Крим-брюле, или Веревочная книга (Libro de cuerda)
Уголовно-антропологический мефистофельский роман-комикс с мемуарными этюдами
Verba volant, scripta manent — слова улетают, то, что написано, остается.
Латинская пословица
Что написано пером, не вырубишь топором.
Русская пословица
Русская история до Петра I — сплошная панихида, а после Петра I — сплошное уголовное дело.
Федор Тютчев
Avis au lectеur
1
Avis au lectеur — «к сведению читателя» — употребляется, когда хотят подчеркнуть что-нибудь в тексте. Впрочем, этот термин французской словесности ныне почти не употребляется, в отличие, например, от латинского post scriptum, p.s. — после написания, но более в эпистолярном жанре. В романах же заменен греческим «эпилог» — «после слов». Меж тем всякий текст, частного ли письма, многотомного ли романа, нуждается в определенных устоявшихся условностях между пишущим и адресатом или адресатами, условностях, облегчающих и организующих взаимопонимание, которое, как известно, нелегко, а случается, и невозможно. О невозможных случаях говорить не буду, но и возможные случаи требуют постоянного душевного напряжения со стороны пишущего, ибо не всегда пишущий находится во взаимопонимании даже с самим собою. Случается, что, убеждая в чем-либо других, он тем убеждает и себя, ибо писатель есть первый свой читатель. Иногда приходится прибегать для подобных целей к предисловию, когда разъяснение и убеждение особенно необходимы. Но это — в крайнем случае.
Достоевский, этот большой мастер внушений, разъяснений и литературных скандалов с оппонентами-читателями и с самим собой, прибегает к предисловию только три раза. В «Дневнике писателя» за 1876 год он даже признается: «Я не мастер писать предисловия <…> предисловия мне писать так же трудно, как и письма»1. Только три раза пишет он предисловия: в «Братьях Карамазовых», в «Бесах» и «Записках из Мертвого дома». Впрочем, «Предисловие» — от автора, короткое и сбивчивое, напоминающее последнее слово подсудимого, но произнесенное не в конце, а в начале процесса, — только в «Братьях Карамазовых»; в «Бесах» и «Записках из Мертвого дома» не «Предисловие», а «Введение». Это не одно и то же — введение менее личностно. И эти два введения различны, употребляются автором с разными целями.
В «Бесах», собственно, не «Введение», а «Вместо введения: несколько подробностей из биографии многочтимого Степана Трофимовича Верховенского». То есть и тени нет того смутного беспокойства и волнения, которое чувствуется в коротком «от автора» предисловии к «Братьям Карамазовым», а наоборот — любимая Достоевским сернокислотная насмешка-ирония над персонами и событиями. В «Бесах» автор не подсудимый, а соглядатай и свидетель обвинения, готовый ради своих целей прибегнуть к ложным показаниям, к литературным провокациям — наподобие Азефа, который насмехался над преданными им персонами и одновременно их жалел. Другое дело «Записки из Мертвого дома» — введение без изысков и насмешек, и озаглавлено просто «Введение». Некая перекличка с пушкинскими «Повестями Белкина» — автор-издатель хочет занять положение объективного судьи или хотя бы присяжного заседателя-собеседника, прибегая к достаточно прозрачной мистификации и перекладывая авторскую ответственность на персону-псевдоним Александра Петровича Горянчикова2, как Пушкин на Ивана Петровича Белкина.
2
Писание — процесс. Даже если пишешь о делах минувших дней, преданьях старины глубокой, современность, сиюминутность постоянно в этом процессе проявляется и в этом процессе присутствует, иногда незримо, а иногда и зримо. Едва дошел я до сравнения введения к «Запискам из Мертвого дома» Достоевского с введением к «Повестям Белкина» Пушкина, как произошло некое событие, организованное неким Посторонним, заставившее меня временно прервать начатую мысль, да и вообще прервать начатый в тот день, 14 марта 1999 года, процесс работы с рукописью романа, даль которого я еще не ясно различал. Хотя, думаю, дело тут не в конкретных мыслях — вторжение Постороннего могло произойти и в другом месте, и на иных мыслях, ибо, как я понимаю, Постороннему не нравился сам процесс моего писания, и он просто дожидался момента, когда я начну перезаряжать самопишущую ручку чернилами.
Пишу я, кстати, чернилами, и рукопись моя в прямом смысле пишется рукой. Это иным смешно, особенно в век всеобщей компьютеризации. Пишу я чернилами с малых лет, и опыт обращения с чернильницами у меня большой, гораздо больший, чем с компьютерами. Я помню еще замечательные чернильницы-невыливайки3 моего детства, не допускавшие разлития чернил, чернильных пятен на учебниках, партах, столах и детской одежде — к огорчению Некоего, а он и тогда был недалеко, иной же раз просто рядом. К сожалению, чернильницы-невыливайки, это великое изобретение неизвестного гения, ныне исчезли. Да и пишут в школах современные детки не чернилами, а шариковыми ручками или «патронами»4, повзрослев же, переходят на компьютеры.
Я не хочу становиться поперек прогресса. Конечно же, компьютер есть чудо века, наравне с атомной энергией, генетикой и прочим подобным. Ну, издержки атомного чуда или чуда генетики всем, или почти всем, ясны. Но и издержки компьютеров становятся все более очевидны. Все чаще употребляется сравнение с Големом, восставшим на своих создателей5. Особенно это видно в литературном процессе, в компьютеризации черновика, потому что, по крайней мере в сфере духа, «процесс» создания влияет и на мысль, и на чувство. Уже пишущие машинки писателей-журналистов этот процесс начали протезировать, но все-таки еще существовали ошибки, оговорки, вставки, вклейки, еще существовала личность. Еще существовали черновики, еще существовало нарождающееся чувство. В компьютере литературные черновики, по сути, отсутствуют — все стерильно, чисто, безлико, безошибочно.
Дело не только в общеизвестном пушкинском «как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю». Главное дело не в милых грамматических ошибках, не в гоголевских украинизмах и не в корявостях стиля Достоевского — исчезла графика письма. Черновик, писанный рукой, это ведь не только писание, это еще и рисунок. Как красивы факсимиле страниц Пушкина, Достоевского, Толстого, Гоголя, Чехова… Хоть в рамку вставляй и вешай на стену. Да и органика черновика была иная — интимная.
3
Лев Толстой переписывал черновые сцены по многу раз, и некоторые, поражая своим конечным совершенством, были в вариантах ужасно примитивны, глупы и даже пошлы. Толстой не любил своих текстов, особенно «Войну и мир»6, измучившую его и расстроившую его нервы, которые он поправил, перейдя на время от художественности к назидательной философии. Но черновики он любил. Так строгий отец не любит своих светских красавцев-детей, подсознательно ревнуя их к жизни, им же данной, не дорожит ими, как дорожат маленькими беспомощными глупенькими детками.
Впрочем, отношения отцов и детей, конечно же, разные и зависят от многих причин. Пушкин писал «Евгения Онегина» 7 лет, 4 месяца 17 дней7 — и не разлюбил. У Пушкина были хорошие отношения со своими книгами, но, главное, со своими черновиками, потому что он писал легко: не легковесно, а легко. Он углублялся только в отдельные темы, а в целом он был энциклопедист. Пушкин как учитель российской словесности демонстрирует ненужность для писателя, и даже вредность, чрезмерной специализации, специальных знаний, в которые художественная фантазия погружается, как в болотистую топь. Даже невежественность в художественном сочинительстве может быть иной раз полезна, если она обволакивается яркой игрой выдумки, умеющей «играть» подобно пастернаковской игре алмазов: «как играют алмазы, как играет вино…».
Словари, энциклопедии, заемные знания, выжимки, квинтэссенции — вот оружие писателя. Даже и заемные сюжеты, а то и сами заемные чужие тексты, которые Пушкин любил присваивать, подобно Шекспиру, Шиллеру или античным авторам. Но моральное право на плагиат автор имеет лишь в случае, если плагиат этот намного выше подлинника. Ведь сама художественность — это заимствование фактов у бытия, в семейном романе же особо у текущего бытия: заимствование, но без фактопоклонства. «Всамделишняя» литература всегда ущербна и одностороння; может быть, потому писателям «натурального» направления, как Льву Толстому с его «натуральным» биологизмом или Достоевскому с его «натуральным» психологизмом, требовались такие усилия в своих черновиках, чтобы преодолеть власть факта, утяжелявшего и затемнявшего фантазию.
Федор Михайлович Достоевский, автор многотомной прозы, вообще писать не любил, «процесс» писания не любил. В своем молодом романе «Униженные и оскорбленные», в главе первой, на первой же странице он откровенничает: «Кстати: мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения и мечтать, как они у меня напишутся, чем в самом деле писать их, и, право, это было не от лености. Отчего же?» Ответа Достоевский не дает, мысль свою оканчивает вопросительным знаком, переходя к описанию лихорадочного состояния в тот петербургский мартовский, 22-го числа, вечер, когда «случилось престранное происшествие».
