№3, 1976/Обзоры и рецензии

Критическая пушкиниана юбилейного года

Что могу сказать я нового об этом человеке?.. О Пушкине судить не легко.

В. Г. Белинский

Заглавие нашего обзора определяет его рамки, эпиграф – критерий оценок. Это значит, что за границами обозрения остаются все пушкиноведческие исследования, вышедшие до 1974 года, включая их переиздания в юбилейном году, а также работы справочного, методического, чисто популяризаторского, краеведческого1 либо сугубо специального характера. Что же касается оценочного подхода, то при всей требовательности, могущей даже показаться придирчивостью, нами всегда учитывалась немалая трудность сказать «новое слово» о Пушкине, равно как дискуссионность ряда вопросов и неокончательность предлагаемых ответов. Добавим, что и свои собственные суждения мы ни в коем случае не выдаем за истину в последней инстанции.

Наконец, еще одна оговорка, или, как выражались в старину, предуведомление. Для увлеченного пушкиниста нет мелочей, все проблемы важны. Отсюда, однако, не следует, что все они, если перефразировать Пушкина, одинаково важны. А поскольку наш обзор, даже в обозначенных выше границах, отнюдь не претендует на исчерпывающую полноту, он будет сосредоточен вокруг проблем наиболее значительных и актуальных.

  1. О жизни и судьбе поэта.

Работы биографического жанра всегда стояли в пушкиниане едва ли не на первом месте. И это понятно. Личность Пушкина настолько ярка, многогранна, индивидуально-неповторима, его жизнь и творчество так неотрывно связаны с одной из самых динамичных эпох в истории России, Европы и всего мира что воссоздание облика Пушкина – человека, поэта, гражданина – закономерно представлялось общественно необходимой и исследовательски заманчивой задачей.

Разумеется, задача подобного масштаба исключительно трудна, особенно теперь, когда обилие выявленных и в значительной степени общеизвестных фактов нуждается в критической проверке и синтетическом обобщении. Берущийся за это дело должен быть во всеоружии знаний не только конкретного материала, всего, что достигнуто предшественниками, но и современной научной методологии, актуальных проблем советского пушкиноведения.

Этим требованиям, на наш взгляд, отвечает книга Б. Мейлаха «Жизнь Александра Пушкина» 2. В отличие от жанра критико-биографического очерка, автор «жизнеописания» сосредоточивается на моментах внешней и внутренней, «духовной» биографии поэта. Он убедительно вырисовывает «кривую» формирования и развития Пушкина, его «возрастной» психологии, социально-политического и поэтического миросозерцания. Стремительность переломов сочетается с их постепенной, «эволюционной» подготовкой, являя диалектику изменчивости и неизменности. Каждый этап биографии поэта берет исток в предыдущем: петербургский – в Лицее, Михайловский – в южной ссылке. Мотивы скептицизма, проявившиеся у Пушкина в 1821 – 1823 годах, углубляются после поражения восстания декабристов, а преодоление кризиса и иллюзий ведет к возрождению веры в народ, в будущее страны.

Новое двухтомное издание сборника «А. С. Пушкин в воспоминаниях современников» открывается статьей В. Вацуро. В методологическом плане важны два положения статьи. Первое гласит, что «основой литературного и философского сознания Пушкина было просветительство». Второе призывает учитывать в биографии Пушкина совместную роль общественных и личных факторов: «Одностороннее выделение какой-либо одной из этих образующих грозит привести к полному искажению общей картины» 3.

В потоке «беллетризированных» биографий Пушкина выделяется «документальная повесть» Я. Гордина «Годы борьбы» 4. Здесь развернута концепция пушкинской «духовной драмы, которая разыгрывалась с 1831 года» (стр. 85). Чтобы продолжить дело декабристов, дело просвещения и возрождения России (а в этом Пушкин видел свой долг), он уже не мог оставаться только поэтом, даже поющим «гимны прежние». Надо было стать политиком. Но политиком, в отличие от декабристов, реальным, со своим «историко-государственным планом» (стр. 80). Это влекло за собою иллюзии относительно намерений Николая I и последующую утрату их. Утрату, в которой горечь человека и гражданина сопрягалась с самоутверждением поэта. В «Памятнике»»от себя как мыслителя политического, как деятеля государственного он отвернулся. Ибо все изменило ему, кроме поэзии» (стр. 84). Но и отрекаясь от государственной деятельности, он «продолжал ее… Он боролся» (стр. 85).

Проникнутое живым ощущением и четким анализом событий последнего, самого сложного периода жизни Пушкина, повествование Я. Гордина выгодно отличается как от «амурно-лировых», этюдно-виньеточных компиляций А. Гессена, изобилующих грубыми ошибками, так и от встречающихся еще упрощенных толкований некоторых фактов пушкинской биографии. К примеру, взятие назад прошения об отставке объясняется не «злой волей Николая» и не «неблаговидной», «зловещей ролью» Жуковского5. «Дело было в нем самом. В Пушкине. В его планах. В его чувстве долга перед Россией» (стр. 65).

Имеется, однако, в исследовании Я. Гордина тенденция, которая не может не вызвать возражения. Образ Пушкина, считает М. Гиллельсон, «приобрел под пером автора легендарные черты романтического героя, обреченного на духовное одиночество и безвременную гибель» 6. Пушкин писал, что он не годится в герои романтического стихотворения. Не годится он и в герои трагедии. Тезис о трагическом одиночестве Пушкина несостоятелен, утверждение, будто «Пушкин оттого и погиб, что в одиночку взялся решать проблемы, от решения которых зависела судьба России» 7, противоречит фактам. Братство лицейское, арзамасское8, декабристское – наиболее сильный и постоянный мотив переписки и лирики Пушкина. В 30-е годы он возглавил «дружину» писателей-единомышленников, группировавшихся вокруг «Литературной газеты» и «Современника».

Немало новых свидетельств о ближнем и дальнем сочувственном окружении поэта содержится в письмах Раевских, Хитрово, Бобринских (особенно важны в этом отношении дневники и письма А. И. Тургенева) 9 «Портреты» А. Н. Гончаровой, в замужестве Фризенгоф, и Д. Ф. Фикельмон (внучки М. И. Кутузова) – плод длительных и упорных разысканий Н. Раевского10 – раздвигают границы наших знаний о друзьях Пушкина.

До конца своих дней Пушкин был «властителем дум»»молодой России», поэтому «хоть жизнь его была трагичной, судьба его была прекрасной и он был счастливый человек» 11.

Странное на первый взгляд, но вполне резонное различение, «Есть тонкая, как лезвие, почти исчезающая грань, которая, отделяя друг от друга Пушкина-поэта и Пушкина-человека, его «творчество» и его «жизнь», одновременно и соединяет их в совершенно особенное гармонически-парадоксальное единство, которому трудно подыскать иное название, кроме как судьба. Специфика пушкиноведения… берет исток в том факте, что верное и достойное понимание и исследование творчества Пушкина есть, в сущности, понимание и исследование его судьбы, и наоборот» 12.

В «Памятнике» Пушкин говорит о себе только как о поэте не потому, что «все изменило ему, кроме поэзии», а потому, что поэзия была главным делом его жизни, подлинно его судьбой. Прав Б. Бурсов: «по преданности поэзии Пушкин не знает себе равных» 13. Такой аспект «духовной» биографии можно было бы назвать философией личности и творчества Пушкина. С этой точки зрения привлекает внимание замысел Б. Бурсова, некоторое представление о котором дает опубликованное начало его монографии «Судьба Пушкина» 14. Полемически противостоя одноименной книге философа-идеалиста Вл. Соловьева и ее новейшим отголоскам, вроде «Метафизики Пушкина» А. Позова (Мадрид, 1967), работа Б. Бурсова в то же время рождена неудовлетворенностью эмпирической фактографией и схематизмом ряда расхожих суждений о личности, миросозерцании и творчестве поэта.

Прежде всего, Б. Бурсов продолжает наметившуюся в последнее время «реабилитацию» столь часто превратно понимавшегося и безапелляционно оспариваемого тезиса Белинского о Пушкине как поэте-художнике по преимуществу. «Пушкин всегда оставался художником, даже если и выступал в роли историка» (стр. 99) или, добавим, публициста, критика, социолога. Пушкинское совершенство – совершенство постижения главного предмета искусства – человека. Этот пушкинский человек, «поставленный лицом к лицу с бытием, ведет тяжбу с судьбою, тем более сопротивляясь ей, чем яснее сознает ее власть над собой» (стр. 100), Уточним: такое «сознание» присуще автору, Пушкину, и лишь в малой степени – его героям, к тому же далеко не всем и не всегда. «Пушкину, – считает Б. Бурсов, – так представляются отношения человека с судьбой: судьба делает свое дело, а человек – свое» (стр. 143). Здесь снова требуется уточнение: Пушкин показывает, как из этих двух «дел» слагается нечто цельное, единое – «судьба человеческая».

Признание Пушкина «поэтом-художником» не только не принижает силы его как мыслителя, но неотрывно от признания великой мудрости Пушкина, до глубины проникавшего в «противоречия существенности». Это положение образует пафос и отправной пункт давней, незавершенной работы М. Кагана. В ней предложен анализ пушкинских произведений «со стороны тех трагически недоуменных вопросов, которые составляют их суть» 15. На материале романтических поэм – от «Кавказского пленника» до «Цыган» – раскрывается «мудрость недоумения», «испытания» изображаемых событий и лиц «смыслом» истории, свободы, любви в их взаимосвязи и несогласии, противостоянии. Синтезирующим моментом здесь является то, что недоумение поэта активно, проникнуто не только скорбью, но и идеалом гармонии (в размышлениях М. Кагана это недостаточно подчеркнуто).

П. Палиевский видит национальное своеобразие и новаторство Пушкина в его отношении к противоречию: «у Пушкина оно отмечено странной откровенностью. Нисколько не смущаясь… он обычно говорит об одном и том же нечто абсолютно противоположное, Посредствующие расстояния у него отсутствуют, и крайности сливаются в одно»; «он убеждает, как надо «терпеть противоречия», обращать их в объединяющую силу». Ради этого «он и разработал метод-стиль объединения противоположностей: не с помощью их логического решения, а можно было бы сказать, утверждения их соотносительного места в растущем целом». Это значит, что «Пушкин претендует на выражения истины, но не на обладание ею. Принцип объединения «выражений» остается за ней самой» и «оказывается общим для всех. Такова приблизительно пушкинская мера». Благодаря ей, заключает П. Палиевский, «Пушкин становится намного глубже всех своих мыслей», порождая в читателе «уверенность в правильности общего пути… И эта уверенность, кажется, составляет новое в художественном мире даже по отношению к Шекспиру» 16.

 

  1. О путях и масштабах синтеза

Лейтмотив пушкинианы юбилейного года – универсальность пушкинского гения, коренящаяся в природе его реалистического мировоззрения и метода.

К сожалению, проблема реализма Пушкина все еще не стала магистральной в многочисленных исследованиях творчества «поэта действительности». Даже тогда, когда он рассматривается как родоначальник реалистического направления в новой русской литературе, вопрос о своеобразии и развитии пушкинского реализма остается в тени. Поэтому вполне оправданно то внимание, которое уделяет этой проблеме Г. Макогоненко в своей книге.

Опираясь на принципиальные положения, сформулированные Б. Томашевским, Г. Гуковским и другими исследователями, Г. Макогоненко освобождает их выводы от непоследовательности и оговорок. Народность и историзм, определяющие пушкинский реализм второй половины 20-х годов, самой динамикой своего развития приводят к обогащению творческого метода Пушкина в 30-е годы «социологическим аспектом» 17. Таким образом, дело не сводится к тому, что от «психологического» Пушкин «пробивался» к «историческому и социальному реализму». Речь идет о расширении границ, обогащении реализма Пушкина, который принимал все более универсальный, синтетический характер.

Г. Макогоненко верно замечает, что в стихотворении «К вельможе»»стиль передает характеристику данной эпохи не по какому-то одному доминирующему признаку, но в своей исторической сложности, в переплетении различных борющихся начал» (стр. 266). Для понимания особенностей именно пушкинского реализма, его «своеобразного облика» (стр. 275) отсутствие психологической, исторической или социологической доминанты, иными словами, в этом случае синтетичность приобретает значение важнейшего специфического, субстанционального качества.

Мировоззренческой и одновременно художественной основой пушкинского синтетического реализма, «фундаментальным его открытием», справедливо считает Г. Макогоненко, явился принцип диалектической взаимосвязи обстоятельств и человека, а эстетической формулой этого реализма – слова Пушкина: «Самостоянье человека залог величия его». «Реализм Пушкина оказался способным решить проблему двойного отношения к среде» (стр. 288). Борьба с обстоятельствами и одновременно воспитание, испытание жизнью обуславливали «нравственное преображение человека» (стр, 295), Пафосом пушкинского реализма «было не обличение, а утверждение идеала, открытие возможностей для человека выявлять свои нравственные резервы… Тем самым Пушкин обогащал и преобразовывал реализм, начиная новый этап его истории» (стр. 292).

Определяя своеобразие реализма Пушкина, нет необходимости прибегать к эпитетам «ренессансный», «возрожденческий», как это делает В. Кожинов. Цельность и полнота, роднящие Пушкина с титанами Возрождения18 (но и не только с ними – вспомним хотя бы Гёте, «великана» немецкого и европейского Просвещения), не означают тождественности типов реализма: доклассицистического с приматом индивидуального у Шекспира, доромантического с доминантой всеобщего у Гёте и послеромантического у Пушкина. Присущий всем им синтетизм – разный.

Это различие определяется концепцией личности. «Пушкин не допускает ни растворения единичного «во всем», ни сужения «всего» до малого»19. Романтические полярности: «мгновенье мне принадлежит, как я принадлежу мгновенью» (Баратынский) и «человек немгновенен» (Кюхельбекер) – в Пушкине объединяются, «нейтрализуются». Поэтому неточно сказано Е. Винокуровым, что «Пушкин его («поэта мгновения». – М. Н.) антипод, весь во внешнем мире, весь в истории, текущей объективно, вне поэта»20. Внутреннее и внешнее для Пушкина одинаково ценны как два «лика» одного мира. Их противоборство и гармония – всегда в центре художественных концепций Пушкина.

Категория синтеза выдвигается как центральная в исследованиях о поэтике и стиле Пушкина. Стилистический мир романа «Евгений Онегин», по справедливому утверждению С. Бочарова, в самом строении текста необычайно полно, синтетически воспроизводит «структуру действительности», «образ реальности» 21. В отличие от персонажей, «автор сознательно говорит на разных языках и строит из их отношения свой авторский текст и свой объективный мир», соотнесенный с «романом жизни».

Центральный для понимания пушкинского романа (и шире – пушкинского реализма) вопрос решается С. Бочаровым в плане синтетического восприятия Пушкиным многоликой действительности и адекватно синтетического ее воспроизведения – изображения. Этот синтез включает и анализ, однако поляризация не разрушает целостности художественного «поля», мир предстает «одновременно в своем разноречии и единстве… Целое мира вмещает также и самые разные «образы» и «картины» этого мира» (стр. 61).

С другой стороны к той же проблеме подошел Н. Гей. В результате «гармонического и монистического синтеза при всей внутренней многопланности», пишет он, «разнородность компонентов исчезает и возникает из взаимодействия некое новое единое стилевое образование». По поводу сна Гринева и фразы: «Страшный мужик ласково меня кликал» – Н. Гей замечает: «Это совмещение отца и Пугачева, это превращение «злодея» в «батюшку» чрезвычайно важный момент для характеристики принципа художественного синтеза, магическому действию которого подвластным оказывается все, что есть в мире, не взирая на уровни, внутреннюю несводимость и разнознаковость.

Поэтический стиль получил у Пушкина универсальную всеохватность именно потому, что в его основе лежит богатство воспринимаемого мира» 22.

Пушкинский стилевой синтез – не просто объединение, утилизация наличных стилей. Недаром выражение П. Сакулина: «Стиль Пушкина – художественный синтез стилей, существовавших до него и при нем», А. Луначарский сопроводил пометкой: «Не только, он и начало нового, переходный тип» 23. Еще вернее было бы сказать – органический и неповторимый тип синтеза.

С синтетической природой реализма Пушкина связан и его так называемый «протеизм» (всемирная отзывчивость, по Достоевскому), и отношение к мировой литературной традиции. Пушкин «не только вживался сам, но и вживал русскую литературу в те культурно-исторические западные миры, которых не было на карте исторической жизни русского народа и которые, эстетически восполняя это, он на нее наносил» 24. Этой старой, но всегда актуальной, животрепещущей теме посвящен очередной, седьмой том сборника «Пушкин. Исследования и материалы». «Вопрос об отражении в творчестве Пушкина культур Запада и Востока и обратно – об освоении этими культурами пушкинского наследия, – говорится в предисловии к сборнику, – является одним из центральных как для исторического, так и для типологического изучения творчества Пушкина… как часть общей проблемы пушкинского художественного метода» 25.

Эта сложная задача авторами сборника решается с разной степенью конкретности и теоретической глубины. Из статьи Ф. Приймы «Проблема национального и общечеловеческого в наследии Пушкина» мы узнаем, что «художественное наследие Пушкина было национальным», что «как бытописатель русской жизни, как реалист и художник, прозревавший в национальном своеобразии русской литературы основу ее общечеловеческого значения и будущей мировой известности, он синтезировал опыт мировой литературы в целом» (стр. 23). Такова общая исходная посылка.

В статье Ю. Левина «Некоторые вопросы шекспиризма Пушкина» на первом плане стоит проблема сценичности (вернее, несценичности) «Бориса Годунова». «Пушкин, ориентируясь на Шекспира, – утверждает Ю. Левин, – создавал собственную систему, Но эта система, при всех прочих достоинствах, была лишена достоинства сценичности» (стр. 70). Думается, что такой жесткий, категорический вывод не соответствует действительности.

Значительно глубже понят Ю. Левиным «Анджело». В этой драматической поэме заимствованный у Шекспира образ наместника возвышен и нравственно очищен: он становится лицемером в силу власти и закона, не принимающего во внимание живую жизнь. Пушкин «констатирует противоречие между правосудием и человечностью. Не видя реальной возможности это противоречие разрешить, он пытается компенсировать бесчеловечность формально соблюдаемого закона милосердием правителя, возведенным в государственный принцип» (стр. 85).

К интересной и сложной проблеме отношений Пушкина к Вольтеру В. Вацуро подошел с несколько неожиданной стороны – через образ Бомарше в «Моцарте и Сальери». Исследователь не без остроумия доказывает, что «Сальери определяет Бомарше словами Вольтера, в которых за апологией сквозит недоброжелательство». «Если, тем не менее, – оговаривается В. Вацуро, – связь Сальери и Вольтера в «Моцарте и Сальери» остается проблематичной, то совершенно несомненно, что Бомарше в глазах Пушкина – «моцартианская» натура, и отношение к нему является своего рода пробным камнем как для Моцарта, так и для Сальери» (стр. 212, 213). Следует, однако, иметь в виду, что отношение к Бомарше в данном случае важно не само по себе, а в контексте следующего за ним «отношения»: «гений и злодейство». Да и были ли близкими по «натуре» оба «приятеля» Сальери – Бомарше и Моцарт? По Пушкину, автор «Женитьбы Фигаро» подобен «своему чудесному герою», а отнюдь не Моцарту.

Г. Фридлендер, опираясь на исследования В. Жирмунского, И. Неупокоевой и других ученых, выявляет отличие героя пушкинских романтических поэм, «по натуре скорее слабого, чем сильного», от «сверхчеловеческого» героя Байрона. «…Между героем и миром становится возможным внутренний диалог, взаимодействие… Благодаря этому внешняя динамика байроновской поэмы сменяется у Пушкина внутренней» (стр. 110, 111).

Внимание Г. Фридлендера привлекает поэма «Полтава», в которой «есть очень важный философско-этический план… полемический по отношению к Байрону» (стр. 121). Уточнение эпиграфа к «Полтаве» – строк из байроновского «Мазепы» (выпавшее в переводе определение «мощи и славы войны» – «вероломные», «непостоянные:)) – бросает свет на различие концепций: не случайность, а закономерность лежит в основе жизни и истории. Скептицизму Байрона противостоит «этическая мера» Пушкина. Возможно, заключает исследователь, что именно «поэтический спор с Байроном побудил Пушкина предпослать своей поэме эпиграф из «Мазепы» (стр. 121), – предположение вполне обоснованное.

Особый раздел в мировых литературных связях поэта занимает проблема «Пушкин и Восток». Этой проблеме была посвящена научная конференция в Институте востоковедения АН СССР, прошедшая в марте 1974 года26. «Исследование восточной темы в ее эволюции, – справедливо полагает Н. Лобикова, – дает дополнительный материал для изучения пути Пушкина к реализму» 27. Действительно, западно-восточный синтез осуществлялся Пушкиным на реалистической основе. Цикл «Подражания Корану» – исключительно благодатный в этом смысле сюжет. Однако плодотворное усвоение «восточной традиции» и одновременный выход Пушкина «за границы миросозерцания Корана», иными словами, пушкинский реализм определен Н. Лобиковой поверхностно как раз из-за невнимания к философско-поэтической концепции «Подражаний», к их образной системе. В результате произошло неправомерное, искажающее идею цикла сближение образа пророка Мухаммеда с поэтом и даже самим Пушкиным.

В целом же, как стало особенно очевидно в последнее время, тема «Пушкин и Восток» требует всестороннего комплексного изучения соединенными усилиями историков, философов, востоковедов и литературоведов – пушкинистов. Впрочем, это относится и к изучению всей проблемы «Пушкин и мировая литература».

Другая сторона проблемы мирового значения творчества Пушкина – процесс освоения пушкинского наследия культурами Запада и Востока – еще только входит в круг наших исследований. А ведь в этом наглядно проявилась масштабность пушкинского поэтического синтеза – «начала всех начал» не только русской, но во многом и мировой литературы XIX – XX веков. Дело пока что ограничивается в основном обзорами, в которых речь идет о переводах, о всеобщем восторженном признании, о серьезных научных трудах, а нередко и о предвзятых, тенденциозных поделках иностранной пушкинианы. Таковы основательные обзоры А. Григорьева «Пушкин в зарубежном литературоведении» 28 и И. Бэлзы «Дорога Пушкина на Запад» 29, свидетельствующие о том, что Пушкин становится одной из главных проблем современной русистики за рубежом. Ряд докладов на научной конференции в Институте востоковедения АН СССР был посвящен восприятию творчества Пушкина в странах зарубежного Востока (Китае, ДРВ, Бирме, Арабских государствах, Иране). Можно назвать также серию статей, рассматривающих разные аспекты воздействия пушкинского творчества на мировую художественную культуру и эстетическую мысль.

В теме «Пушкин и русская литература» особое внимание было уделено «пушкинскому началу» у Некрасова и Достоевского, что объясняется и недавними юбилеями этих писателей, и новым, нетрадиционным взглядом на них. По верной мысли Н. Скатова, среди наследников Пушкина в поэзии «Некрасов был главным». Для Некрасова Пушкин – «постоянный спутник и ориентир, абсолютное начало, но не неизменное, а как бы все время развертывающее свой поэтический и духовный потенциал, начало, с которым приходилось вступать и в борьбу, от которого нужно было отходить для собственных художественных открытий, но к которому неизменно снова приходилось возвращаться для новых поисков». Периоды «наибольших приближений Некрасова к Пушкину» – 50-е и 70-е годы. Как свидетельствуют многочисленные переклички, по сравнению с Пушкиным некрасовское творчество «одностороннее и у´же, но в самой этой узости Некрасов в то же время бесконечно более широк, чем даже Пушкин» 30. Речь идет о дальнейшей демократизации русской поэзии, но этим, очевидно, вопрос о «широте» и «узости» художественных миров Пушкина и Некрасова полностью не решается.

Сопоставление главных персонажей и «образа старухи» в «Последнем дне приговоренного к смерти», «Пиковой даме» и «Преступлении и наказании» приводит к существенным выводам о пушкинском синтезе, в котором, в отличие от Гюго, «важнейшую роль играет ирония», а «героическое» соотносится с человеческим: «пушкинский человек живет целиком в истории: и внутренний разлад, и конфликт с внешним миром – проявление исторических сил» 31. И именно это завоевание пушкинского реализма наследует Достоевский, усложняя и обостряя все «разлады» и «конфликты», доводя их до «края бездны».

По заключению Ю. Селезнева, «формы сюжетного построения, открытые Пушкиным и доведенные до принципа «доминанты» в философских романах Достоевского, были формой и способом… синтетического ви´дения проблем времени» 32.

В стремлении зарегистрировать сходство Достоевского с Пушкиным некоторые исследователи подчас теряют чувство меры. «Совокупность этих идей, наиболее существенных для позднего Пушкина, – пишет Р. Поддубная, – наиболее сходна с теми, что мучили Достоевского в 1860 – 70-е годы, сходна и ведущими компонентами, и логикой философско-идеологического мышления, и последствиями для конкретной общественно-политической позиции писателей… Проблемно-тематическое сходство – лишь проявление более глубоких и необходимых идейно-художественных аналогов, проникающих в основные законы поэтической структуры мышления и творчества обоих художников». Очертив «круг типологически сходных идей», Р. Поддубная заключает, что в «трагическом величии героев»»маленьких трагедий» Пушкина «типологическое предвосхищение героев больших романов Достоевского… настолько очевидно, что не требует специальных подтверждений» 33. Здесь исследователь сходство превращает почти в тождество, что во многом обесценивает его выводы.

Из поэтов XX века ближе всех к Пушкину был Блок. «Пушкинское начало» способствовало преодолению влияний «страшного мира», переходу на активные, гражданские позиции, поискам цельности и внутренней гармонии. Прослеживая в поэзии Блока филиацию воспринятых и переосмысленных пушкинских образов – спящей царевны, «бедного рыцаря» (с добавлением красок Достоевского), «донжуанской» темы и гимна Вальсингама, – Б. Соловьев выходит за пределы внутрилитературного ряда и отмечает, что Блока с Пушкиным роднит «историзм, государственное мышление, чувство высочайшей ответственности за судьбы родины» 34.

Как никогда громко прозвучала в пушкиниане 1974 года тема «Пушкин и литература народов СССР». Помимо статей в <юбилейных» номерах республиканских литературно-художественных журналов и в специальных сборниках35, ощутимый вклад в разработку этой темы внесли научные конференции, проведенные в Москве, Киеве, Тбилиси, Ереване и Баку. Материалы этих конференций легли в основу сборника «Пушкин и литература народов Советского Союза» 36. Двадцать пять статей, определивших заглавие сборника, входят в его основной, третий раздел. Перед нами «география», далеко превосходящая маршруты пушкинских странствий: от Украины до Закавказья, от Белоруссии и Прибалтики до Казахстана, от Татарской и Коми АССР до Якутии и Абхазии.

Справедливость требует признать, что материалы, освещающие проблему «Пушкин и литература народов СССР», в значительной мере не новы, большинство фактических данных уже известно по более солидным исследованиям других или часто тех же авторов. Но, будучи сведены под одну «крышу» и сжато, укрупненно изложенные, эти материалы создают выразительную картину вхождения «пушкинского начала» в дух и плоть национальных литератур как в дореволюционное, так и в советское время. Взятые в сумме статьи наталкивают на вывод, что роль Пушкина в каждой национальной литературе различна, но определенные типологические закономерности при этом проявляются.

В самом общем виде эти закономерности можно сформулировать так, как это делает Р. Юсуфов: «В одних случаях национальные литературы являют своему народу национальных гениев, чье творчество исторически сопоставимо или в той или иной степени созвучно Пушкину. Таково наследие А. Мицкевича, Т. Шевченко, И, Чавчавадзе, О. Туманяна, М. -Ф. Ахундова, А. Кунанбаева. В других случаях литературы минуют эту ступень философско-эстетического развития и лишь «дополняют» себя гением Пушкина» (стр. 505). При этом во всех случаях глубинное воздействие пушкинской традиции на национальное художественное мышление отмечается в исторически поворотные моменты развития национальных литератур: в периоды перехода от старой литературы к литературе нового времени, а также в периоды становления молодых и младописьменных литератур. Таким образом, на основоположника новой русской литературы ориентировалась вся дореволюционная и советская национальная литературная классика.

Интенсивность и «чистота» усвоения наследия Пушкина классиками национальных литератур во многом объясняется тем, что, зная русский язык, они черпали богатства подлинника, а переводя Пушкина,, не только выполняли важную просветительскую роль, но и закрепляли уроки мастерства. Нисколько не приуменьшая огромного значения переводов произведений Пушкина на языки народов СССР в прошлом и настоящем (материалы сборника красноречиво говорят об этом), нельзя не радоваться и тому, что все большее распространение русского языка приобщает многонациональный советский народ к Пушкину в оригинале. Это имеет особый смысл теперь, когда, по верному наблюдению Р. Юсуфова, «понимание Пушкина как бы меняет свое направление», когда «не Пушкина приближают к национальной литературе, а напротив, все подлинно прогрессивное, творческое устремляется к Пушкину» (стр. 516), стараясь постичь с философской высоты современности его великое, мировое значение.

Вместе с тем во многих статьях справедливо подчеркивается необходимость учитывать тот факт, что воздействие «пушкинской традиции» неотделимо от сопровождающих ее и пересекающихся с ней токов, идущих от творчества многих других гениев как русской литературы, так и литератур Запада и Востока. Это корреспондирует и с редакционным замечанием, в котором говорится, что «настоящая книга, как и предыдущие выпуски серии, поможет подготовке к всестороннему исследованию важнейшей проблемы общих закономерностей развития многонациональной литературы дореволюционной России, роли русской литературы в этом развитии». Однако почему только «дореволюционной»? Это, конечно, не более как случайная оговорка. Но в какой-то степени она «подсказана» материалами сборника, в которых действительно жизни Пушкина в национальных литературах советского периода уделено куда меньше внимания. Видимо, это остается очередной задачей нашего пушкиноведения.

  1. О реализме в лирике

Отрадно возросшее внимание исследователей к лирике Пушкина. Рассмотрению этой проблемы посвящен сборник, подготовленный сотрудниками ИРЛИ (Пушкинский дом) 37. Однако стихотворения Пушкина почему-то рассматриваются здесь почти исключительно в плане творческой истории, текстологии, датировки, реального комментария, что приобретает самодовлеющий характер. Собранный разнообразный материал оказывается недостаточно использованным для главной цели – истолкования произведения, а то и уводит от него. Отсутствие прочного единства анализа и интерпретации становится ощутимым методологическим просчетом.

Стремление «опираться» на имеющиеся интерпретации фактически равносильно заведомому отказу от нового, свежего прочтения художественного текста. К числу «вопросов, требующих разрешения или, по крайней мере, пересмотра и уточнения» (стр. 223), не относится истолкование произведений поэта. Достаточно, оказывается, сказать, что «Осень» посвящена «процессу лирического творчества» (стр. 246), а «Вновь я посетил…»»явилось поэтическим выражением философской мысли о постоянстве закона вечного движения и обновления жизни» (стр. 308).

Пренебрежение смыслом произведения как художественного целого, его философско-поэтическим содержанием приводит к тому, что, например, в статье В. Сандомирской, посвященной «Андрею Шенье», даже творческая история этого стихотворения оказалась обедненной, будучи оторвана от образа «возвышенного галла» – Андре Шенье из оды «Вольность» 38. Знакомство Пушкина с поэзией Шенье отнесено к выходу сборника его стихотворений (1819), заинтересованность судьбой французского поэта – к 1824 – 1825 годам, хотя А. Слонимским и другими учеными неоспоримо доказано, что уже к моменту создания «Вольности» (1817) поэзия и судьба «возвышенного галла» увлекали Пушкина. Из текстологических наблюдений исследователя выпадает важный первоначальный вариант («Певцу возвышенной мечты»), который, перекликаясь со строкой: «Мой недозрелый гений Для славы не свершил возвышенных творений», – прямо ведет к «возвышенному галлу»»Вольности».

Соглашаясь, что «Андрей Шенье» по жанру – историческая элегия, что метод аллегории «чужд пушкинскому творчеству этих лет» (стр. 14), В. Сандомирская, однако, избегает разговора о реалистическом методе Пушкина и по существу заштриховывает реалистическую фактуру элегии, подлинный замысел Пушкина – раскрыть объективную историческую судьбу поэта в эпоху революции. Вопреки провозглашенному отрицанию аллегоризма, В. Сандомирская настаивает, что «именно этим сходством и обусловлен выбор Пушкина, лира которого среди хора европейских лир, посвященных памяти Байрона, одна звучит не для всемирно известного, а для «незнаемого» миром поэта» (стр. 31 – 32). Но, во-первых, Пушкиным уже было написано стихотворение «К морю» (1824) со строфами, посвященными «памяти Байрона», а во-вторых, «незнаемой» Пушкин во вступлении скромно называет свою лиру, а вовсе не лиру Шенье, о которой в 1825 году этого сказать уже было нельзя. Столь важная для реалистической поэтики Пушкина грань между историческим и современным планами элегии в статье В. Сандомирской исчезает, что возвращает исследовательницу к как будто бы отрицаемой ею концепции Б. Томашевского и Г. Ленобля.

Не случайно слова «реализм», «реалистический» употребляются в книге чрезвычайно редко и только мимоходом. Даже стихотворение «Вновь я посетил…» связывается лишь «со становлением»»новой поэтической системы – реализма» (стр. 322), а не с ее победой и торжеством.

Пушкинская реалистическая концепция человека не получила в статьях сборника о его лирике верной характеристики и оценки. Известные строки из первой «лицейской годовщины» – «19 октября» (1825):

Ура наш царь! так! выпьем

за царя.

Он человек! им властвует

мгновенье.

Он раб молвы, сомнений и

страстей. –

названы «крамольным» отзывом о царствовании Александра I, «этого ничтожного человека («он раб молвы, сомнений и страстей») и гонителя («простим ему неправое гоненье»)» (стр. 70, 84). Между тем для Пушкина в данном случае это «слабости, неизбежные спутники человечества», от которых не свободны и цари.Новая концепция человека, новая концепция поэта – краеугольный камень реализма Пушкина. Об этом, к сожалению, слишком часто забывают исследователи.Анализируя стихотворения Пушкина, посвященные теме поэта, Л. Гинзбург справедливо отмечает, что «пушкинская трактовка темы высокого поэта совершенно своеобразна и по существу своему не романтична», «противостоит поэту шеллингианцев, жрецу и провидцу» («такова природа поэта, несовершенная, как природа каждого человека») 39.Впрочем, и Л. Гинзбург, противореча себе, по поводу пушкинского «Пророка» пишет, что «стихотворение это тесно связано с декабристской традицией библейских аллюзий, с тем образом поэта-пророка, который разрабатывал Федор Глинка» (стр. 184). Такое толкование «Пророка» закреплено во всех комментариях. Однако вряд ли оно справедливо. Разве «шестикрылый серафим» не «вынул»»сердце трепетное», преобразуя человека в пророка? А возможен ли поэт без «трепетного сердца»? По Пушкину, пророк – существо единого, поэт – двойного бытия: принеся «священную жертву» Аполлону, он снова неотличим от «детей ничтожных мира». Это для романтиков характерна концепция единства жизнедеятельности поэта, и поэтому они отождествляли поэта с пророком. Для Пушкина такое отождествление – явная примета романтического сознания.

С истолкованием «Пророка» связано и еще одно обстоятельство – действительно крамольное четверостишие, которое многие исследователи считают концовкой пушкинского стихотворения. Иногда это предположение принимает вид непреложного факта с далеко идущими выводами.Так, в стихотворении Г. Некрасова «После залпов на Сенатской» (1974) читаем:

Лежит в кармане рукопись

«Пророка»,

Где царь убийцей гнусным

наречен.

И если же, томясь духовной

казнью.

Вести опять опальным годам

счет,

Он бросит слово правды без

боязни

И рукопись на стол – пускай

прочтет…

«Презренной прозой говоря», Пушкину здесь приписывается весьма неблаговидное поведение. Что же касается самого «четверостишия», то оно ни по идее, ни по фактуре стиха не может принадлежать Пушкину40.

Это один из тех случаев, когда сказался схематизм узкобиографического подхода к лирике, при котором игнорируется ее поэтическая, художественная сторона. Но и противоположная позиция, если ей также свойственна узость, может привести к просчетам.

Исследование пушкинской любовной лирики Г. Макогоненко полемически ведет в плане антибиографизма, что следует уже из подзаголовка первой главы его книги, выделенного курсивом: «Амалия Ризнич и Елизавета Воронцова; реальное и мифологическое в биографии Пушкина. В каких случаях любовная лирика не нуждается в биографическом комментарии» 41. Г. Макогоненко находит, что единство «болдинского любовного цикла» («Прощание», «Заклинание», «Для берегов отчизны дальной») разрушается, если эти стихотворения «приписывать двум женщинам». Исследователь пытается доказать, что «Прощание» («В последний раз твой образ милый») не связано с Е. Воронцовой, «Для берегов отчизны дальной» – с А. Ризнич, что эти предположения – «факты»мифологической биографии» Пушкина (стр. 48). Но предпринятый с этой целью анализ реалий таков, что полемика со «сторонниками биографического истолкования лирического стихотворения» оборачивается биографизмом наизнанку. Г. Макогоненко ищет в лирическом стихотворении полного тождества с фактом действительности, естественно, не находит его и на этом считает вопрос исчерпанным.

В конечном счете, отвергая «мифы» о «великой любви» Пушкина к Воронцовой и Ризнич, Г. Макогоненко творит свою мифологию, в которую входит и «утаенное имя», и «неведомая нам катастрофа», связанная с «тайной любовью Пушкина». Разница состоит лишь в отказе от «расшифровки имен»…

  1. И о многом другом

Из пушкинских поэм наибольшее, пожалуй, внимание исследователей привлекает «Медный всадник». В трактовке «бедного Евгения» вновь возобладала его героизация. Характерно, что если лет пятнадцать назад П. Антокольский подчеркивал, как он «мал», то теперь поэт делает акцент на иных чертах:

И вот несется Всадник

Медный

Сквозь времена во весь опор.

И вот опять Евгений бедный

С ним продолжает грозный

спор42.

Соответственно происходит «снижение» Петра. М. Еремин не убоялся усложнить свою задачу, произведя подобную переоценку на материале «Вступления» и даже своеобразно мотивируя «прием»: «Вообще говоря, это – очевидная методологическая ошибка, потому что любая часть того или иного произведения может быть понята сколько-нибудь полно только в контексте целого. Но в нашем случае эта ошибка, так сказать, задана (?) самим Пушкиным» 43. А дальше Пушкин и Евгений полностью отождествляются: «Вместе со своим героем поэт бросает вызов горделивому истукану и всему тому строю жизни, который тогда старались оправдать и укрепить авторитетом Петра», «Они – поэт и его герой – единомышленники», «Мысли и переживания поэта слились с мыслями и переживаниями героя» и т. п. Несомненно, это «издержки» той «гуманистической» трактовки «Медного всадника», которая традиционно противостоит «государственной».

Гораздо перспективнее, на наш взгляд, подход Ю. Лотмана. В отличие от «Полтавы», считает он, в «Медном всаднике»»новеллистический» эпизод, отнесенный не к прошлому, а к современности, сам становился историей, превращался «в суд истории над историей» 44. Последняя поэма Пушкина выявляла силу слабости (человеческой личности) и слабость силы (авторитарного государственного принципа). С нарастанием конфликтности обнажалась диалектика конфликта – специфическое и ценнейшее качество пушкинского реализма.

Стилистический мир романа «Евгений Онегин», его «многоязычность», впервые с такой обстоятельностью и четкостью исследованная С. Бочаровым, – это «взаимоотношения стилистических «языков» и их отношение к «простому», «прямому» («нестилевому») слову, и отношение вообще словесного выражения к реальности как содержанию» 45. Из других работ о пушкинском «романе в стихах» (они, впрочем, или слишком общи, или, напротив, чрезвычайно узки) хочется остановиться на статье С. Громбаха о примечаниях к «Евгению Онегину». Возражая Ю, Чумакову, С. Громбах отказывается «видеть в примечаниях равноправный и полноценный элемент художественной структуры романа». С этим нельзя не согласиться. Но собственная точка зрения автора статьи: примечания – «это своего рода публицистика, своеобразное местоположение которой ослабляло бдительность цензуры», – неубедительна, ведет к натяжкам и произвольным домыслам. Примечанием – «время расчислено по календарю» – Пушкин якобы «призывал читателя повторить этот расчет», который «неминуемо привел бы к установлению даты заключительной сцены романа – весна 1825 года – года декабрьского восстания». В восьмой главе, говорит автор статьи, дана смягченная оценка светского общества, «но то, что поэт не смог сказать в тексте, он вложил в примечания», пояснив, что «раут»»собственно значит толпа», и тем самым «недвусмысленно давал понять, что так называемое светское общество… представляет собой толпу, сброд» 46.

Подобные «расшифровки» явно упрощают содержание примечаний Пушкина и обходят их главную функцию: соотнести «даль свободного романа» с «романом жизни», с реальной действительностью в самом обширном значении этого слова. Поэтому примечания и возникали независимо от сюжета романа и хронологически не совпадали с написанием глав, кроме первой.

Острая полемика продолжается вокруг так называемой десятой главы. По мнению одних, она «не сгорает в камине, пылавшем 19 октября 1830 года в болдинском помещичьем доме» 47. Согласно другому, на наш взгляд, более верному толкованию, главной причиной ее уничтожения было «горькое понимание обреченности дела декабристов» 48. Это означает, что «X глава относится только к творческой истории романа, но не должна определять наши окончательные суждения о нем» 49.

К драматургии Пушкина в юбилейный год был проявлен повышенный интерес.

Назвав свою статью «Наименее понятый жанр» 50, пушкинскими словами, В. Непомнящий имел в виду и судьбу драматургии Пушкина в науке о нем. Автор статьи, трактуя обращение Пушкина к драматическому жанру как переход «мировоззренческого рубежа«, стремится внести коррективы в некоторые ставшие обиходными представления о драматургии Пушкина, о ее роли в его творчестве и духовной биографии, о понимании Пушкиным предмета драмы, героя драмы, судьбы драматического лица, о структуре «Бориса Годунова».

Пунктом полемики стал вопрос о жанре «маленьких трагедий». Г. Макогоненко отвергает сам термин, хотя он принадлежит Пушкину, на том основании, что трагедия не может быть «маленькой» 51. В. Соловьев считает важнейшими чертами «болдинских пьес» – фрагментарность и лиризм52.

Другой важный вопрос – содержательное, идейное единство болдинского драматургического цикла. Предлагаются разные ответы: «отношения человека с истиной», тема «самоутверждения» и «своеволия», «предельных возможностей личности». Споры идут и об отдельных трагедиях и отдельных героях. «Можно только удивляться критикам, которые оценивают Гуана односторонне: уничижительно либо героизированно» 53, – пишет Соловьев, и это «удивление» можно отнести к трактовкам других героев «маленьких трагедий».

Устарелой представляется и чрезмерная «лиризация» отдельных героев. Так, говоря о финале «Пира во время чумы», где «Председатель остается погруженный в глубокую задумчивость», Д. Устюжанин спрашивает: «Не та ли это задумчивость, что продиктовала Пушкину строки «Элегии»?» 54 – и отвечает на свой риторический вопрос утвердительно. Но нет, не та. Вальсингам – не лирический герой. В основе болдинского драматургического цикла лежит принцип параллельного возрастания «положительного» и «отрицательного» полюсов обоих конфликтующих начал: личного и общего.

Эти начала столь непримиримо сталкиваются в «Русалке», что приводят к незавершенности драмы. Автор и его героиня, «объединившиеся» в сцене свадьбы, затем разошлись. «…Для нее в возмездии выход. И финал. Для Пушкина – не выход, – пишет Ст. Рассадин. – Мщение неспособно решить тех вопросов, которые он пробудил в себе и в нас образом Князя». Пьеса «по мере своего развития обрела новое, высшее качество… Возмездие не нужно, потому что Князь уже сам себя наказал… Точки Пушкин поставить не мог. Но многоточие поставлено вовремя» 55.

В работах о «Повестях Белкина» интенсивно обсуждается проблема «автора». Создание Белкина «было первой попыткой преодоления романтического понимания личности писателя». Однако Белкин – не единственный «автор»: «рассказчики, Белкин, Пушкин – каждый из них по-своему – выступали в качестве «автора». Повествование велось как бы на трех уровнях» 56. Заслуживает внимания сопоставление композиционной роли авторского «я» в «Онегине» и Белкина в «его» повестях. «Посредством этого Белкина и его авторства Пушкин отождествлялся, роднился с прозаическим миром своих повестей. Пушкин обернулся Белкиным, чтобы через него обернуться самим этим миром прозы» 57. Помимо разветвленной системы «авторов», единство циклу придает «романное» построение, включающее предисловие, устный и письменный литературный сказ и рассказ, наконец, новеллу58, и типизирующая сюжетно-тематическая перекличка повестей – различных вариантов единоборства человека с судьбой59. Иными словами – единство философско-поэтической концепции.

Наиболее удачно это единство раскрыто, на наш взгляд, С. Бочаровым на примере «Гробовщика» 60. Достоинство этой трактовки в том, что она идет «изнутри» повести и легко соотносима с другими «белкинскими» повестями, со всем циклом.

Творческая история «Капитанской дочки», пишет Н. Петрунина, «поразительный пример взаимодействия образно-художественной и исследовательской мысли». Изображения Пугачева в «Истории» и в «Капитанской дочке» и «сходны, и различны». Художественный вымысел подводит к исторической истине «ближе, чем документы и свидетельства» 61. Вместе с тем «Капитанская дочка» – показатель эволюции стиля прозы Пушкина, которая, передвигаясь в центр его творческих интересов и вытесняя оттуда поэзию, сравнивается с ней в сложности, многомерности, «в полноте выражения жизни и личности» 62.

Труд Пушкина-историка, в особенности его «История Пугачева «, продолжает давать обильный материал для разысканий и размышлений. Убедительна гипотеза Н. Петруниной, что к «пугачевщине» (еще до изучения источников) Пушкин обратился, намереваясь написать историческое введение к «Капитанской дочке». Внутренняя связь «Истории Пугачева» и «Путешествия из Москвы в Петербург» 63 также свидетельствует об органическом единстве художественных, исторических и публицистических замыслов Пушкина, выраставших из одного «корня» – поэзии жизни.

Поэтому вполне отвечает сути дела заглавие статьи С. Машинского, посвященной «движущейся эстетике» Пушкина, – «Поэзия критической прозы». В ней определяется роль Пушкина в процессе формирования нового реалистического метода критики, основанного на понимании связи литературы с движением истории и ее специфических внутренних закономерностей. Пушкин положил начало «синтетическому методу критического анализа». В отличие от позднейшей деятельности Белинского, «критика Пушкина выросла не на обобщении великих явлений литературы, а скорее – на их предощущении, предвидении» 64.

* * *

Подводя итог этому беглому обзору, следует сказать: ощутимо отсутствие новых фундаментальных исследований проблемно-аналитического и типологического характера Слаб приток в пушкиноведеню свежих сил. И самое главное – «остро ощущается необходимость какого-то сдвига… в методологии литературоведения «применительно к Пушкину» 65. Вопрос поставлен правильно, хотя и недостаточно определенно. А определенность здесь нужна, потому что пожелание «сдвига» в методологии иными воспринимается как опасный призыв к «переоценке «пушкиноведческих ценностей» 66. Критическая пушкиниана юбилейного года позволяет, нам кажется, определить основное направление необходимого «сдвига». Центр исследований перемещается в глубь проблем, за биографией прослеживается судьба поэта, за социально-тематическими планами его произведений – планы философии, поэтики и стиля, художественной системы в целом. При этом настоятельно необходим двойной «выход»: от больших теоретических проблем к стилю и от стиля в узком смысле слова к более крупной категории стиля как реализации творческого метода. Нужно постоянно помнить: анализ художественного произведения – не математическая задача на извлечение «корня» и не может быть сведен к нахождению логического либо структурного «эквивалентов». Пушкинский синтетизм обязывает ученых к поискам емких, синтетических же методов исследования, соединяющих «алгебру» и «гармонию», представляющих поэта и его творения в их полноте и целостности, в единстве исторического подхода и современного взгляда на дело и уроки Пушкина.

Это следует иметь в виду при подготовке масштабных работ, стоящих в перспективных планах литературных институтов АН СССР – ИРЛИ и ИМЛИ, – «Пушкинской энциклопедии» и нового академического Полного собрания сочинений поэта с комментариями. Об этих и других насущных, неотложных делах, об итогах и проблемах изучения пушкинского наследия обстоятельно говорилось на юбилейных конференциях 1974 года в Москве, Ленинграде и других городах.

Познанию Пушкина нет конца! Пушкиниана продолжается…

г. Кострома

  1. Теперь одни описания «пушкинских мест» Москвы, Петербурга, Захарова. Михайловского, Болдина. Кавказа. Крыма, Кишинева, Одессы, Верхневолжья и других «маршрутов» поэта составляют целую библиотеку.[]
  2. Б. Мейлах. Жизнь Александра Пушкина, «Художественная литература», Л. 1974. Далее страницы повторно цитируемых изданий, как правило, даются в тексте.[]
  3. В. Вацуро, Пушкин в сознании современников, в кн. «А. С. Пушкин в воспоминаниях современников» в двух томах, т. 1, «Художественная литература», М. 1974, стр. 19, 30.[]
  4. »Звезда», 1974, N 6. []
  5. Подобное шельмование Жуковского встречаем в статье С. Саунина «Пушкин и Жуковский» («Сибирь», 1974, N 3. стр. 85). Согласно другой версии, «Жуковский удерживал поэта при дворе, спасая от царской опалы. И это было ошибкой» (Я. Левкович, Заметки Жуковского о гибели Пушкина «Временник Пушкинской комиссии. 1972», «Наука», Л. 1974 стр. 83).[]
  6. М. Гиллельсон, О друзьях Пушкина, «Звезда», 1975, N 2, стр. 210.[]
  7. Я. Гордин, Его уроки, «Литературная газета», 4 июня 1975 года.[]
  8. См.: М. И. Гиллельсон, Молодой Пушкин и арзамасское братство, «Наука», Л. 1974.[]
  9. См. «Прометей», т. 10, «Молодая гвардия», М. 1974.[]
  10. Н. Раевский, Портреты заговорили, «Жазушы», Алма-Ата, 1974.[]
  11. В. Непомнящий, «Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный…» О некоторых современных толкованиях Пушкина, «Новый мир», 1974, N 6, стр. 265.[]
  12. Там же, стр. 262.[]
  13. В. Бурсов, Поэт и поэзия, «Литературная газета». 4 июня 1975 года.[]
  14. Б. Бурсов, Судьба Пушкина, кн. 1, ч. 1, «Звезда», 1974, N 6.[]
  15. М. Каган, О пушкинских поэмах, в кн. «В мире Пушкина». Сборник статей, «Советский писатель», М. 1974, стр. 86.[]
  16. П. Палиевский, Пушкин и выбор русской литературой новой мировой дороги, «Москва», 1974, N 6, стр. 205. 206, 208.[]
  17. Г. П. Макогоненко, Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1830 – 1833), «Художественная литература», Л. 1974, стр. 266.[]
  18. В. Кожинов, Несколько слов о Пушкине. «Поэзия». Альманах, вып. 13, «Молодая гвардия», М. 1974, стр. 28.[]
  19. М. Лазукова. Гармония мгновения (Пушкин и проблема времени), там же, стр. 117.[]
  20. Евг. Винокуров, Поэзия мысли, «Октябрь», 1975, N 2, стр. 206.[]
  21. С. Г. Бочаров, Поэтика Пушкина. Очерки, «Наука», М. 1974, стр. 67.[]
  22. Н. К. Гей, Художественный синтез в стиле Пушкина, в кн. «Современные проблемы литературоведения и языкознания. К 70-летию со дня рождения акад. Михаила Борисовича Храпченко», «Наука», М. 1974, стр. 257, 258, 259.[]
  23. См.: Н. А. Трифонов, Луначарский за чтением литературоведческих книг (по материалам его личной библиотеки), «Русская литература»,. 1974, N 3, стр. 157.[]
  24. Д. Д. Благой, Пушкин в развитии мировой литературы. Статья 1, «Известия АН СССР. Серия литературы и языка», 1974. N 5, стр. 398.[]
  25. »Пушкин. Исследования и материалы», т. VII. «Пушкин и мировая литература», «Наука» Л. 1974, стр. 3. []
  26. См.: Д. В. Исаков, Творчество А. С. Пушкина в странах зарубежного Востока (Научная конференция в ИВ АН СССР), «Народы Азии и Африки», 1974, N 6.[]
  27. Н. М. Лобикова, Пушкин и Восток. Очерки, «Наука», М. 1974, стр. 87.[]
  28. »Пушкин. Исследования и материалы», т. VII. []
  29. «Русская литература и ее зарубежные критики». Сборник статей. «Художественная литература», М. 1974.[]
  30. Н. Н. Скатов, Некрасов и Пушкин, в кн. «Ф. М. Достоевский, Н. А. Некрасов». Сборник научных трудов ЛГПИ, Л. 1974, стр. 120, 126.[]
  31. Н. Д. Тамарченко, Тема преступления у Пушкина, Гюго и Достоевского, в кн. «Ф. М. Достоевский, Н. А. Некрасов», стр. 29, 32.[]
  32. Ю. Селезнев, Проза Пушкина и развитие русской литературы (К поэтике сюжета), в кн. «В мире Пушкина», стр. 446.[]
  33. Р. Н. Поддубная, Особенность поэтической структуры «Маленьких трагедий» А. С. Пушкина и романов Ф. М. Достоевского, в сб. «Вопросы русской литературы», вып. I (23). «Вища школа», Львов, 1974 стр. 15, 16, 17.[]
  34. В. Соловьев, Пушкин в художническом восприятии Блока, в кн. «В мире Пушкина», стр. 535. Справедливости ради автор должен был бы упомянуть свою ближайшую «предшественницу» З. Минц – автора статьи «Блок и Пушкин» (см. «Ученые записки Тартуского университета», вып. 306. «Труды по русской и славянской филологии. XXI. Литературоведение». Тарту, 1973).[]
  35. »Шумит Арагва предо мною…», «Мерани», Тбилиси, 1974; «Армения Пушкину», Изд. ЦК Компартии Армении, Ереван, 1974. []
  36. »Пушкин и литература народов Советского Союза». Составитель К. Айвазян, Изд. Ереванского университета, Ереван, 1975. []
  37. «Стихотворения Пушкина 1820 – 1830-х годов. История создания и идейно-художественная проблематика», «Наука», Л. 1974.[]
  38. В новых комментариях Т. Цявловской давний спор об имени «возвышенного галла» решается «в пользу» Андре Шенье (см.: А. С. Пушкин, Собр. соч. в 10-ти томах, т. 1, «Художественная литература», М. 1974. стр. 649).[]
  39. Лидия Гинзбург, О лирике, изд. 2-е; «Советский писатель», Л. 1974, стр. 185. 187.[]
  40. Не может служить убедительным аргументом тот довод, что в академическом издании эти стихи «напечатаны как бесспорно пушкинские» (Р. Иезуитова. Лирика Пушкина в современных советских исследованиях (1959 – 1973), «Русская литература», 1974, N 4, стр. 174). Даже разделяющие версию о «внутренней связи» четверостишия с окончательным текстом «Пророка» вынуждены признать, что в его заключительных стихах все определено «совсем иначе» (Д. Стариков, Перечитывая классику. Наблюдения. Размышления. Полемика, «Советский писатель», М. 1974. стр. 57).[]
  41. Г. П. Макогоненко, Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1830 – 1833).[]
  42. Павел Антокольский, Кантата пушкинского года, «Звезда», 1974, N 12, стр. 48.[]
  43. М. Еремин, «В гражданстве северной державы…» (Из наблюдений над текстом «Медного всадника»), в кн. «В мире Пушкина», стр. 151 – 152.[]
  44. Ю. М. Лотман, Посвящена «Полтавы» (текст, функция), в кн. «Проблемы пушкиноведения». Сборник научных трудов ЛГПИ, 1975, стр. 47, 48.[]
  45. С. Г. Бочаров, Поэтика Пушкина, стр. 84.[]
  46. См.: С. Громбах, Примечания Пушкина к «Евгению Онегину», «Известия АН СССР. Серия литературы и языка», 1974, N 3, стр. 225, 231, 232, 233.[]
  47. Н. Эйдельман, «Евгений Онегин»: загадка десятой главы, «Литературная газета». 5 июня 1974 года.[]
  48. Г. П. Макогоненко, Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1830 – 1833). стр. 26.[]
  49. В. И. Кулешов, Вместе с Пушкиным (Заметки о некоторых проблемах изучения), «Вестник Московского университета. Филология», 1974, N 3, стр. 6.[]
  50. »Театр», 1974, N 6. []
  51. Г. П. Макогоненко, Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1830 – 1833), стр. 153.[]
  52. В. Соловьев, «Опыт драматических изучений» (К истории литературной эволюции Пушкина), «Вопросы литературы», 1974, N 5, стр. 155.[]
  53. В. Соловьев, Одиночество свободы, «Север», 1974, N 6, стр. 118.[]
  54. Д. Устюжанин, Маленькие трагедии А. С. Пушкина, «Художественная литература», М. 1974, стр. 94.[]
  55. Ст. Рассадин, Загадочная «Русалка», «Кодры», 1974, N 6, стр. 139.[]
  56. Г. П. Макогоненко. Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1830 – 1833). стр. 131, 132. 137.[]
  57. С. Г. Бочаров, Поэтика Пушкина, стр. 144.[]
  58. С. М. Шварцбанд, Жанровая природа «Повестей Белкина» А. С. Пушкина (Соотношение сюжета, стиля и жанра), в кн. «Вопросы сюжетосложения. Сборник статей. 3. Сюжет и жанр», «Звайгзне», Рига. 1974, стр. 142.[]
  59. В. С. Белькинд, Принцип циклизации в «Повестях Белкина» А. С. Пушкина, – там же, стр. 126, 127.[]
  60. См.: С. Г. Бочаров, О смысле «Гробовщика» (К проблеме интерпретации произведения), в кн. «Контекст. 1973. Литературно-теоретические исследования». «Наука», М. 1974 стр. 227. 228. 230.[]
  61. Н. Н. Петрунина, Г. М. Фридлендер, Над страницами Пушкина, «Наука», Л. 1974, стр. 117, 118, 122.[]
  62. В. Гусев, Пушкин и некоторые современные проблемы теории стиля, в кн. «В мире Пушкина», стр. 569.[]
  63. Н. Н. Петрунина. «История Пугачева». О г замысла к воплощению, «Русская литература», 1974, N 3, стр. 188, 193.[]
  64. С. Машинский, Поэзия критической прозы, в кн. «В мире Пушкина», стр. 464, 469, 478, 494.[]
  65. В. Непомнящий, «Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный…» О некоторых современных толкованиях Пушкина, «Новый мир», 1974, N 6, стр. 264.[]
  66. Р. В. Иезуитова, Лирика Пушкина в современных советских исследованиях (1958 – 1973), «Русская литература», 1974, N 4, стр. 175.[]

Цитировать

Нольман, М. Критическая пушкиниана юбилейного года / М. Нольман // Вопросы литературы. - 1976 - №3. - C. 215-239
Копировать