Не пропустите новый номер Подписаться
№8, 1988/Литературная жизнь

Перемены и мнения (О литературе в период перестройки)

На прошедшей XIX Всесоюзной партийной конференции один из делегатов, председатель колхоза, выразил недовольство: «о чем только с трибуны конференции не говорят ораторы, вплоть до проблем литературной критики, а о главном молчат…» («Правда», 1 июля 1988 года).

Для нас литературная критика – главное, поэтому, понимая чувства делегата, мы, однако, не можем разделить их.

Внимание, которого на конференции при напряженной повестке дня удостоились дела литературные, было отмечено специально.

Это внимание соответствовало вкладу, внесенному литературой в перестройку. И проблемы, которые делегат, недовольный чрезмерной заботой о литературной критике, считал важнейшими, актуализировались в общественном сознании не без участия литературы. Именно литература и та же критика заставили осознать некоторые из этих проблем.

На конференции не раз вспоминали слова, прозвучавшие за месяц до этого на сессии Верховного Совета СССР. Вот эти слова: «Мы все в долгу у сельского труженика. Если быть объективными, то вся наша индустриализация, наука и культура – исторически на плечах деревни. Но мы плохо возвращаем свои долги. Село как было, так и остается в массе своей бедным, неблагоустроенным. Не поднимем деревню на современную высоту – значит, не решим и всех других взаимосвязанных экономических задач. Вот что надо постоянно иметь в виду, открывая широкий простор развитию сельхозкооперации» (из доклада Н. И. Рыжкова 24 мая 1988 года).

И на сессии после этих слов захлопали, причем единственный раз за весь доклад, – выделив мысль особого значения, и на конференции одно только упоминание о тех же словах вызывало аплодисменты. А кто же как не писатели изначально отстаивали… эту мысль? Государственный доклад в данном пункте, казалось, выражает суть произведений наших «деревенщиков». И хорошо выражает. Так и говорили: «Хорошо было сказано…» Однажды специально похлопали даже тому, что очередной оратор, упомянув все те же слова о сельском труженике и наших долгах перед деревней, подчеркнул: сказано уж больно хорошо! И нельзя было не думать, что одобряют, кроме того, Виктора Астафьева и Михаила Алексеева, Василия Белова и Сергея Залыгина, Бориса Можаева и Евгения Носова, Валентина Распутина и Владимира Солоухина… А с ними почему же и не критиков, скажем Михаила Лобанова, Всеволода Сурганова, Екатерину Старикову, чьи статьи, посвященные произведениям о деревне, обрели собственную литературную жизнь и помогали создавать атмосферу, в которой кристаллизовалась, наконец, вызвавшая исключительное сочувствие мысль: «на плечах деревни»…

В сущности, каждая заметная проблема, поднятая на конференции, принималась и обсуждалась в какой-то мере благодаря нашей литературе, будь то расширение демократии, народовластие или охрана окружающей среды. У нас на глазах литература сыграла общественную, формирующую роль, начиная с первых, встречавших, что называется, неоднозначную реакцию подходов к сложнейшим проблемам нашего развития до их развернутого обсуждения.

Вот мы видим в зале заседаний среди делегатов Чингиза Айтматова… Ах, вам не очень понравился его последний роман? Ваше личное дело. А в зале, рядом с ним, его читатели, и это общественный, уже исторический факт: многие из них пробудились к гражданской жизни, мыслят и рассуждают так, как они мыслят и рассуждают, – как граждане, потому что прочитали Айтматова. Со временем они могут переоценить свое первоначальное впечатление от тех же книг, возможно, даже согласятся с вашей критикой, но совершившийся факт – духовное пробуждение под воздействием книг, которые, как выразился секретарь Куйбышевского обкома, помогают жить, их из биографии не вычеркнешь.

Выступавшие на конференции фактически антагонистами Юрий Бондарев и Григорий Бакланов как писатели действовали в том же направлении совместно. Их разделяют противоречия в литературной среде, но литературный процесс их объединяет. Это они, писатели-фронтовики, в числе первых совершили своими военными книгами шаг к тому, что сложилось в новое мышление и означает признание, несмотря на все антагонизмы, единства человечества. Как видно, терпеть друг друга не могут, но уж это как им угодно: дело житейское, а в литературе им придется быть рядом, и ничего тут не поделаешь.

И уже не аплодисменты, но шум, в свою очередь неоднозначный, какой вызывало среди делегатов упоминание некоторых писательских имен и произведений, например «Детей Арбата» Анатолия Рыбакова, необходимо оценить, именно оценить по достоинству: мы требовательны к роману благодаря тому же роману, вдруг заставившему нас обсуждать краеугольные вопросы нашей недавней истории.

Вдруг? Роман, как и некоторые другие захватившие сейчас наше внимание произведения, был написан еще два десятилетия тому назад! Сужу, как всякий человек, по себе. Если бы меня в течение этих десятилетий спросили, печатать или нет этот роман, как и другие, столь же решительные книги, то я бы ответил, что не могу себе представить их опубликованными. Подчеркиваю: не «можно» или «нельзя», апредставить себе не могу. И думаю, что не одинок. «Перед нами открылись такие горизонты, о которых совсем недавно мы не могли подозревать», – признал Валентин Распутин («Правда», 24 июня 1988 года).

Велик ли, бессмертен этот роман, как уже было провозглашено, или, как думают другие, канет в Лету, — это даже как-то неловко обсуждать в присутствии автора. А что мы можем и должны обсуждать, по чему можем судить о романе, и что мы, надо подчеркнуть, меньше всего обсуждаем, – так это вопрос о том, насколько глубоко в романе отражены противоречия описываемой – сталинской – эпохи.

Статья Вадима Кожинова «Правда и истина» («Наш современник», 1988, N 4) выявила скорее противоречия в самом романе. Но такого рода противоречия, надо признать, есть и в «Войне и мире» (о них, ничуть не принижая толстовского романа, в свое время А. Амфитеатров написал целую книгу). Что же касается противоречий эпохи, или, как говорил Маркс, «реальных отношений», то на этот счет критик не роман разобрал, а изложил свою концепцию истории.

Все живо противоречиями, – эта известная с древности мысль выработалась, как мы знаем, в целую философию, а литература показала свою способность отражать эти противоречия с исключительной полнотой, как никакой другой вид духовной деятельности. Историки сейчас пишут, что пора прекратить судить о сталинском времени по принципу «с одной стороны» и «с другой стороны». Но история, как наука, в известной мере обречена на эту половинчатость, если, конечно, историк в своем изложении не поднимается до искусства, до художественных обобщений. А искусство начинает или, вернее, начинается именно с цельности в отражении реальных отношений. Искусство слабо сказать «отражает» – оно жизненными противоречиями овладевает в их полноте, так, как они существуют в действительности. Поэтому и можно сказать, как уже говорилось неоднократно, что великие философы вскрыли противоречия человеческого существования, а писатели, в том числе великие русские писатели, раскрыли эти противоречия во всей их истинности. Толстой ответил на вопрос, сформулированный Пушкиным: «Кто тут нам помог? Остервенение народа, зима, Барклай иль русский бог?» Ответил, но не так, как вопрос был поставлен – раздельно, Толстой дал цельный, полный, истинный ответ. Такой же полнотой, цельностью раскрытия характера воина-победителя в войне 1941 – 1945 годов отличается поэма Александра Твардовского «Василий Теркин». Означает ли переиздание повести Андрея Платонова «Впрок», что первую часть шолоховской «Поднятой целины» придется забыть как приукрашенную картину коллективизации? Нет, есть в «Поднятой целине» такая художественная полнота, то есть правдивость, в раскрытии некоторых характеров, например Макара Нагульнова, какой мы, пожалуй, не найдем и у Андрея Платонова при всей суровости его повествования.

Из литературы нашего времени примером той же полноты уже, надо надеяться, может послужить Иван Африканович из «Привычного дела» Василия Белова. Критики судили о нем, к сожалению, именно по принципу «с одной стороны» и «с другой стороны»: вроде бы и никудышный мужичонка, а – святая душа; конечно, выпить не прочь – зато семьянин и т. п. Но Василий Белов изобразил, да, изобразил, передал в цельности те самые «плечи», на которых держалась деревня, а на деревне – все мы. Разумеется, дело критика – сложное, в известном смысле гиблое, поскольку он вынужден разрушать, в самом деле разлагать на части художественную цельность, но суть, специфика литературы как искусства и средства постижения истины именно в ней. Еще пример – несчастная Настёна из «Живи и помни» Валентина Распутина. Обращали внимание в этом романе прежде всего на центральную лирическую коллизию и спорили о том, можно или нет любить дезертира, предателя. Но главное, что Распутину удалось передать, это, как представляется, одиночество той же Настёны: «кому повем печаль мою?..» – не оказалось инстанции, куда за помощью и спасением, хотя бы за советом, смог бы обратиться рядовой, «маленький» гражданин общества, задуманного на началах общественных. Вот что у Распутина передано с исключительной, достойной искусства полнотой, и это – трагедия в точном смысле, жуткое дыхание которой испытал каждый, кому довелось хоть сколько-нибудь приблизиться к той же ситуации одиночества при воспитанности на идеалах единства. Тот же ужас от покинутости почувствуют, вероятно, и последующие поколения, читая «Живи и помни», хотя, будем верить, на деле им уже не доведется того же испытать.

Есть ли примеры той же полноты в романе Анатолия Рыбакова? Думается, что автор «Детей Арбата» ставил себе другую задачу – разоблачить культ личности, а не изобразить личность и окружение, создавшие этот культ. И третировать автора за то, что он решал только такую задачу, нет оснований.

Представляется, что при обилии, обширности неожиданных фактов, вопросов, проблем, обрушиваемых на нас всей печатью, и в том числе литературой, мы с этим справиться не можем, не укладываются факты, разительно несхожие, у нас в сознании, и свою растерянность, а то и раздражение мы вымещаем на авторах. Надо к новому состоянию привыкнуть.

Прямо перед партийной конференцией в Институте мировой литературы состоялся советско-американский симпозиум на тему «Литература в духовной жизни общества». Прослушав доклады нашей стороны о литературе и перестройке, американцы задали неожиданный вопрос: «Значит, конец литературе?» Почему же конец? Они рассуждали так, следуя, казалось бы, нашей же логике: литература сыграла исключительную роль в создании атмосферы открытости, гласности, но если отныне всю информацию можно получить в каждой газете, зачем же тогда читать романы?

Однако возможность писать обо всем без изъятий и умолчаний – это лишь условие (конечно, важное) существования литературы, но не ее специфика. Литература раскрывает истину, недоступную другим средствам информации. Капитан Тушин, Василий Теркин, Макар Нагульнов, Павка Корчагин, Иван Африканович, Настёна – о том, что содержат в себе эти фигуры, нельзя прочитать у историков, социологов, экономистов. Чтобы узнать их истину, нужно, по совету Толстого, снова перечитать то, что написано о них в романе, поэме или повести. И только были бы люди, способные подобные фигуры создавать, а потребность обратиться к ним за полнотой такого знания, какого больше нигде не получишь, всегда существовала и будет существовать.

Сейчас, когда многое еще недавно казавшееся немыслимым действительно реализуется в порядке вещей, снова и снова, особенно в полемике по идеологическим вопросам, вспоминаются Марксовы слова: «…наступает время, когда начинают удивляться тому, что всюду обнаруживаются следы тех самых явлений, которых раньше не замечали» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 32, стр. 43 – 44). При внезапном прозрении тоже возникает слепота, образуется своя односторонность, новому мышлению сопутствует и новая инерция мышления: перестают замечать другие вещи, также находящиеся, по выражению Маркса, под самым носом.

Можно ли избежать ошибки, чтобы спустя некоторое время, при новых переменах, уже не удивляться самим себе?

Известная иллюзорность распространенных представлений неизбежна. По ходу времени неизменно совершается переоценка, и наши мнения тоже будут перепроверены, отвергнуты. Некоторые окажутся признаны верными и даже единственно верными, что, впрочем, как мы теперь понимаем, тоже не навсегда.

Конечно, ирония истории окажется чересчур горькой, если и в ту пору прекрасную призывать к терпимости будут именно те, кто сейчас нетерпим ко всякой нехватке оборотистости в смене вех.

Для литературного поколения, только вышедшего на авансцену, многое в новинку и невдомек, но давно читающим тех же авторов даже страшновато делается: уж не оборотень ли какой вселился в хорошо знакомую телесную оболочку? Право, вроде каким-то демоном внушаем, человек расшатывает основы теории отражения, провозглашает терпимость к любым «измам» – и глаза горят, голос дрожит точно так же, как горели те же глаза и дрожал тот же голос, когда тот же самый человек утверждал незыблемость теории отражения и, за исключением реализма, все прочие «измы» решительно отвергал. Ну, а вселится в того же специалиста новый демон, что тогда?

Отсутствие самоотчета – самое поразительное в поведении таких экспертов. А может быть, и самоотчет, и расчет все-таки есть? Столь открыто и беззастенчиво производятся некоторые передергивания, что автор каждой из выдумок, видимо, сознавая свое неодиночество, предлагает свое поведение как пример другим, таким же, как и он сам, заинтересованным в некоторой коррекции прошлого.

Есть и люди, искренне растерянные, они чувствуют себя не в силах собрать воедино новые данные собственного сознания. Они стараются из памяти что-то вытеснить, забыть, как будто того и не было, а если было, то как бы и не с ними. Видно, им представляется немыслимым постоянство критического отношения, в том числе к авторам и произведениям, в свое время осужденным. Уж если судьба автора, хотя бы посмертно, переменилась к лучшему, то с нашей стороны предполагается (а некоторыми критиками даже предписывается) безраздельно-безоговорочное единомыслие с данным автором – не только сострадание ему, но и согласие с ним. А его противники, соответственно, считаются заслуживающими столь же безоговорочного презрения.

При таком подходе, как ни парадоксально, получается, что мы понимаем потерпевшего писателя не лучше, чем его прежние противники, но хуже: безраздельно сочувствуя писателю, мы по существу его не понимаем. Красные матросы, насторожившиеся и взъерошившиеся, когда им стал читать стихи Николай Гумилев, чувствовали суть дела, кажется, острее, чем нынешние его истолкователи, предлагающие рассматривать монархические мотивы в творчестве Гумилева как всего-навсего позерство, игру, детскую забаву. Не скрывая своих убеждений, враждебных революционной массе, поэт полагал, что совершает гражданский подвиг. Подумайте, кто же оскорбляет память поэта – принимающие или не принимающие всерьез его позицию? Кто достойный противник и кто – недостойный союзник?

Конечно, наше понимание нашего же собственного наследия искажено. Ленинское положение о том, что в каждой культуре следует братьпрогрессивную часть, было истолковано до крайности вульгарно. Считалось, что многие книги прямо-таки не следует брать в руки, а еще лучше и на полке их не держать, разве что – на специальной, за шестью замками. И столь же вульгарно, варварски претворялось ленинское указание взять у писателя все лучшее, передовое: страницы, сочтенные худшими, в прямом смысле вырывались. Печальными памятниками эпохи остались эти книги-калеки. И такими же антипамятниками служат изворотливые истолкования, вроде бы экстрактирующие из каждого произведения одно только благо.

Эти долголетние практические и теоретические операции, проделываемые над литературой, страшно понизили уровень нашей критической мысли, в том числе и той, что исполнена наилучших намерений. Если ленинское учение о «двух культурах» грубыми руками превращалось в уничтожение, забвение, в неизучение и незнание значительной части культуры, то, естественно, стремление хотя бы уберечь и узнать изымаемый, недоступный текст стало считаться особой доблестью, назначением настоящего критика или ученого-литературоведа. Тут и привилась та ложь во спасение, которая приучала не к тому, чтобы понимать книги по существу, а чтобы во всяком случае протежировать им, любыми средствами протаскивая их в печать или в круг читательских интересов. Несколько литературных поколений выросло на этой зыбкой, гнилой почве, и в результате специалисты наивысших ученых степеней вполне искренне, не лукавя, просто не способны один «изм» от другого отличить по сущностным признакам: их этому не учили и этого они не знают. Твердо знали одно: отрицательная оценка – это «ярлычок», а «ярлычок» – это что-то вроде ордера на изъятие из обращения. Таким образом, путаясь сегодня в определениях, мы не просто не хотим, но и не умеем – разучились определять литературные явления без конъюнктурных компромиссов.

Вот нелицемерная, принципиальная оценка современником современника: «Интересно наблюдать, как до кипения дошедшая ненависть вызвала и замечательно сильные и замечательно слабые места этой высокоталантливой книжки» (В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 44, с.

Цитировать

Урнов, Д.М. Перемены и мнения (О литературе в период перестройки) / Д.М. Урнов // Вопросы литературы. - 1988 - №8. - C. 26-47
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке