Не слишком ли долгое это прощание?
Наивно было бы пытаться исчерпывающе определить, что такое талант.
Но мне лично одной из первых особенностей писательского таланта всегда виделась его способность удивлять, заставлять снова и снова испытывать радость удивления.
Валентин Распутин мне, читателю, дал пережить ее в полной мере.
Вопреки распространенному дилетантскому представлению о литературоведении и критике как о раскладывании всего и вся по неким полочкам-рубрикам, я не берусь выделять составные мотивы этого чувства.
На то и чувство оно, чтобы его переживать, а не анализировать.
И тем не менее, обобщая, можно сказать: непритязательность житейской истории, воспроизведенной писателем, – вот что, пожалуй, более всего поражало в повести «Деньги для Марии». Заурядный, казалось бы, бытовой случай, а сколько увидено в нем, каким напряжением событий он обернулся, какой психологической точностью характеров, раскрытых в процессе их нестесненного, непроизвольного самопроявления!..
Открытие, постижение характера – главное, что выделяет и повесть «Последний срок» в потоке прозы рубежа 60 – 70-х годов, которую принято называть «деревенской». А прежнее удивление мастерством бытописания, которое остается здесь таким же высоким, каким было оно в повести «Деньги для Марии», сопровождалось на этот раз и удивлением искусству перевоплощения, – как оказалось, писатель владеет им в совершенстве. Для меня с этим связана одна из загадок распутинского таланта, без «шумовых эффектов», спокойно, уверенно утвердившего себя в литературе. Как мог молодой, писатель, которому тогда за тридцать едва перевалило, с таким чувством правды перевоплотиться в восьмидесятилетнюю Анну, так глубоко войти в мир ее души и так естественно проникнуть в строй мысли, мудро постигающей сокровенную суть бытия, его вечные, очищенные от суеты преходящего истины?..
Вспоминая Анну из «Последнего срока», не могу поддержать О. Салынского, который отказывает ей в индивидуальности характера и даже иронизирует над критиками, называвшими этот характер «многогранным» и «полнокровным». Что же, если считать так – заблуждение, то буду упорствовать в нем, убежденно полагая, что точность распутинского слова есть в первую очередь точность бытовых и психологических реалий деревенской жизни, крестьянского труда, а не притчевых иносказаний.
Взять «хороший, старой работы, плотницкий топор Михеича», с пропажи которого начинается действие повести «Живи и помни». Поразительная по своей доподлинности деталь, найденная с такой поистине снайперской точностью, что кажется, будто она одна задает повествованию эмоциональный настрой, предвосхищает его драматический накал, несет дальний отсвет трагического финала. В повести «Прощание с Матёрой» этому «топору» сродни и крапива, что «гуще и нахальней» полезла по всей деревне, и распахнутые ворота дворов, покосившиеся заборы и прясла, похилившиеся стайки, амбары, навесы, и жерди и доски, валявшиеся «без пользы», – все то будничное, примелькавшееся, в тщательной выписанности которого безошибочно угадывается то, что деревня, доживая свои последние дни, и в самом деле «повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода». В этой высокой культуре бытописания, соединенной с мастерством психологического проникновения в характер героя, в подспудные движения его души, и проявляется та художническая одаренность В. Распутина, которой, как признает О. Салынский, отмечена и новая повесть писателя.
Не все в статье молодого критика представляется мне бесспорным. Есть в ней и произвольные аналогии, и приблизительные оценки. О той же Анне из «Последнего срока» говорится: «Среди ее нравственных ценностей нет таких, которые принесло бы с собой новое время». Никак нельзя согласиться с этим…
О. Салынский. А какие именно вы видите в ней нравственные ценности, взятые от нового времени?
В. Оскоцкий. Вот давайте и поразмышляем об этом, отталкиваясь, так сказать, от противного… Ни «хорошие», ни «плохие» черты человека не существуют вне времени и не проявляются вне его социальных условий. Не случайно поэтому Горький, воссоздавая облик старой русской деревни, так часто видел в ее повседневной жизни, в труде и быту «зоологический индивидуализм крестьянства». Если распутинская Анна социально целиком принадлежит этому прошлому, то логично спросить: где же его печать, что унаследовано ею от старой, патриархальной, доколхозной деревни? Нет такой печати. Наоборот, жизнестойкость Анны – одна из духовных, нравственных ценностей «нового времени», от которого так поспешно отлучил ее критик. Здесь ясно угадывается многотрудный опыт именно нашей советской истории, суровый народный опыт вздыбленных лет коллективизации и особенно военных и первых послевоенных лет с их «и трудоднем пустопорожним, и трудоночью – не полней». Вот почему если уж искать аналогий, то ближе всего, пожалуй, распутинская Анна и будет как раз тетке Дарье из поэмы Твардовского: она тоже кормила и фронт и тыл, а потом тоже лицом к лицу встретилась «со всей бедой – войной вчерашней и тяжкой нынешней бедой…». Правомерно ли эту жизнестойкость именовать «смиренностью», да еще выводить ее не иначе, как из Аполлона Григорьева?..
Так, думается, выдает себя несколько недоверчивое отношение критика к «деревенской прозе», которой, как считает он, свойственно создавать «образ мира» состоящим «как бы из двух частей: деревня и весь остальной мир». Определение явно одностороннее, опровергаемое такими явлениями, как трилогия «Пряслины» Федора Абрамова, где деревня отнюдь не отстоит ото всего остального мира, но вбирает его в себя: не деревня и мир, но мир в деревне. От настороженности к «деревенской прозе» вообще идет, далее, и абсолютизация критиком слов В. Распутина, говорившего в недавней беседе «Быть самим собой» («Вопросы литературы», 1976, N 9) о том, как «необычайно динамична» наша современность: «…Многие торопятся, я же решил повествовать о жизни спокойной». Эти слова писателя критик воспринял как полемический вызов движению времени, динамике его социальных и духовных перемен. Между тем у В. Распутина речь идет больше о покое не как о противовесе динамичному развитию, но как о моменте сосредоточенного самоуглубления мысли, постигающей, чем и зачем жив человек. Такую потребность «остановиться, оглянуться» испытывает ныне не один В. Распутин. «Неподвижность тоже способ познания… Неподвижность мира позволяет пристально вглядеться в него. Через камень можно увидеть горы, целые хребты», – говорит Даниил Гранин в повести «Обратный билет» («Новый мир», 1976, N 8). Вот вам и незыблемые якобы границы между прозой «деревенской» и «городской»…
При всем том, однако, если вести речь не о словах, но о сути, то я во многом разделяю неудовлетворенность повестью «Прощание с Матёрой», высказанную О. Салынским. И думаю, что критик в целом правильно уловил противоречивость ее художественной концепции, заданность исходных посылок, пред-решенность финальных выводов.
Разумеется, писатель – не бегун-рекордсмен на стометровой дорожке, с каждым шагом приближающийся к розовой ленточке финиша: никто не вправе требовать, чтобы каждое последующее его произведение было непременно лучше, выше и совершенней предыдущего. Безукоризненно прямые, восходящие ввысь линии нужны в чертежах проектируемых зданий, но не в искусстве, не в творчестве. Иное дело – желать, чтобы новое произведение не повторяло прежних, чтобы движение писательского таланта совершалось не по кругу, а вширь и вглубь.
Если следовать логике рассуждений О. Салынского, то можно предположить, что просчеты писателя в «Матёре» едва ли не закономерны, чуть ли не запрограммированы. Не думаю, что он прав. С огорчением отмечая противоречивость повести, действительно куда менее цельной, чем предыдущие повести В. Распутина, я нахожу причину этого в другом – в искусе самоповторения, в вольном или невольном соблазне вариаций однажды найденных и опробованных тем, конфликтов, характеров. Потому и не принесла эта повесть – я говорю о своем отношении к ней – поводов к удивлению новыми сторонами, гранями, качествами писательского таланта.
Дарья из «Прощания с Матёрой», мне кажется, не стала характером самостоятельным, впервые открытым. Она вариант Анны из «Последнего срока», ее двойник, поэтизируемый так же увлеченно и самозабвенно.
В этой поэтизации все и дело. Перед «последним сроком» своим Дарья поставлена не одна, а вместе с родной деревней, и, прощаясь с жизнью, постигая «правду о человеке: зачем он живет?», осмысливает не только свою личную, но и общечеловеческую судьбу. Иначе говоря, напряженная, ищущая мысль героини вырывается на просторы исторического времени (хотя, конечно же, Дарья и слыхом не слыхивала о таком понятии), но то и дело натыкается на препятствия, возникающие в повествовании. Преобладание в нем лирического, поэтического начала над началом социально-аналитическим сужает масштабы этой мысли, привязывает ее к «плацдармам», заданным небольшим пространством Матёры, вынуждает и писателя – при его-то таланте перевоплощения! – полностью растворяться в героине. Примеров такого растворения повесть дает немало. Вот один из них – рассказ о том, как прощалась Дарья с внуком, уезжавшим на большую стройку, и как тяжело страдала от нанесенной обиды, «которую и назвать нельзя, потому что нет для нее подходящего слова. Ею можно только мучиться, как мучаются тоской или хворью, когда непонятно, что и где болит. Она помнила хорошо: со вчера, как приехал, и по сегодня, как уезжать, Андрей не выходил никуда дальше своего двора. Не прошелся по Матёре, не погоревал тайком, что больше ее никогда не увидит, не подвинул душу… ну, есть же все-таки, к чему ее в последний раз на этой земле, где он родился и поднялся, подвинуть, а взял в руки чемоданчик, спустился ближней дорогой к берегу и завел мотор.
Прощай и ты, Андрей. Прощай. Не дай господь, чтобы жизнь твоя показалась тебе легкой».
Не Дарье – самому автору принадлежит это прямое обращение к герою, интонационно и лексически выдержанное, однако, в духе ее представлений и наставлений.
Не будем ставить Дарье каждое лыко в строку – требовать от нее не только ясного понимания всего происходящего, но и непременно бодрого к нему отношения. Если уж кажется ей, что край света стал «действительно близок» родной деревне, то, ступив на него, она вправе пригрезить даже тот всепроникающий распад связей между людьми, о котором мы по-научному сказали бы как о некоем всеобщем «отчуждении».
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 1977