№6, 1995/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

О том, как веселились ребята в 1934 году, или Как иногда облегчает жизнь высокий эстетический принцип: «Важно не «что?», а «как?»»

В 1934 году за несколько недель до убийства Кирова, ознаменовавшего воцарение сталинщины, Г. Александровым по сценарию Николая Эрдмана и Михаила Вольпина (которых во время съемок посадили), при участии будущих кинозвезд Любови Орловой и Леонида Утесова был закончен фильм «Веселые ребята». Фильм имел колоссальный успех и потом стал классикой советского кино. Я впервые смотрел его тоже тогда, то есть полвека назад, в девятидесятилетнем возрасте. Понравился ли он мне тогда? Точно не помню. Во всяком случае, гораздо меньше вышедшего незадолго до него «Чапаева». Понял я мало в обоих фильмах. Но в «Чапаеве» все же скакали на конях, махали шашками и Анка-пулеметчица одним пулеметом останавливала «психическую» атаку белых – было чем восхититься, – а тут рассказывалось о музыкантах, любви и прочих неинтересных для меня тогда материях. Конечно, были еще и смешные аттракционы вроде переклички стада, когда каждое животное по-своему откликалось на свою кличку, атака животных на дачу благополучных обывателей (откуда они взялись в 1934-м?), но это не возмещало недостающей и привычной для меня романтики революции. Как ни странно, но и сегодня, столько пережив  от столького отказавшись, я думаю, что в моем тогдашнем восприятии был некоторый смысл, что я – пусть еще наивно, по-детски – уловил главное несоответствие, связанное с появлением этого фильма. Ибо каждому свое. Если фильм революционный, то пусть он машет шашками и вообще пусть в подтексте дышит Sturm und Drang’ом. Поймите меня правильно – я вовсе не соскучился ни по революционности, ни по Sturm und Drang’у. К тому, что за ними стоит, я давно отношусь с отвращением. Но такие наваждения в истории случаются, они поражают иногда целые поколения. Это болезнь Духа. Большого искусства на этом не создашь, но произведение искусства, пронизанное этим, будет хотя бы равно самому себе. Если же это фильм о «просто жизни», то он, чтобы быть равным самому себе, должен иметь в подтексте подлинные жизненные, духовные ценности, быть ответом на трагедию самого бытия… Тогда и обретает в искусстве реальную ценность «просто жизнь» – пусть совсем не идеальная, но все же нормальная, оцениваемая сама по себе, а не по грядущим результатам. А это намного сложней. Кроме того, при тоталитаризме фильм, пронизанный этими ценностями, независимо от воли создателей, резко противопоставил бы себя окружающей нежити. Все сказанное относится и к произведению даже по сюжету и настроению революционному, если происходящее в нем все-таки рассматривается как «просто жизнь». Последнее замечание приведено только для завершения мысли – к этому фильму и вообще к тому, о чем здесь будет идти речь, оно отношения не имеет.

Фильм этот, виденный мной в детстве, я недавно опять увидел – на видео… То, что я смотрел его обновленный вариант, значения не имеет. Обновленность в основном, видимо, была техническая, да еще из главной песни выпало упоминание про «комсомольское племя», которое с экрана призывали шагать вперед. А так все осталось как было. Фильм поразил меня тем, что в нем не было ни той, ни другой из упомянутых мной систем ценностей. Правда, было нечто третье, о чем здесь и будет идти речь. Для меня этот второй (через полстолетия) просмотр этого фильма был важен еще и тем, что я уточнил существенную деталь в моем представлении о прошлом – понял, что сталинская массовая песня началась не с «Песни о встречном» Шостаковича (слова Б. Корнилова), как я считал до этого, а – вероятно, как и искусство сталинской эпохи вообще – с «Веселых ребят». У «Песни о встречном» иная природа. Пафос борьбы, обновления мира, сознательного и направленного труда в ней подлинен и касается не просто долга, а и смысла бытия… Она скорей относится к песням «идейным», хотя ввиду своей талантливости и оригинальности стоит среди них особняком.

Но о песнях чуть позже. Сначала о фильме в целом, о его месте и роли во времени… Рецензировать его я не собираюсь. Вышел он давно, и у каждого есть к нему свое выношенное отношение, которое я вовсе не стремлюсь поколебать, – моя статья не об этом… Могу только высказать попутно и свое мнение о нем – просто чтоб не скрывать… По-моему, и эстетически, и содержательно (если рассматривать фильм как изолированное явление, которым он не был) это обычный голливудский музыкальный фильм о театральных золушках, становившихся (оказывающихся) театральными же принцессами (и принцами). И если б фильм этот был снят не у нас, то и разговору бы не было. Но снят он был в тогдашнем СССР. И здесь такие частности, как то, что нигде не учившиеся «трудящиеся» оказываются профессионально выше интеллигентных профессионалов, выглядят как подпевание тогдашней официозной пропаганде. Но я бы не ставил этого в упрек авторам. Во-первых, этот «социальный» мотив не слишком выпирает и существует здесь незлостно: отчасти для порядка (который никто не отменял), а отчасти – согласно требованиям жанра. А во-вторых, вообще не в нем было дело – не в социальных мотивах социальная роль этого фильма. В чем она, сами авторы фильма до конца еще знать, конечно, не могли, но они знали, чего от них ждут «заказчики». А ждали от них (и этого не скрывали) не классовости, а развлекательности: смеха, музыки и трогательных чувств. И это их, вероятно, устраивало. Хотя по сравнению с тем, для чего начальство требовало «легкости» и «общечеловечности» (и на что их употребило), следы «социологического подхода» в этом фильме – ничтожно малая величина, которой можно пренебречь.

Конечно, можно было задуматься, почему вдруг именно теперь, в 1933 – 1934-х годах, случилось это возвращение к здравому смыслу. Кто-то тогда и даже загодя очень заботился о легком смехе, – Сталин еще в 1929 году в письме к Горькому писал о нужности комедии… А с тех пор потребность в ней стала еще актуальней.

Ведь это время – годы коллективизации и после нее – были годами наиболее страшной измены почти всей (но все же не всей) российской интеллигенции своему назначению и сущности. Ведь понять и признать происходящее у нее на глазах – уничтожение деревни (часто и с людьми) – было не только слишком опасно, но еще и просто страшно — непредставимо, не в подъем. С этим примириться нельзя было. А надо было жить. Вот и не думали. И главное, совесть не мучала. Еще долго – чуть ли не до конца 50-х.

Конечно, подлинной роли этого фильма его создатели тогда до конца понимать не могли. Поскольку до конца, как и многие другие, не понимали, что только что произошло у них на глазах… Тем более теперь это оборачивалось «достижениями». Трупы с улиц южных городов уже убрали, и они не мозолили глаза уцелевшим, позволяли себя позабыть… В магазинах стали продавать кой-какую еду и хлеб. Конечно, это было пустяками по сравнению с 1928 годом, а тем более с 1913-м, но ведь не по сравнению с годом 1933-м. Это впечатляло. Короче, миновала угроза голодной смерти, а точкой отсчета теперь была она… Еще не было объявлено, что «жить стало лучше, жить стало веселей!», но к тому вели. Оно ведь и впрямь стало «веселей» – по сравнению с тем, что натворили сами воскликнувшие. А поскольку страна оставалась в их руках, могут опять натворить. Но что сравнится с возвращенной возможностью продолжать жизнь? И со страхом ее опять утратить, – ведь все видели, как она дешево стоит. Такие добродетели, как память и сознание, были тогда чертами тяжелыми, занудными и нереспектабельными. Раз уж выжили – не надо портить людям настроение. Ведь жить можно.

Да и вообще, чего унывать, когда вокруг либерализация? Разве не либерализация то, что советское руководство, до этого насаждавшее ханжеский аскетизм и стоицизм, вдруг вспомнило, что у людей есть потребность «смеяться и любить»? Правда, как только вспомнили, тут же выяснилось (в песне из этого фильма), что делать это «никто на свете не умеет лучше нас». Но такой уж «стиль эпохи»: «Догнать и перегнать!»

Другими словами: «Что нам стоит – дом построить. Нарисуем – будем жить». Но ничего – пели. И радовались… воспринимая происходящее как освобождение от догм и возвращение к здравому смыслу. Не одни создатели этого фильма – тогда многие многое так воспринимали. Достаточно вспомнить искреннее благорастворение воздухов на только что прошедшем Первом всесоюзном съезде советских писателей.

Попробуем проникнуть в духовную атмосферу года 1934-го – что представлялось и что было. Только недавно досрочно – в четыре года! – мы выполнили первый пятилетний план и гордимся тем, что уже! – ведь это так немало – заложили основы социализма в нашей стране. Конечно, бывало всякое. Но сейчас не хотелось уточнять, что это за «всякое». Да и зачем? – победителей ведь не судят. Как-никак основы социализма – пусть пока только основы – уже заложены. В этом есть и удобство: и победа одержана, и сказка еще не стала былью – значит, не перестала быть сказкой, не перестала манить (тех, кого манила до этого, конечно). Что «достигнутое нами» и есть искомая сказка (социализм) и что именно это «достигнутое» нам и следует обживать, как сказку, нам еще не объявили. Но Сталин уже к этому исподволь ведет. Обживать уже можно начать и «основы». Впрочем, и сейчас, и потом мы должны будем заниматься обживанием, не имея обживаемой жилплощади, но чувствуя и ведя себя в общественных местах так, словно она у нас есть… Весь народ должен будет превратиться в актера, всю жизнь влекущего свою скучную роль в каком-то бесконечном и тягостном спектакле. Сейчас демонстрируется умеренность.

И это не шутка. Сталин и впрямь в это время в правительственных кругах Запада и среди части эмиграции, говоря на арго, успешно «хиляет за умеренного». Почему успешно – другая тема, а вот почему «хиляет»? И именно сейчас? А дело как раз во всех перечисленных успехах: в том, что они не были успехами, во всяком случае, успехами в экономике; в том, что все сталинские индустриальные достижения обернулись тотальным провалом всей его экономической политики, разрушением экономики. Прежде всего первый пятилетний план не был выполнен – ни в четыре года, ни вообще, но ведь его и не выполняли. Четыре года выполняли не этот план – грамотный и сбалансированный, – а нечто несуразное, крайне волюнтаристское, подправленное всякими «встречными» предложениями организованного сверху низового энтузиазма. Были созданы многие виды промышленности (авиационная, химическая и другие), которых в плане не было, в то же время многое, намеченное планом, создано не было. Короче, ни о какой сбалансированности не заботились, и индустриализация оказалась внеэкономической, рассчитанной на принуждение, кровь и пот…

Серьезным людям это было понятно еще тогда. Приблизительно в это же время в эмигрантском журнале «Современные записки» была напечатана набранная петитом и подписанная инициалами потрясающе точная статья «Итоги первой пятилетки». Ее автор, исходя из этих «итогов», предрекал все, что потом случилось, – от фантастического падения жизненного уровня всего населения до неизбежного разворачивания широкомасштабных репрессий. Б. Пастернак был прав, когда в «Докторе Живаго» выводил все последующие преступления сталинщины из провала коллективизации, провала настолько грандиозного, что в нем никак нельзя было сознаться, а надо было его любыми средствами скрывать и маскировать. Но прав он был не полностью. Провалился Сталин не только в деревне. Я, правда, не совсем уверен, что здесь уместно слово «провал», ибо цели, которые Сталин перед собой ставил, были им достигнуты: он строил военную промышленность, а не экономику. Думал о господстве, а не о людях. Возможно, последствия оказались более тяжелыми, чем он предвидел, – и именно для людей. Что ж, тем более надо было что-то делать с этими людьми.

Уловки вроде «Головокружения от успехов», могли только в острый момент смягчить политическое напряжение, снизить вероятность бунтов, но победить апатию и депрессию в народе, подавленном нищетой и террором, стабильно повысить жизненный тонус они были не в состоянии. Тем более, что по существу от достигнутого «головокружением» Сталин отказываться не собирался, и даже те, кто этого не понимал, это ощущали… Кризис был безвыходным. Однако «партия» – тогда еще не было ясно, что это всего только один из псевдонимов Сталина, – нашла выход. Он был в том, чтоб создать в душах и сознании каждого иные картины жизни, чем та, с которой он реально имеет дело.

Это нужно было по многим причинам. По объективным и субъективным. То ли от этого краха, то ли путем этого краха утверждалась сталинщина – новая, небывалая эпоха, еще более страшная, чем все пережитые до сих пор. А что это такое? Единоличная диктатура Сталина? Конечно. Но не только. Ибо словом «диктатура» реальность сталинщины определить нельзя. Диктатуры случаются, но все они – другое. Надвигалось нечто такое, чего без немалых специальных усилий ни понять, ни представить себе невозможно. Ни потомкам, ни даже современникам. Ибо тот, кто ее формировал, принимал специальные меры, чтобы его не понимали. Не множество его секретных операций (это само собой, но это было и раньше), а саму суть его системы. Или – что почти то же самое – отсутствие этой сути. Попытки объяснить эту суть идеологией – а это делают и люди, которых я почитаю, – на мой взгляд, несостоятельны. Идеология оставалась как атрибут и знак, но она из цели превратилась в средство.

Это вовсе не значит, что власть идеологии кончилась, – она не кончилась никогда. Как всегда, сохранялась «вежливость» по отношению к революции и революционности. Но эти идеология и революционность были уже обессмысленными: не им служили, а их самих (особенно идеологию) приспосабливали к службе, обслуживанию и освящению – к легитимизации собой каждого последнего решения власти. Не говоря уже о последующей грандиозной фальсификации истории страны и собственной партии.

Я отнюдь не скорблю о горькой участи революционности и ее идеологии. Однако беда в том, что от их фальсификации государство наше, к сожалению, не перестало быть идеологическим, как некоторым хотелось бы сегодня думать. Просто оно при этом стало еще и безыдейным. И опять-таки не об оскудении коммунистической идеологии в народе я скорблю. И не называю безыдейными людей вообще безразличных к идеям. Наоборот, ценность как таковая – то есть посвящение жизни человека достижению какой-либо всеобщей конечной земной цели, земного рая – мне претит как соблазн. Тем более отвратительна мне идейность государства, заставляющего граждан служить идее, вокруг которой оно построено (и даже верить в нее). Это отвратительно, страшно и преступно. Но и это еще не безыдейность. Безыдейность – это не вообще отсутствие идейности, а отсутствие ее там, где от ее имени действуют, – это когда государство построено вокруг идеи, когда его функционеры как бы являются жрецами идеи, якобы во всем исходят из интересов ее торжества, требуют от всех абсолютного подчинения ей, а самой этой идеи нет (и почти не предполагается) даже в них самих. Это создает тиранию еще более фантасмагорическую, неограниченную и страшную, чем идейная. Ведь то, вокруг чего она строится, на ходу меняет содержание ради ближайших политических интересов. Другими словами, все на свете подчиняет исключительно бешенству бессмысленного властолюбия, пустоте, небытию. Этот абсурд вполне сочетался с абсурдом в экономике и составлял с ним нечто цельное, что необходимо было скрыть, убить самую мысль о возможности такого. Реальных путей к исправлению ситуации в рамках системы (или режима) не было. Вот и понадобилось заменить ее картину в мозгах людей.

И тогда было обращено самое серьезное внимание на искусство. Без него гораздо трудней было бы придать жизненную достоверность созданной Сталиным нежити. Причем не идейно-революционное, не аскетическое.., а иное. Точней всего его было бы назвать государственным, но я боюсь, что «разоблачительная» привычность этого термина затмит точный смысл того, что я хочу сказать. Государственным я называю это искусство не потому, что государство его заказывало, а потому, что оно было настоящим творцом этого искусства, его подлинным автором и лирическим героем. Остальные мыслились только как исполнители.

Конечно, это было закамуфлировано под некий стиль, бессмысленно названный социалистическим реализмом. Как ни странно, сначала он проявил себя не в искусстве, а в жизни – в манере обращения власти с народом, в фантастическом языке, на котором она с ним изъяснялась и хотела, чтобы люди разговаривали друге другом. Но стилем и направлением он был объявлен только в художестве. Это произошло на Первом съезде писателей: «мастера» литературы, сидевшие тогда в Колонном зале Дома союзов и обрадованные посрамлению ненавистной РАПП с ее осточертевшим вульгарным социологизмом, искренне аплодировали этому «новому стилю» и поначалу не заметили подвоха – того, что речь идет о централизованном руководстве по воплощению централизованного замысла, отводящем им всем роль бессмысленных исполнителей…

Впрочем, то, что представление о творчестве как об исполнительстве было принято довольно легко, – неудивительно. Оно было подготовлено представлениями, бытовавшими в литературной среде и до этого. Например, таким отрогом серебряного века, как формула «Важно не «что?», а «как?». В частности, его когда-то на литературных курсах в Петрограде внушали своим слушателям настоящие поэты во главе с Гумилевым. Разумеется, не с этой целью и без всякой задней мысли. Настоящие поэты, у которых этого «что» было в избытке, могли думать и так. Но воистину «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». Формула эта, и по существу неточная, поначалу чаще всего усваивалась сравнительно невинно – как чисто снобистская. Но под влиянием обстоятельств в 20-е и особенно в 30-е годы она помогала верить, что и прислуживая можно творить искусство, – то есть придавала респектабельность сервилизму. Большие поэты такого употребления своей формуле предугадать, конечно, не могли.

Цитировать

Коржавин, Н. О том, как веселились ребята в 1934 году, или Как иногда облегчает жизнь высокий эстетический принцип: «Важно не «что?», а «как?»» / Н. Коржавин // Вопросы литературы. - 1995 - №6. - C. 33-56
Копировать