Логика песни. Беседу вела Т. Бек
Беседу вела Татьяна БЕК
— Кнутc, у вас есть такая строка: «Я леплю одну-единственную песнь, как ласточка лепит свое гнездо…» Когда вы начали лепить действительно свою песню, свою жизнь в поэзии?
— Точно определить это трудно. Примерно с 70-х годов. А чтобы яснее: после моего возвращения из лагеря, где я был с 62-го по 69-й.
— Как вы туда попали?
— Я попал туда по двум статьям: первая статья очень банальная – антисоветская агитация и пропаганда, а вторая, по-моему, небанальная – недоносительство. Я получил на полную катушку – семь лет. Статья «за недонесение» – это мне все равно что орден, правда?
— Да, хотя трудно орден достался…
— Трудно, но все это мне здорово помогло. Мальчики из КГБ пытались меня вербовать и потом, а я им отвечал: «Не могу. Статья не позволяет».
— Где вы были в лагере?
— В Мордовии. Там же, где были Синявский с Даниэлем. Только я был раньше. Я их как бы дождался. Больше я там общался именно с Даниэлем…
— Как же! Помню в «Даугаве» 1989 года замечательную заметку Юлия Даниэля о вас, о вашей с ним лагерной дружбе. Заметка эта малоизвестна, и я ее, с вашего позволения, процитирую.
«Март. Весна уже проклюнулась, но снег еще лежит, еще холодно, и сараюшка, где свален инструмент – топоры, пилы, багры и прочая снасть, – все еще притягательный центр в рабочей зоне. Здесь есть печурка, здесь можно «заварить» – сделать чифир или кофе, покурить не на ветру. Хозяйством этим распоряжается Гунар, учетчик нашей аварийной (грузчицкой) бригады, молодой, высокий, очень сильный латыш. И естественно, к нему со всей рабочей зоны собираются земляки. Все, как на подбор, рослые, сильные, спортивные. Все – кроме одного. Этот тоже высокого роста, но худ фантастически, карикатурно. Длинные, тонкие руки, сквозь продранные на колене-рабочие брюки видна нога – трость, палка, обтянутая кожей, очень светлые глаза кажутся огромными от впалых, втянутых щек… Наконец учетчик Гунар говорит: «Юлий, хотите познакомиться с нашим поэтом?» – «Разумеется». – «Эй, Кнут!»
Так я знакомлюсь с Кнутом Скуениексом. Он отбывает семилетний срок за «особо опасные государственные преступления»: написал одно сомнительное стихотворение, держал дома «Британскую энциклопедию» и не донес на знакомых. Знакомые, кстати, тоже не сахар: они рассуждали о том, как бы так устроить, чтобы Латвия была на положении Польши или Румынии. Ну и получили, соответственно, большие сроки.
Само собой, у нас с ним оказалась тысяча общих знакомых и миллион общих интересов. Главный из них – стихи. Он здесь написал и перевел уйму стихов, усердно занимался языками, прочел бездну книг. Вообще, он живой упрек мне – бездельнику и сибариту…
К моим поэтическим опытам Кнут относился снисходительно-поощрительно: «Ничего, Юлий, вы еще будете писать злее…» Навряд ли, сам-то он пишет отнюдь не зло, а с бесконечной грустью, с безнадежностью…»
Вы, стало быть, много писали в лагере?
— Очень много. Из того, что я написал в лагере, издал только пятую часть. А написал я за эти годы, думаю, более тысячи стихотворений.
В лагере была возможность писать, но главное, что мне удалось все это сохранить. Во-первых, я высылал стихи в письмах. И чтобы ничего не потерялось, мои друзья ребята-лагерники делали свои копии. В этом я – человек везучий: у меня практически ничего не потерялось.
Был еще интересный момент. За время моих «народных университетов» (или «аспирантуры») состоялось такое уникальное явление: Союз писателей Латвии дважды официально обсуждал мои стихи, написанные в лагере, пока я там находился. Они дали очень высокий отзыв, перевели все это на русский, заверили круглой печатью и послали мне в письме. Письмо, конечно, прошло через лагерную цензуру. Думаю, что это тоже помогло мне сохранить те мои стихи, поскольку и в кругах лагерного начальства есть уважение к круглой печати.
— А о чем вы там писали?
— Трудно сказать. Сам я определил это так: не лагерные стихи, а стихи, написанные в лагере. И люди оценили. Когда я эти стихи опубликовал, то все удивились – ждали чего-то душераздирающего, думали, что я буду рвать рубаху на груди, взывать к небесам и все прочее. Такие стихи тоже были, но было их немного – в первоначальном периоде. Пока я, так сказать, не осознал, где я и кто я. Сначала был стихийный естественный протест. Просто. Потом подобные стихи я и сам посчитал слабыми.
— Вы их почти не публиковали впоследствии?
— Может быть, иногда, но всегда делал такой комментарий: эти стихи надо рассматривать всего лишь как документ, как свидетельство… Постепенно сознание углубилось – и стали писаться стихи наперекор лагерю.
У многих лагерь был трагической высшей точкой и происходил в этом месте разлом жизни: начинался новый счет и в ту и в другую сторону. Я же на происходящее смотрел как на тяжелый период моей жизни, но именно всего лишь период.
Теперь я могу сказать реально, что лагерь мне здорово помог. Помог определиться и найти свой голос. Потому что до лагеря я был молодым, подающим надежды, обещающим и все прочее. Но что бы из меня вышло – это «если бы да кабы».
— Значит, свое серьезное поэтическое развитие вы отсчитываете именно от лагеря ?
— Да.
— Трудно со стороны анализировать собственную поэзию, но все же: какова, на ваш взгляд, ее доминанта?
— В чисто жанровом смысле я полностью переключился на лирику. Не сразу и не потому, что я так решил. Это случилось естественно. Я вообще постепенно пришел к такому выводу (в отличие от многих моих коллег): в поэзии не надо себя насиловать, заставлять. Попробовать, поэкспериментировать можно в молодости, а потом необходимо довериться просто самому себе. Идти, как тебя «поведет».
— И куда же вас вывело, когда вы себе доверились ?
— Стихи – за редким исключением – становились все короче и короче. И постепенно я вернулся к, условно говоря, классической манере. Конечно, нельзя сказать, что моя поэтика – это абсолютно симметричная коробка, случаются и ритмические деформации, это не вполне консервативная традиция. Я ведь сознательно прошел и школу верлибра, и школу больших форм. Но с годами все сильнее стал полагаться на вдохновение.
Мне мои коллеги, поэты и критики, часто говорят, что я слишком жесток к своим ранним стихам, что слишком скуп на отбор. Быть может, я несправедлив, но мне все видятся в них следы ученичества и недостает полной самостоятельности.
— А что такое самостоятельность или несамостоятельность в поэзии?
— Поясню. Это характерно и для литературной России 60-х годов. Все черпали как бы из одной духовной кормушки. Кто-то прочел журнал «Вокруг света», а кому-то удалось достать английскую или американскую книжицу… Круг идей был общий и узкий: Эйнштейн… теория относительности… надежды, возлагавшиеся на Фиделя Кастро… Хемингуэй… Сент-Экзюпери… Все это обгладывалось, как кость. И теперь гораздо интереснее обратиться к первоисточникам, чем читать наши реминисценции.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.