№4, 1983/История литературы

«Несчастный друг!..» (О поэзии П. А. Вяземского)

Если только мне это удастся, я постараюсь,

чтобы смерть моя не сказала ничего

такого, чего ранее не сказала моя жизнь.

Монтень

 

Среди пушкинских эпиграфов есть два – оба из Вяземского. Оба великолепны и знамениты, даром что первый из них в печатный прижизненный текст не попал, сохранившись в письме – к Вяземскому же:

«Кстати об эпиграфах – знаешь ли эпиграф «Кавказского пленника»?

Под бурей рока твердый камень,

В волненьях страсти – легкий лист.

 

Понимаешь, почему не оставил его. Но за твои четыре стиха я бы отдал три четверти своей поэмы» 1.

(Вяземский понял: его строки адресовались Федору Толстому-Американцу, с которым в эту пору Пушкин жестоко рассорился.)

Второй эпиграф и вовсе на общем обозрении – он открывает первую главу «Евгения Онегина»:

И жить торопится и чувствовать спешит.

К. Вяземский

 

Обе цитаты: законченно афористичны, даже формулировочны, являясь (у Пушкина) в первом случае формулой романтического характера вообще, а во втором – индивидуального характера литературного героя, знаменующего, тем не менее, начало новой литературной эпохи. И трудно вообразить, что они не представляют собой отточенный Вяземским итог, вывод, мораль, а высмотрены и выхвачены Пушкиным из середины, из гущи стихотворений. Из послания «Толстому» (1818):

Американец и цыган,

На свете нравственном загадка,

Которого, как лихорадка,

Мятежных склонностей дурман

Или страстей кипящих схватка

Всегда из края мечет в край,

Из рая в ад, из ада в рай!

Которого душа есть пламень,

А ум – холодный эгоист;

Под бурей рока – твердый камень!

В волненьях страсти – легкий лист!

И т. д.: «Куда ж меня нелегкий тащит//И мой раздутый стих таращит…» – непринужденная болтовня типичного арзамасского послания.

А вот «Первый снег», элегия 1819 года, зимняя прогулка в санях вдвоем «с красавицей младой»:

Как вьюга легкая, их окриленный бег

Браздами ровными прорезывает снег

И, ярким облаком с земли его взвевая,

Сребристой пылию окидывает их,

Стеснилось время им в один крылатый миг.

По жизни так скользит горячность молодая,

И жить торопится, и чувствовать спешит!

Снова – и т. д.

И ведь эпиграфы извлечены не из притчи, наподобие басен Крылова, не из комедии, наподобие «Горя от ума», где сам автор или его персонаж могут выступить с назиданием, с выводом, да хотя бы просто с репликой, претендующей на самостоятельное бытие и на отдельное внимание, и где тяга к афористичности закономерна, а из послания и элегии, жанров, включаемых в понятие лирики.

Такое «незаконное» существование строк, столь годящихся в эпиграфы, то есть в афоризмы, нарочно заявленные таковыми, афоризмы в квадрате, наводит на размышления об особенности поэтики Вяземского, но о ней после, а пока нельзя не отметить, что Пушкин, беря строчки для своих эпиграфов, нечаянно и безошибочно пометил эти стихотворения своим знаком качества. Своим – и общим, объективным: и послание «Толстому», и элегия «Первый снег» являются несомненными шедеврами раннего Вяземского. Едва ли не началом его как истинного поэта. Притом – запоздалым.

Начав печататься очень рано – в 1808 году, шестнадцати лет от роду, – Вяземский не был слишком уверен в своем стихотворческом будущем, чему способствовало упорное непризнание со стороны его доброжелателя и кумира:

«С водворением Карамзина в наше семейство, письменные наклонности мои долго не пользовались поощрением его. Я был между двух огней: отец хотел видеть во мне математика; Карамзин боялся увидеть во мне плохого стихотворца. Он часто пугал меня этою участью… Уже позднее, и именно в 1816 году, примирился он с метроманиею моею. Александр Тургенев давал в Петербурге вечер в честь его. Все Арзамасцы были налицо: были литераторы и другого лагеря. Хозяин вызвал меня прочесть кое-что из моих стихотворений. Выслушав их, Карамзин сказал мне: «Теперь уже не буду отклонять вас от стихотворства. Пишите с Богом»… И пошла писать! – то есть: пиши пропало! скажет Один из моих строгих критиков» 2.

В 1816-м Вяземскому было двадцать четыре года, – многовато для того времени молодых да ранних. Но хотя очень легко впасть в смешное преувеличение, слишком истово отнесясь к «историческому» благословению хотя бы и самого Карамзина, так или иначе рубеж, обозначенный метром, оказался приблизительно точен. Точен почти буквально: вспомним даты послания «Толстому» и «Первого снега».

А до этой поры главное и неотвязное ощущение от Вяземского-поэта – ощущение именно неуверенности. Робости. Ощущение вроде бы и странное, если учесть кипучий характер скороспелого умницы, находчивого критика, язвительного эпиграмматиста, Рюриковича, которому древность его рода не могла не прибавлять уверенности и в свете и в литературе, да, если на то пошло, даже и весьма самоуверенного волокиты, которого, как говорят, ничуть не останавливало сознание собственной некрасивости, и бесшабашного гуляки, ухитрившегося стремительно спустить в карты родительские полмиллиона. Тем не менее, в литературной самооценке Вяземский долго, а вернее, всегда, всю жизнь будет незаносчиво строг. И уже перед самой кончиной покается, например, в поверхностности:

«В жизни моей я очень многое прочел, но мало дочитал. И ныне у меня нередко две-три книги перебивают одна, другую. Вообще, я довольно сметлив: из нескольких страниц постигаю сущность книги, и часто отрываюсь от пищи, не дождавшись насыщения… Я всегда предпочитаю занятие труду» 3.

Признается в лености:

«Бюффон сказал и доказал, что терпение есть одно из главных свойств гения. Если так, то как далек я, боже мой, от гениальности. У меня литература была всегда животрепещущею склонностью, более зазывом, нежели призванием. Если и было это призвание, то охотно сознаюсь, что я не выдержал, не вполне оправдал его» 4.

Наконец, согласится он и с тем, в чем его упрекали многие – вплоть до Пушкина, который, как решительно всем известно, заметил ему, что он пишет слишком умно, а поэзия должна быть глуповата:

«В стихах моих я нередко умствую и умничаю» 5.

Насколько это предсмертное самоосуждение справедливо, вопрос отдельный, – здесь важно, что это именно «само»: самоосуждение, самоощущение, – то внутреннее состояние, которое трудно переменить даже с помощью чужих похвал.

Но, строгий для других, иль буду к одному

Я снисходителен себе, на смех уму?

Нет, нет! опасное отвергнув обольщенье,

Удачу не сочту за несомненный дар;

И Рубан при одном стихе вошел в храм славы!

И в наши, может, дни (чем не шутил лукавый?)

Порядочным стихом промолвится Гашпар.

 

Когда читаешь это послание «К друзьям», относящееся к 1814 или 1815 году – к времени, так сказать, дорубежному, когда еще не произнесено поощрительное: «Пишите с Богом», – послание, в котором Вяземский как раз не желает быть к себе снисходительным, очень понимаешь неторопливость Карамзина. Да, тяжело, неизящно, попросту плохо. И совсем не веришь Жуковскому, который (по доброте?) в ответном послании убеждал младшего друга: «Ты, Вяземский, хитрец, хотя ты и поэт!//Проблему, что в тебе ни крошки дара нет,//Ты вздумал доказать посланьем,//В котором, на беду, стих каждый заклеймен//Высоким дарованьем!»

Верил ли ему и сам Вяземский?

«Стих каждый» – чего нет, того нет. «И Рубан при одном стихе вошел в храм славы!» – это непроизносимо, но не в том еще беда; хуже, что рядом с этими стихами, неуклюжими последышами версификации XVIII столетия, в том же 1815 году и так же неуклюже, только уже не тащилось, а порхало и резвилось легкомысленное подражание Парни, «К подушке Филлиды»:

Девица в поздние часы

Под завесом не столь таится:

Душа ее нагая зрится,

Как и открытые красы.

 

Эклектика – вот эстетический аналог робости и неуверенности. «Как у Державина», «как у Жуковского», «как у Батюшкова» – только хуже, хуже, хуже; хотя опять-таки не в том дело, что хуже.

При наличии истинного дарования (в котором Вяземский искренне или нет, но готов был себе отказывать) и терпения (в отсутствии которого он уличал себя, по-видимому, всерьез) можно было написать, пожалуй, и не хуже. То есть, уступив оригиналам, самим Жуковскому или Батюшкову, ничуть не уступить лучшим из тех, кто пишет «в их роде». Не зря старшие арзамасцы не оставляли надежд научить и переучить начинающего в своем духе. Когда Вяземский сочинил послание «К подруге» (тот же дорубежный 1815-й), написанное размером батюшковских «Моих пенатов» и посвященное уже традиционному побегу «от суетного круга, что прозван свет большой», то Жуковский, похвалив и это послание, сделал ряд замечаний, исполнение которых должно было бы приблизить стихи к нормативному благозвучию его собственной поэтики. А Батюшков, также предложив свою редактуру, преследующую те же цели, счел необходимым похвалить автора за отсутствие в его послании того, что потом единодушно признают: кто – достоинством, кто – недостатком, но все – особенностью Вяземского, «поэта мысли»:

«…Ты здесь в первый раз поэт и не гоняешься за умом» 6.

  1. А. С. Пушкин, Полн. собр. соч. в 10-ти томах, т. X, М., Изд. АН СССР, 1958, с. 67.[]
  2. П. А. Вяземский. Полн. собр. соч., т. I, СПб., 1879, с. XXXII.[]
  3. Там же, с. IX.[]
  4. Там же, с. XXXIV.[]
  5. П. А. Вяземский, Полн. собр. соч., т. I, с. XLII.[]
  6. К. Н. Батюшков, Сочинения, т. III, СПб., 1886, с. 313.[]

Цитировать

Рассадин, С. «Несчастный друг!..» (О поэзии П. А. Вяземского) / С. Рассадин // Вопросы литературы. - 1983 - №4. - C. 113-150
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке