Не пропустите новый номер Подписаться
№10, 1988/Хроники

Метафоры (Размышления о Первом съезде советских писателей)

I

Вечером 17 августа 1934 года в Колонном зале Дома союзов Максим Горький открыл Первый съезд советских писателей. Он сказал:

– Мы выступаем в эпоху всеобщего одичания, озверения и отчаяния буржуазии, отчаяния в своем освещении ее идеологического бессилия, ее социального банкротства, в эпоху провала всех кровавых попыток возвратиться путем фашизма к эпохе феодального средневековья. Мы выступаем как судьи мира, обреченного на гибель, и как люди, утверждающие подлинный гуманизм, гуманизм революционного пролетариата, гуманизм силы, призванной историей освободить весь мир трудящихся от зависти, подкупа, от всех уродств, которые на протяжении веков искажали людей труда. Мы выступаем в стране, где неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина.

Горький говорил недолго в прозрачной хрустальной тишине. Он говорил как главный инженер предстоящего строительства, приводя цифры и называя подразделения великой стройки. Он говорил, что союз литераторов объединяет полторы тысячи человек. Он избегал называть всех писателями. Он называл всех литераторами. Он говорил, что в расчете на массу мы получаем одного литератора на сто тысяч читателей. Это было похоже на доклады Иосифа Сталина, который тоже приводил цифры, рисующие победы. Но союз литераторов был еще далек от побед. Ибо, например, жители Скандинавского полуострова в начале XX века имели на одного литератора двести тридцать читателей. И нам надо подтянуться.

Горький подчеркнул, что население Советского Союза непрерывно и почти ежедневно демонстрирует свою талантливость, однако не следует думать, что мы скоро будем иметь полторы тысячи гениальных писателей. Будем мечтать о пятидесяти. А чтобы не обманываться, наметим пять гениальных и сорок пять очень талантливых. В остатке мы получим людей, которые все еще недостаточно внимательно относятся к действительности, плохо организуют свой материал и небрежно обрабатывают его.

Горький знал советскую литературу. Он сказал сидящим в зале, кто они такие. Однако собравшиеся вскинулись овациями.

Они собрались на праздник.

Они были счастливы и горды тем, что видят и слышат самого Горького, который сказал, что среди них намечаются пятеро гениев и сорок пять очень талантливых лиц. Они не принимали на свой счет чье-то невнимательное отношение к действительности, плохую организацию материала и небрежную обработку его. Они все знали, что в стране социализма будет много больше талантов, чем скромно сказал Горький. Они видели себя в числе этих пятидесяти (сорок пять плюс пять) выдающихся людей и даже не толкались, оттесняя лишних. Они искренне, со слезами радости, благодарности и веры кричали «ура».

После обнадеживающего слова Максима Горького начались приветствия съезду от имени широких масс.

Первым в стране социализма должен был выступить представитель рабочего класса. Первым и выступил лучший ударник Советского Союза товарищ Никита Изотов. Зал встал, когда перед ним появился мощный человек с веселым открытым лицом. Кто находился поближе – видел на левой скуле синенькие точки: крапинки въевшейся угольной пыли. Он был красив, как плакат, как символ победы над идеологическим бессилием буржуазии, как знак гуманизма силы, призванного историей освободить весь мир трудящихся от всех уродств, которые на протяжении веков искажали людей труда.

Никита Изотов как будто вышел из книг Леонова, Караваевой, Гладкова, Шагинян, Эренбурга, Безыменского, из предсказанных пяти книг, из предсказанных сорока пяти книг и из тех книг, которые написаны пока еще при недостаточном внимании к действительности, на плохо организованном материале и небрежной обработке его.

Но все-таки книгам было далеко до живого Никиты Изотова. До его изображения пока еще не дотянулось ни одно перо. Пока еще Никита Изотов был похож ближе всего на Павла Власова, изображенного самим Максимом Горьким. И явившийся съезду писателей герой как бы самим своим видом говорил писателям, как им еще далеко до создания главного образа литературы социалистического реализма.

Никита Изотов заканчивал свое приветствие, подбадривая и вселяя надежду:

– Да здравствует великая семья советских писателей, да здравствует величайший художник пролетариата Максим Горький, да здравствует наша замечательная партия и ее гениальный вождь товарищ Сталин!

Когда все сели после оваций, поэт Владимир Луговской предложил от имени всех собравшихся послать приветствие товарищу Сталину:

– «Дорогой Иосиф Виссарионович! Мы, представители литератур Советского Союза, собрались сегодня на свой первый всесоюзный съезд. Наше оружие – слово. Это оружие мы включаем в арсенал борьбы рабочего класса. Мы хотим создавать искусство, которое воспитывало бы строителей социализма, вселяло бодрость и уверенность в сердца миллионов, служило им радостью и превращало их в подлинных наследников всей мировой культуры. Мы будем бороться за то, чтобы наше искусство стало верным и метким оружием в руках рабочего класса и у нас и за рубежом. Мы будем стоять на страже дела революционной литературы всего мира. Этот исторический день наш мы начинаем с приветствия вам, дорогой Иосиф Виссарионович, нашему учителю и другу. Вам, лучшему ученику Ленина, верному и стойкому продолжателю его дела, мы хотели бы сказать все самые душевные слова, которые только существуют на языках Союза. Имя ваше стало символом величия, простоты, силы и постоянства, объединенных в то единое и цельное, что характеризует тип и характер большевика.

Дорогой и родной Иосиф Виссарионович, примите наш привет, полный любви и уважения к вам как большевику и человеку, который с гениальной прозорливостью ведет коммунистическую партию и пролетариат СССР и всего мира к последней и окончательной победе. Да здравствует класс, вас родивший, и партия, воспитавшая вас для счастья трудящихся всего мира!»

Делегаты выслушали, зал всколыхнулся, загремел, все дружно поднялись:

– Да здравствует товарищ Сталин!

– Ура-а-а-а!…

II

Время от времени, между речами и докладами, съезд писателей приветствовали делегации трудящихся страны. Московского автозавода имени Сталина, Трехгорной мануфактуры, Центрального аэрогидродинамического института, саамской народности Кольского полуострова, конференции школьных работников, частей Московского гарнизона, Осоавиахима, старых большевиков, бывших красногвардейцев и партизан, театральных работников, комсомольцев, пионеров, школьников…

Говоря от имени народа, главы этих делегаций указывали литераторам на то, что им, литераторам, надо подтянуться, что они еще далеки от жизни. Народ ждал произведений, достойных эпохи. Ждал терпеливо, доброжелательно, деловито, простодушно. Колхозница требовала переделать несознательную шолоховскую Лушку в передовую колхозницу, потому что большинство колхозников теперь – женщины. Профессор-путеец весьма корректно подчеркнул, что у нас нет книг о работниках железнодорожного транспорта. Военные говорили, что нет книг о Красной Армии, металлурги – о металлургах, угольщики – об угольщиках.

И литераторы с благодарностью принимали указания и дружно смеялись над своей незадачливой задолженностью перед страною рабочих и крестьян.

Колхозники дарили съезду снопы только что созревшего урожая. Рабочие приносили извинения, что не могут подарить образцы своей гигантской продукции, поскольку она не влезет в зал. Это была шутка, полная социального смысла. Съезд ликовал.

Но все-таки и рабочие находили предметы, которые можно было внести на сцену. И подобно тому как на Семнадцатом съезде партии полгода назад туляки поднесли товарищу Сталину винтовку и самовар, они сейчас подарили Максиму Горькому такой же свой замечательный тульский комплект. Но Сталину они подарили еще гармонь, а Горькому почему-то гармонь не подарили. Туляки посочувствовали своему земляку, дореволюционному писателю Глебу Успенскому, который был вынужден описывать мрачный быт Тулы царского времени, и объявили, что больше в Туле старого быта нет…

Кто-то назвал Горького Сталиным советской литературы, назвал простодушно, умиленно, детски преданно. Однако Алексей Максимович испугался не на шутку. Он забеспокоился и пробормотал в усы, ни к кому не обращаясь: «Эт-то нельзя-с… Эт-то нехорошо-с». И взял слово, чтобы утихомирить любовь к себе, преступающую границы:

– Уважаемые товарищи! Мне кажется, что здесь чрезмерно произносится имя Горького с добавлением измерительных эпитетов: великий, высокий, длинный и так далее… Не думаете ли вы, что, слишком подчеркивая и возвышая одну и ту же фигуру, мы тем самым затеняем рост и значение других?

Нет, об этом никто не думал ни в зале, ни на сцене. Горькому устроили овацию, оценив его скромность.

А съезд продолжали приветствовать представители трудящихся. Дарили знамена, значки, молотки, папки, дипломы, адреса, складни, дарили от души, от сердца.

Я не знаю, куда это все девалось и сохранилось ли все это. Меня это занимает, потому что в огромном, немыслимом складе подарков (если он существует) был также подарок и от нашей школы – средней школы города Сталино, Донбасс.

Это был адрес в красной бархатной папке. Эту папку мы делали сами. Мы написали на ватмане золотыми буквами: первому в истории человечества съезду советских писателей. Мы очень гордились этими словами, потому что они предвосхитили слова Максима Горького, который сказал, что это первый за всю многовековую историю литературы съезд литераторов советских социалистических республик. Нам было с чего гордиться, если сам Максим Горький сказал то же самое, что и мы – юные пионеры.

Наш учитель рисования нарисовал в папке портрет Максима Горького. Я помню, что Горький получился плохо и узнать его можно было только по усам и жилистой шее. Но мы хотели, чтобы он получился хорошо, и желание наше превозмогло способности нашего учителя рисования.

Я не помню, кто выводил каллиграфическую вязь адреса. Но я помню, что это была девочка. Ее выбирали на пионерском сборе, обсуждали ее достоинства, упирая на дисциплину и хорошее поведение, а также на обещание подтянуться по математике и физике. И мы дали торжественное обещание, что девочка эта подтянется к началу нового учебного года и мы ей поможем. Мы стояли за нею, следя, чтобы золотые чернила не капнули золотой кляксой. И когда клякса шлепалась, девочка плакала и брала новый лист ватмана, начиная сначала.

Этот адрес подписали золотыми буквами отличники учебы и активисты общественной работы. Девочка не подписала. Она не была ни активисткой, ни отличницей…

III

Европу привела к озверению, одичанию и отчаянью частная собственность, на которой строились иллюзорные западные свободы, иллюзорная западная демократия. Лучшие умы Европы обратились на Восток. Там, в России, был уничтожен корень зла. Там, в России, вставала разумная диктатура, основанная на науке и социальной справедливости.

Карл Радек выступал на съезде писателей с докладом о современной мировой литературе и задачах пролетарского искусства.

Он читал из Бернарда Шоу слова старого тред-юниониста, который когда-то восхищался демократией, а сейчас именовал ее не иначе как сволочекратией:

«Лучше диктатор, который ответственен перед всем миром за добро и зло, им совершенное, чем маленький, грязный диктатор на каждой улице, который выгонит вас из вашего дома если ему не уплатят за право жить на его земле, который выбросит вас с работы, если вы выступите против него как равный человек. Вы меня не испугаете словом «диктатор». Я и миллионы товарищей всю жизнь выносили диктатуру свиней, которые имели только одно качество, что очень хорошо чуяли деньги».

Слово «диктатор» не употреблялось на Востоке. Диктатура пролетариата – сколько угодно, диктатор – никогда. В Советском Союзе говорили – вождь. В слове «диктатор» звучало оскорбление, это слово пытались употреблять только оппозиционеры, которых народ, руководимый любимым вождем, разоблачил и продолжает разоблачать. В слове «диктатор» звучало все то же буржуазное, демократическое непонимание исторических процессов.

Главным врагом диктатуры пролетариата была буржуазная демократия. Революционная Россия видела в демократии контрреволюционное сопротивление – вооруженное, организованное, керенское, деникинское, капиталистическое, помещичье, западническое, буржуазное.

Карл Радек знал, что в Германии, где только что победил на выборах Гитлер, тоже не уважают слово «диктатор». Там говорят – фюрер, вождь. И еще Карл Радек знал, что главным своим врагом фюрер, вождь, объявил тоже – буржуазную демократию.

Вскормленная демократией Европа привела к власти Гитлера. Она дала ему возможность расталкивать коричневыми рукавами со свастикой парламентскую говорильню, у которой не было кулаков, а только доводы, только традиции. И отчаянным всплеском демократической традиции было то, что первый гитлеровский рейхстаг открыла Клара Цеткин – как старейший депутат, несмотря на то, что была она депутатом от побежденной на выборах коммунистической партии.

Однако о том, что и у вождя, и у фюрера общий враг демократия, Карл Радек не сказал. Он предпочел цитировать Геббельса: «…в тот момент, когда политика становится народной драмой, в которой рушатся целые миры, художник не может сказать – это меня не касается… Искусство должно держаться определенных нравственных, политических и мировоззренческих норм, раз и навсегда установленных». Карл Радек говорил от себя:

– Теперь к искусству обращается контрреволюция, заявляя вслед за революцией: борьба идет не на жизнь, а на смерть, в бою нет нейтральных – или вы с нами, или вы против нас.

То, что творилось в Германии, весь мир с гневом называл фашизмом. Но Карл Радек знал, что фашизм – это немного опереточный, немного хулиганский, немного идиотский культ дуче, громыхающего в каскетке с петушиными перьями при живом итальянском короле. А то, что упрямо именовалось германским фашизмом, то, с кем, по утверждению Иосифа Сталина, спелась европейская демократия, было более деловым образованием – с тюрьмами, концентрационными лагерями, штурмовыми отрядами и кровью, кровью, кровью. И называлось это Немецкой национал-социалистской рабочей партией.

Взоры лучших умов Европы были обращены на Восток, где парламент был смещен еще в семнадцатом году, где не было частной собственности, где было плановое хозяйство, не допускавшее кризисов, и где вождь – рассудительный и даже застенчивый – выражал волю каждого рабочего и крестьянина, выбравших свою судьбу деловито, немногословно и без надоевшей Европе парламентарщины…

Лучшие умы Европы были обращены на Восток. Карл Радек говорил:

– Ромен Роллан, который несколько лет тому назад заявлял, что он чужд большевистской идеологии, теперь не только объявляет русскую мысль авангардом мысли мировой, но признает в пятилетке рождение нового общества. Ромен Роллан заявил, что, перешагнув пропасть, разделяющую капитализм и пролетариев, он «стал в ряды СССР».

Великий французский писатель Андре Жид, который до этого времени метался между реальным представлением мира и башней из слоновой кости, заявил, к изумлению капиталистического мира, что он за СССР и был бы счастлив, если бы мог за него погибнуть.

Бернард Шоу издевался над капиталистическим миром, заявляя, что единственным полезным результатом преступной войны четырнадцатого – восемнадцатого годов является СССР.

Лучшие умы Европы уразумели наконец всю мерзость демократии.

Возможно, для Карла Радека, циничного, умного и проницательного, уничтожение демократических очагов в Европе было важнее противостояния Сталина Гитлеру. Может быть, он один из очень немногих понимал, что противостояние это не так принципиально, как утверждал он сам в своих пропагандистских статьях.

История давным-давно сблизила Россию и Германию. Может быть, Карл Радек предвидел сближение социалистической России с национал-социалистской Германией. Может быть, он предвидел даже войну между ними – взаимное кровенасыщение ради вечной своей упряжки. Его занимали острые ситуации.

Еще совсем недавно в советских военных школах учились будущие полководцы гитлеровского рейхсвера. Борясь с демократическими режимами Запада, навязавшими Германии Версальский мир, Советский Союз, не подписавший этого мира, считал необходимым тайно помогать поверженной Германии восстанавливать армию, раскалывая единство демократических режимов капитализма.

Возможно, Карл Радек был мельче своих замыслов. Он был слишком говорлив, чтобы соответствовать своим замыслам, слишком образован, слишком изъязвлен демократизмом.

Но замыслы его было кому воспринимать неслышно, бессловесно и мстительно. И кто теперь может сказать о его роли в августе 1939 года, когда Риббентроп явится в Москву с пактом о ненападении, с тайным договором выдавать друг другу (Сталин – Гитлеру, Гитлер – Сталину) демократов, инакомыслящих и мыслящих вообще? В тридцать девятом году, когда великий пролетарский вождь поднимет тост о здравии Гиммлера и Берии, Карла Радека уже не будет в живых, он уже будет не нужен, отлетав свои челночные полеты, отшутившись, отшалившись на пирушках Иосифа Сталина.

А пока, в тридцать четвертом году, на Первом съезде писателей, он делал доклад о современной мировой литературе, и среди гостей съезда было больше всего немецких литераторов. Они бежали от Гитлера к Сталину. Они еще не попали в проскрипционные списки, которыми вскорости обменяются Сталин и Гитлер.

А может быть, уже и попали..

Но пока, на Первом съезде писателей, они считали свой вклад в пролетарскую литературу более значительным, чем вклад названных Карлом Радеком демократических знаменитостей, переметнувшихся от капитализма к пролетариату. Они обижались на Карла Радека, который их даже не упомянул. Вилли Бредель возмущался:

– Я спрашиваю вас, товарищи, что же это за доклад, из которого исключены все известные антифашистские писатели Германии?.. Совсем недавно повешен в гитлеровском концентрационном лагере всемирно известный писатель Эрих Мюзам. Товарищ Радек не счел нужным даже упомянуть о нем.

Вилли Бредель не знал, не мог знать, что всего через пять лет вдова Эриха Мюзама, литератора, поэта, вождя Баварской республики девятнадцатого года, члена Коминтерна, всего через пять лет будет отвезена из Москвы в Брест и передана из рук в руки людьми Берии людям Гиммлера согласно тайному договору между Риббентропом и Молотовым.

Гости обсуждали доклад Карла Радека. Андре Мальро сказал, что политика выше литературы. Жан-Ришар Блок убеждал, что он за индивидуум, но против индивидуализма. Где кончается индивидуум и начинается индивидуализм, он не сказал. Амабель-Вильямс Эллис сказала, что за исключением ее собственных детей первая рабочая республика – единственная вещь в мире, за которую она бы хотела жить и умереть. Амабель была все-таки изъедена демократическими пережитками. При чем здесь дети, когда приходит пора умирать по указанию рассудительного, справедливого и даже застенчивого вождя первой рабочей республики…

IV

Разнесся слух, что на съезде писателей появится Сталин.

Кто-то вспомнил мечту Маяковского, который хотел, чтоб к штыку приравняли перо, с чугуном чтоб и с выделкой стали о работе стихов от Политбюро чтобы делал доклады Сталин. Маяковский даже предложил тезисы такого доклада:

– Так, мол, и так… и до самых верхов прошли из рабочих нор мы: в Союзе Республик пониманье стихов выше довоенной нормы…

Но о работе стихов члены Политбюро заговорят несколько позже – через двенадцать лет, когда поэзия Анны Ахматовой будет объявлена помесью блуда с молитвой.

А пока о работе стихов делал доклад Бухарин, который уже не был членом Политбюро.

Маяковский очень смешно изобразил бывшего члена Политбюро Бухарина в пьесе своей «Баня». Он изобразил его в виде некоторого Ивана Ивановича, который у всех спрашивал: есть ли у вас телефон? Ах, у вас нет телефона? Маленькие недостатки механизма! Иван Иванович водил с собою по пьесе иностранца Понта Кича, показывал ему Москву с небоскреба «Известий» (Нахрихтен), а Понт Кич говорил, что согласен врастать в любой социализм, только чтоб это было доходно.

Все это очень смешно показал на своей сцене Мейерхольд. В конце пьесы машина времени унесла в социализм всех действующих лиц кроме бюрократа, секретарши, иностранца и Ивана Ивановича.

Пророчество Маяковского сбылось: Иван Иванович оказался непригоден для того социализма. Когда Сталин объявит, что социализм в одной отдельно взятой стране в основном построен, Бухарина расстреляют.

Но это будет потом.

А пока Бухарин делал доклад о поэзии. Он говорил, что теперешний рабочий – не тот рабочий, который был еще пять или шесть лет назад. Он говорил, что теперешний крестьянин, превратившийся в колхозника, уже совершенно не прежний крестьянин по своему складу. Он говорил, что наши люди все более страстно и более разумно выступают на исторической арене и требуют на всех фронтах более высокого и более сложного подхода ко всякой литературной продукции, в том числе и к поэтическому творчеству. Сейчас уже исчерпала себя полоса, когда можно было идти под полуироническим лозунгом «Хоть сопливенькие, да свои». Нам нужно иметь сейчас смелость и дерзание выставлять настоящие, мировые критерии для нашего искусства и поэтического творчества. Мы должны догнать и перегнать Европу и Америку по мастерству. На это мы должны претендовать.

Бухарин ссылался на блаженного Августина, который учил, что зло существует только для того, чтобы оттенять добро. Бухарин цитировал по-английски «Британскую энциклопедию», обращал внимание съезда на поэтику индийского учения Анандавардханы, говорил о древней китайской поэме Сыкуна Ту «Категории стихотворений», разъяснял наитие Великого Дао и магическую интерпретацию какого-то арабского философа. И наконец, перешел к стихам Николая Гумилева.

Гумилев вызвал в зале некоторую настороженность, поскольку был это расстрелянный Чекой белый заговорщик-контрреволюционер. Но Бухарин тотчас перешел к Бальмонту, к Белому, о котором еще недавно Маяковский говорил, что у Белого и поэтическая форма белая – с погонами.

По Аристотелю, очищение есть средство своеобразной морально-умственной гигиены, о чем рассуждал Лессинг. Гораций ставил целью поэзии смешивать приятное с полезным, а известный арабский философ Аверроэс говорил о трагедии как об «искусстве хвалить», а о комедии – как об «искусстве порицать». Бухарин рассуждал о вавилонском Гильгамеше, об античной «Илиаде», о китайских сказках, об «Энеиде», о Роланде и русских былинах.

Это было очень интересно. Но все-таки зал ожидал главного – кто же на сегодняшний день строительства социализма лучший поэт после Владимира Маяковского?

Николай Иванович долго шел к ответу на этот естественный вопрос, поставленный самой жизнью. Он критиковал профессора Жирмунского, снисходительно приглаживал формалиста Шкловского и, наконец, сказал о содержании, которое должно быть главнее формы, ибо при господстве формы может возникнуть лозунг «Долой «Фауста» и да здравствует «Дыр бул щыр» Крученых.

Насчет «Фауста» никто не возражал. Совсем недавно товарищ Сталин написал на сказке Максима Горького «Девушка и смерть»: «Эта штука посильнее Фауста Гёте. Любовь побеждает смерть».

Что же касается «Дыр бул щыра» – было обидно: действительно, нельзя пускать поэзию на самотек, и партия этого не допустит.

Так кто же все-таки ведущий поэт после Маяковского?

Первым поэтом оказался Борис Пастернак.

Это было обидно, потому что Борис Пастернак не знал жизни. Он не мог ее знать в своем высокомерном затворничестве. Когда на сцене появилась делегация метростроевцев приветствовать съезд – прекрасная делегация молодых красивых девушек и юношей с отбойными молотками на плече, – Пастернак выбежал из президиума, в котором находился, и бросился отбирать у белокурой изящной девушки этот тяжелый удлиненный предмет, чтобы помочь ей и облегчить тяжесть ноши. Девушка не давалась. И зал дружно рассмеялся, потому что Пастернак не знал жизни. Зал смеялся дружно, всеми голосами сразу, и со всеми вместе стал смеяться Пастернак. Он не знал и не мог знать, что победившая революция вознесла советскую женщину и девушку над предрассудками прошлого и никакая тяжесть им нипочем, когда дело идет об участии в строительстве новой жизни на любом участке, куда направит партия. Пастернак не знал о месте поэта в рабочем строю.

Но чтобы не очень обидеть других стихотворцев, Николай Иванович сказал, что на фоне капиталистического маразма, гипертрофированной и нездоровой эротики, пессимистической разнузданности и цинизма у нас выступает поэзия бодрая, глубоко жизнерадостная и оптимистическая, в основе своей связанная с победоносным маршем миллионов и отражающая огромные творческие порывы, борьбу и строительство нового мира.

Доклад не понравился поэтам, связавшим себя с победоносным маршем миллионов. Они обиделись из-за Гумилева и Пастернака. Они возмутились легкомыслием Бухарина в период нарастания классовой борьбы.

Еще совсем недавно, когда литераторы состояли в различных группировках, когда они были «попутчиками», «серапионами», «перевальцами», «лефами», «напостовцами», «рапповцами», они доказывали Центральному Комитету партии превосходство именно своей группы над всеми остальными в свете задач строительства социализма. Теперь же, когда Центральный Комитет ликвидировал группировки и объединил литераторов в единый Союз писателей, понадобился пароль, свидетельствующий о принадлежности к монолиту единомыслия.

Еще совсем недавно литераторы сшибались от имени своих групп. Теперь же каждый был за себя. Надо было срочно отречься от прошлого и прильнуть к генеральной линии, убеждая и себя, и других, и главным образом Центральный Комитет уже не в лояльности, а в активности своей в первых рядах классовой борьбы. Классовая борьба, нарастание ее, проникновение ее во все щели бытия, стала паролем. Можно было недостаточно внимательно относиться к действительности, можно было плохо организовывать свой материал, можно было небрежно обрабатывать его. Но не быть классовым борцом было нельзя, смертельно нельзя.

Докладчика распекал Александр Безыменский. Он, вслед за Карлом Марксом и Фридрихом Энгельсом, сказал, что философы лишь различным образом объясняют мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его. Он говорил, что классовый враг до сих пор использует империалистическую романтику Гумилева и кулацко-богемную часть стихов Есенина. Он говорил, что определение специфики поэзии в обобщении царства эмоций представляет собой крупную теоретическую ошибку.

Бухарина вышучивали. Ему не прощали не только Гумилева и Пастернака. Ему не могли простить главного – как это он не подчеркнул органическую связь между великим Маяковским и поэтами, которых он даже не упомянул, а между тем они – тоже поэты революции.

В Бухарина метали острые стрелы Жаров, Кирсанов, Асеев, Сурков…

Демьян Бедный назвал себя Ильей Муромцем и похвалился своими старыми бивнями, которыми пригрозил классовому врагу. Он обиделся на Бухарина за то, что Бухарин не назвал его современным поэтом:

– Бухарин говорил с точки зрения мировой литературы. Я принадлежу к той группе пролетарских поэтов, которые смотрят на мировую литературу с точки зрения мировой революции.

Тут, конечно, все захлопали в ладоши.

Демьян Бедный издевался над слепотой Бухарина, который не назвал современниками ни Пушкина, ни Некрасова.

– Что значит «современники»? – едко поставил вопрос Демьян Бедный. – Когда перечисляем ряд великих имен – «Да здравствует Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин!», – мы этим выражаем, что Маркс, Энгельс и Ленин не перестают быть нашими современниками. Уверяю товарища Бухарина, исключившего меня из числа современников, что не только я не выпал из современности, но что и ни разу Бухариным не упомянутые поэты Некрасов и Пушкин, – они – наши современники.

Это была опасная метафора. Потому что – одно дело Маркс – Энгельс – Ленин – Сталин, а другое дело – Пушкин – Некрасов – Маяковский – Бедный. Как сказал бы Алексей Максимович: «Эт-то нельзя-с. Эт-то нехорошо-с…»

V

Старый литератор, тот, который рассказывал мне, как забеспокоился Горький, когда его назвали Сталиным нашей литературы, старый литератор, намного переживший своих современников, говорил о тех временах спокойно и устало:

– Тогда в правительстве находилось непременное лицо, значительное, влиятельное и совершенно безопасное для наскоков художественной интеллигенции. Это был Анатолий Васильевич Луначарский. Цеплять Луначарского считалось правилом хорошего тона…

Я пожелал предъявить свою осведомленность:

– Да, я знаю – «на Луначарской улице я помню старый дом…». В каждом городе есть «Луначарского переулок или тупик»… Тишь да гладь, да божья благодать – «сплошное Луначарство»…

Он снисходительно кивнул:

– Да-да… Это – Маяковский. Его остроты сохранились… Но бодали Луначарского все. Он был как бы свой, несмотря на высокий пост. Он сам писал пьесы, сам участвовал в художественных полемиках. Его можно было лягать запросто, доступно и даже утешаясь, что лягаешь все-таки не кого-нибудь, а члена правительства.

Я спросил:

– Это что – была такая демократия?

– Да, это была, так сказать, наша демократия – дозволенного типа. Мне кажется, Луначарского специально вывели за скобки ареопага, внутри которого шла борьба за власть. Он ведь, в общем, не участвовал ни в какой оппозиции, а если и участвовал, то не имея в виду занять кресло повыше… Я тоже был специалист по Луначарскому. О чем бы я ни говорил на многочисленных тогдашних диспутах, я непременно цеплял Луначарского. И вот однажды, распалясь на трибуне, я увидел в третьем ряду Анатолия Васильевича. Луначарский дослушал, поманил меня пальцем, усадил рядом и сказал:

– Коля… В том месте, где вы сравнили меня с зайцем, надо было сказать об ушах… Длинные уши присущи не только зайцу, вы понимаете? Было бы гораздо смешнее…

Луначарский был интеллигент природный, исконный. Он принадлежал к той славной богеме, для которой жизнь была игрою ума, сшибкой интеллектов, торжеством свободомыслия, жаждой знаний и великой толеранцией к диссидентству…

Разумеется, стискиваемый партийной дисциплиной, Луначарский пытался стать чиновником, но у него это плохо получалось. Наступало время, когда природная исконная интеллигентность уже мешала, она была слишком проницательна и иронична. Луначарскому дали иной пост – на выезд, – лишив интеллигенцию привычной мишени.

Старый литератор рассказывал:

– Он позвал меня, позвал, может быть, одним из последних, кого мог еще звать в официальный свой кабинет, который покидал навсегда:

– Коля… Я тревожусь о вас… Вы – острый мальчик, берегитесь… Люди, которые могли бы оценить ваше остроумие, уходят… Приходят другие люди… Остерегайтесь, Коля, это все, что я могу для вас сделать…

Луначарский уехал послом в Испанию и умер по дороге в каком-то французском пансионате.

Потом лицом значительным, но безопасным для интеллигентских наскоков сделался Бухарин. Он тоже был как бы свой.

Цитировать

Лиходеев, Л. Метафоры (Размышления о Первом съезде советских писателей) / Л. Лиходеев // Вопросы литературы. - 1988 - №10. - C. 88-124
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке