, Unsere postmodeme Moderne. 2. Auflage, Weinheim, 1988, S. 5.[]
  9. См.: Ihab Hassan, Pluralismus in der Ppstmodeme. – In: «Die unvollendete Vemunft. Moderne versus Postmodeme», Frankfurt a; M., 1987, S. 159-165.[]
  10. Leslie A. Fied1er, Ьberquert die Grenze, schlieβt den Graben. – In: «Wege aus der Moderne. Schlьβeltexte der Postmodeme. Diskussion», Wein-heim, 1988, S. 62, 63.[]
  11. Arnold Gehlen, Zeitalter, Frankfurta. M., 1986, S. 206.[]
  12. »Ветхий Завет. Книга Екклесиаста, или Проповедника», I, 9. []

Цитировать

Затонский, Д. Постмодернизм в историческом интерьере / Д. Затонский // Вопросы литературы. - 1996 - №3. - C. 182-205
Копировать