№5, 1983/Обзоры и рецензии

Память и судьба

Алексей Павловский, Память и судьба. Статьи и очерки, Л., «Советский писатель», 1982, 368 с.

Книга статей и очерков, принадлежащих перу ленинградского критика Алексея Павловского, при всей солидной научной оснащенности и даже известной академичности изложения питается горячими подземными ключами. Это – пристрастие к родному городу, облик которого на разные лады отражен в творчестве поэтовленинградцев; это – личная причастность к Блокаде; это, наконец, совершенно не «академичная» влюбленность в пестроту современного поэтического процесса.

«Когда я писал эту книгу, – признается автор во вступлении, – части которой появлялись в разные годы и по разным поводам, то, надо сказать, и сам не ожидал, что идущий из военных лет памятный мотив станет таким настойчивым, что он окрасит собою чуть ли не все мое литературно-критическое повествование… Мне, – продолжает А. Павловский, – по-видимому, и невозможно было обойтись без постоянного обращения к этому великому зареву, все еще пылающему, не меркнущему, не тускнеющему в нашей памяти» (стр. 5).

Итак, раздел «Стихи на войне». Состоящий из нескольких глав-очерков, он тематически, жанрово, интонационно разнообразен. В главе «Память поэзии» предпринята попытка проследить, как по-новому зазвучала в военную пору русская и советская поэтическая классика, какие неожиданные пласты и грани обнаружила она в этом грозном и героическом контексте. Как писал в начале Великой Отечественной войны Антокольский о Державине (а в сущности, и о классике вообще), сражающаяся против фашизма страна почувствовала в «давно отзвучавшем голосе интонации, могущие ожить и сегодня» (стр. 15). Автор, опираясь на военную периодику и современную мемуаристику, приводит множество примеров такого рода. Мы узнаем, как защитники предмостного укрепления Ленинграда слушали патриотическое послание Батюшкова; как с новой силой зазвучали в 1941 году стихи Полонского; как современником вошел в сознание фронтовиков Лермонтов; как звучали в те годы по центральному радио Маяковский, Блок, Багрицкий, «протянувшие живую руку помощи своему народу именно в тот момент, когда он более всего в ней нуждался» (стр. 17).

Эта же тема – новая жизнь поэтической классики в годы Великой Отечественной войны – решается в книге А. Павловского и на более глубинном уровне: критик исследует идейно-стилистическое движение «военной поэзии» навстречу определенным фольклорным и классическим традициям. На этом пути автор делает примечательные открытия. Так, весьма свежим и перспективным представляется анализ (не просто на цитатно-тематическом, а на ритмико-интонационном уровне) некрасовского воздействия на фронтовую лирику Симонова. Можно с полным основанием сказать, что утверждение А. Павловского: «советская поэзия Великой Отечественной войны представляет собой ярчайший пример необычайно живого и плодотворного взаимодействия, рождавшегося в огне боев поэтического слова с многослойным опытом предшествующей культуры» (стр. 58 – 59) – убедительно проиллюстрировано и доказано в его книге.

Если в главе «Память поэзии» А. Павловский предстает как вдумчивый и скрупулезный исследователь, то, скажем, в главах «Ленинградский эпос» (о поэме «Киров с нами» Тихонова) и – в особенности – «Голос» (Ольга Берггольц в блокадную зиму) автор обнаруживает свой дар литератора-мемуариста. В главе о тихоновской поэме наряду с замечаниями относительно, например, трехстопного амфибрахия и мужских рифм, посредством которых поэт «сообщает стиху своего рода ударную энергию, приближая его к энергичному ритму чеканного волевого шага, напоминающего маршевую поступь вооруженных колонн» (стр. 66), мы найдем фрагменты эмоциональные и сугубо писательские. «Скупо освещенный изнутри Смольный оставался за спиной, медленно гасли в сознании дневные голоса и хлопотливые заботы о полосах и верстках, великая мгла и безмолвие надвигались на человека, вступившего на ленинградские улицы. Изредка попадались патрули, карманный фонарик на минуту выхватывал из тьмы строгое лицо часового, и, если это был ополченец, что-то питерское, от гражданской войны, вдруг знакомо проступало в его облике» (стр. 61 – 62). Так естественно в литературно-критическое исследование А. Павловского вкраплена проза. Но здесь она звучит все-таки робким «лирическим отступлением», – в очерке же, посвященном Ольге Берггольц, автор, не стесняя и не сдерживая себя, пишет воспоминания от первого лица. От лица ленинградского мальчишки, тушившего зажигалки и, затаив дыхание, слушавшего радио. «В большом шестиэтажном доме возле «Электросилы», помню, одно время не было уже ни одного живого человека, но из разверстых квартир отовсюду по-прежнему слышались радиоголоса – они продолжали говорить даже над мертвецами, давно уже оледеневшими в своих вымерзших коммунальных гробницах; голоса сообщали последние известия… разъясняли, убеждали, призывали, читали стихи…» (стр. 78). Тогда и вошел в духовный мир автора голос Ольги Берггольц, объединявший, по ее собственному выражению, «великое блокадное братство». Размышления о военной лирике Берггольц перемежаются с выдержками из ее писем, дневников, «Дневных звезд», и, главное, они подкреплены рассказом критика о встречах и беседах с Ольгой Федоровной уже в послевоенную пору. Из этого рассказа возникнут пронзительные штрихи к истории создания поэмы «Памяти защитников»; нам приоткроется неожиданная и неслучайная связь композиции «Дневных звезд» с прозой Достоевского – кумира Берггольц; перед нами оживет образ прекрасного поэта, «маленькой светлой женщины» и (хочу подчеркнуть это особо) образ ее собеседника – мемуариста довольно-таки нетипичного, прячущегося в тень, сверхскромного, сосредоточенного лишь на героине воспоминаний, а не на теме, как это порой бывает, «Я и Берггольц». В поле зрения А. Павловского – интерпретатора военной лирики – постоянно находится диалектика громокипящеговозмездия и гуманной человечности, поэтому диалектично и само заглавие статьи, посвященной «Итальянцу» Светлова, – «Гнев милосердный». Своеобразна структура очерка: написанное в 1943 году стихотворение «Итальянец» подсвечивается здесь попеременно с разных сторон. Оно то окружено контекстом светловского же довоенного творчества (и тут мы обнаруживаем, что нового внесла война в интонации автора «Гренады» и «Каховки»); то ракурс меняется и критик по своей привычке рассматривает стихотворение на фоне русской классики; а то – сопоставляет со стихами светловского современника: «…Неаполитанец, вызвавший у автора прославленной «Гренады» неуместную грусть и чуть ли не оплаканный им, – это все-таки, конечно же, враг, и он заслуживал мести, а не траура.

Сколько раз увидишь его,

Столько раз его и убей!

(К. Симонов, «Если дорог тебе твой дом…»)

«Итальянца» печатать некоторое время не хотели.

И все же прав был М. Свет, лов. Как был прав, несомненно, и К. Симонов. Просто они писали о разном и в разное время, а война менялась стремительно» (стр. 99). Сопоставление любопытное, хотя, на мой взгляд, и небезупречное. Избрав для вящего контраста это стихотворение Симонова, критик с точки зрения историко-литературной поступил не вполне правомерно, хотя и добился сопоставительного эффекта. Стихотворение «Убей его!» (таково название первой, газетной, редакции) – произведение изначально абсолютно иного, рассчитанного на агитационно-прямой удар, плана. Недаром Симонов после войны в течение многих лет не перепечатывает его и делает затем обширную, весьма красноречивую правку: стихотворение сокращено, гневно-плакатное название снято, слово «немец» везде – с попутной корректировкой ритма – заменено на «фашист». (Кстати, в иных случаях, говоря о поэмах «Зоя» Алигер и «Сын» Антокольского, критик не чурается текстологических экскурсов и сравнивает варианты, редакции; не помешало бы это сделать и тут.) Словом, с моей точки зрения, светловские и симоновские стихи неприводимы к единому знаменателю с такой лаконичной легкостью, о чем догадывается и сам А. Павловский: да, слишком«о разном и в разное время» (и, добавим, в разных жанровых ключах)… Мне кажется, что более серьезная перекличка могла бы возникнуть при сопоставлении «Итальянца» Светлова и «Итальянца» Слуцкого, написанного уже после войны и, предполагаю, недаром названного с полной идентичностью.

В конце войны

в селе Кулагине

Разведчики гвардейской армии

Освободили из концлагеря

Чернявого больного парня…

Если в «Итальянце» Светлова, действительно, появилось лишь «гуманистическое предощущение» (все-таки: «Я стреляю – и нет справедливости// Справедливее пули моей!»), то в «Итальянце» Слуцкого это уже состоявшееся и победоносное гуманистическое ощущение.

Мы требуем немного – памяти.

Пускай запомнят итальянцы

И чтоб французы не забыли,

Как умирали новобранцы,

Как ветеранов хоронили,

Пока по танковому следу

Они пришли в свою победу.

В стихотворении Слуцкого тот же «гнев милосердный», который справедливо представляется А. Павловскому доминантой стихотворения Светлова, но теперь уже с очевидным ударением на второе слово.

Впрочем, упоминание об «Итальянце» Слуцкого вовсе не упрек критику (я понимаю: круги контекстов можно множить бесконечно), а, что называется, заметки на полях его книги.Надо сказать, что смена контекстов вокруг одного и того же поэта или вокруг одного и того же произведения – излюбленный прием; А, Павловского не только в очерке о Светлове. Прием этот «работает» на протяжении всей книги, позволяя написать «модель» и анфас, и в профиль, и в три четверти. Так, в главе «Память поэзии», о которой мы уже говорили, Твардовский рассматривается в рамках проблемы обновления классических традиций в военной поэзии, и «Василий Теркин» сопоставляется тут с поэмами Пушкина; в другом очерке «Теркин» исследован изнутри и в контексте ему современном, а в разделе «Трудные переправы» Твардовский уже фигурирует как представитель философской лирики 60-х годов.

Герои этого раздела – Мартынов, Заболоцкий, Ахматова (к очеркам их поэзии примыкает статья о поэмах Егора Исаева, не вполне, на мой взгляд, связанная с внутренним сюжетом раздела). Пожалуй, наиболее содержательна здесь работа о Заболоцком, где исследованы «многообразные поиски, интенсивные и непрекращавшиеся, внимательное вглядывание в загадочный лик природы» (стр. 214). А. Павловский снова и снова выстраивает сопоставительные «пары»: Заболоцкий и обериуты… и Тютчев… и Маяковский… и Хлебников… и Циолковский… и проч. В статье подняты архивные и малоизвестные газетные материалы. С принципиальной четкостью восстановлено критическое «поле» вокруг поэта и сделан немаловажный вывод: «Надо отдать должное мужеству и упорству Заболоцкого, который в обстановке перманентного непонимания, подчас искусственно возбуждаемого, самоотверженно шел своей собственной дорогой, не соблазняясь ни прожеванными истинами, ни комфортабельными компромиссами» (стр. 222). Приведены наблюдения над взаимосвязью переводческого и поэтического творчества Заболоцкого, – так, автор высказывает оригинальную мысль, утверждая, что некрасовское начало, по общему мнению критики, посетившее поздние стихи Заболоцкого, пришло в его поэзию внутренне подготовленное переводами грузинских эпических полотен и «Слова о полку Игореве».

Итак, рассматривая творческую эволюцию Заболоцкого на фоне разнообразных научных и художественных (см. сравнение поэзии Заболоцкого с живописью Филонова) явлений, А. Павловский приходит к важному выводу: «Его стих, имеющий в русской классической поэзии… широко разветвленную систему, стих, часто такой традиционный и даже преднамеренно архаический, был по сути своей глубоко, по-настоящему новаторским» (стр; 233).

Думаю, что даже из отдельных приведенных мною цитат явствует, сколь заинтересованно и живо относится А. Павловский к поэтам, о Которых пишет. Именно этот – сердечный – подход к материалу исследования позволил критику создать объективную, многостороннюю, чуждую групповых пристрастий картину поэтического процесса последней четверти века – я имею в виду финальный раздел книги «Годы, десятилетия…». А ведь, как верно отмечал Самойлов, и сами поэты, и читатели остро нуждаются в подобных работах: «…У нас очень редки статьи обобщающие, обзорные, которые тоже нужны поэтам для того, чтобы реально почувствовать свои координаты, но еще более – читателям для того, чтобы разобраться в огромном количестве печатающейся поэзии» 1.

Почувствовать координаты. К этому и стремится А. Павловский в завершающей книгу статье. Он четко намечает для себя хронологическую точку отсчета: «Причиной поэтического взлета, как и общего подъема литературы… пятидесятых годов, была сама общественная атмосфера того времени. Крупные сдвиги общественно-политического, народнохозяйственного и духовно-нравственного смысла, несомненно, в сильнейшей степени содействовали развитию всего искусства. Резко повысился гражданственный тонус литературы» (стр. 272). В доброжелательно-неторопливом анализе наиболее примечательных явлений из области поэмного и песенного творчества, «эстрадной», «деревенской», «философской» лирики, верлибра и проч. особенно интересны портреты Смелякова и Винокурова (взятые опять же и в сопоставительном плане). Хотя, как мне кажется, утверждение, что «все стихи Евг. Винокурова последних лет… представляют собой планомерное и целеустремленное ощупывание и узнавание мира по его частям, по деталям, по черточкам» (стр. 300), – неверно. Напротив, как раз в последней книге Винокурова – «Благоговение» (1981) совершенно очевиден сдвиг к мифологизации быта: от «вещизма», то есть от тех самых частей, деталей и черточек, поэт пришел к их обобщению.

А. Павловский весьма широк во взглядах на поэтическое творчество и нетенденциозен – это чрезвычайно привлекательная особенность его книги. Критик готов встретить добром любое поэтическое явление, в котором обнаружит драгоценные крупицы поэзии, ему одинаково интересно углубляться в творчество совсем, как он сам скажет, «разных по своему мирочувствованию и по отбору слов, по музыке и по речевой интонации поэтов» (стр. 275). Однако порою эта плодотворная установка переходит в крайность, и критик создает, я бы сказала, искусственных побратимов, стыкуя явления нестыкуемые: «…А. Вознесенский в поэме «Вечное мясо» (1979) и Вас. Федоров в «Женитьбе Дон Жуана» (1979) прибегли к условным формам, сочетающим наряду с реалистической достоверностью и даже бытовой детализацией различные приемы иронии и сарказма – парадокс, гротеск, комическую стилизацию. Оба поэта обратились к фольклору…» (стр. 355). Оба-то оба, но не исчерпывается ли сходство внешними признаками?

«Память и судьба» – недаром такие важные основополагающие слова вынесены в заглавие книги А. Павловского. Вероятно, в их подтексте для автора – много личного, сокровенного, дорогого. И впрямь: эта книга не только о поэтических судьбах героев А. Павловского, но и о литературной судьбе самого автора – критика, влюбленного в литературу читателя, очевидца исторических событий.

  1. Д. Самойлов, «Поэт контактен и потому принадлежит не только самому себе…». – «Вопросы литературы», 1978, N 10, с. 235.[]

Цитировать

Бек, Т.А. Память и судьба / Т.А. Бек // Вопросы литературы. - 1983 - №5. - C. 209-215
Копировать