4
Престранные происшествия издавна случаются с персонажами и с авторами в процессе писания. Вот и со мной на первых страницах начатого 14 марта романа случилось престранное происшествие, наподобие того, что случилось в шестнадцатом веке с Мартином Лютером в процессе перевода Библии, хоть я находился в состоянии нормальном, не лихорадочном. Как известно, обер-проповедник Лютер, увидев черта, не перекрестился, а запустил в него чернильницей8. Конечно же, не попал. Я слышал, будто на стене замка в городе Виттенберг, расположенного недалеко от Берлина, до сих пор есть чернильное пятно, которое показывают туристам.
Я уже писал вначале, что очень опытен в употреблении чернил и с чернильницами обращаться умею. Тем более трудно предположить, что я дурно завинтил крышку. Некто Расторопный несомненно умышленно отвинтил ее, лишь положив обратно для прикрытия своего диверсионного деяния. Не зная того, я взял с полки чернильницу и, сев в свое удобное кожаное на шарнирах кресло, хотел отвинтить крышку, чтоб заполнить самопишущую ручку, которой я пишу эти строки. И в этот момент полная черных чернил чернильница, словно выбитая толчком из руки, рухнула, залив меня и оставив на моем коврике пятно не меньше, чем на Лютеровой стенке. Однако ни капли не пролилось на письменный стол и на рукопись. К тому же бес не учел, что, приступив к процессу писания, я, как при дальнем забеге, находился в хорошей спортивной форме — трусах и майке. Так что верхняя одежда не пострадала, плоть я отмыл в ванной, а душу отмыл, сатирически посмеявшись над произошедшим.
Федор Достоевский и Мартин Лютер, особы, как мне кажется, с близким мироощущением, с частыми приступами лихорадки, а то и эпилепсии, хоть и разделены были тремястами годами, однако оба встречались с одной и той же Персоной и даже привлекали ее к себе. Но Достоевский подсаливал этот факт сатирической солью, Лютер же воспринимал с немецкой натурфилософией. Ну а при такой натурфилософской серьезности лучшей возможности, чтоб подразнить и похохотать, для черта и не придумаешь. Мне кажется, что черт, который сам сатирик и юморист, чужого юмора и чужой сатиры боится сильнее, чем креста и ладана. Страх черта перед крестом и ладаном вообще сильно преувеличен христианскими проповедниками. Да и сами они вряд ли верят в силу креста против черта.
Итак, у меня 14 марта 1999 года появилось большое чернильное пятно на ковре у письменного стола. Но святым я его, разумеется, не считаю, хотя бы потому, что не я швырнул чернильницу в черта, а черт швырнул чернильницу в меня. От пятна я избавился пятновыводителем. Правда, иные советовали чертово пятно накрыть по-лютеровски и оставить, тем более ковер не слишком дорогой, небольшой стандартный коврик, и этим чертовым пятном от 14 марта он приобретет нечто.
5
Доктор Мартин Лютер в своей книге «Christlicher Wegweiser ftr jeden Tag» («Указание христианского пути на каждый день») 14 марта обозначает нижеследующим изречением, беря эпиграф к нему из Первого послания к коринфянам, в подзаголовке «Мудрость человеческая и юродство Божие», глава 1, стих 19. В русском переводе этого стиха написано: «погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну», а в обратном переводе с Лютерового немецкого: «я хочу уничтожить мудрость мудрых и ум понимающих хочу я отбросить». Эти небольшие на первый взгляд отклонения содержат в себе, однако, некие личностные переоценки. Вместо «погублю» — «я хочу уничтожить, я хочу отбросить», взять часть Божьих функций на себя9… Но нет ли здесь отзвуков богоборчества? Ведь кто самовольно берет на себя Божьи функции судить, а потом и наказывать? Не тот ли, в кого доктор Лютер неудачно чернильницей запустил? Враг — конкурент в борьбе за присвоение себе Божьих прав.
«Хочешь ли знать, что перед Богом правда или неправда, так это святого духа свод и приговор этот: все, что разум от Бога получает, — это плоть и ничего не стоит. Все, что людям прирожденно и не рождено снова, должно быть уничтожено, убито, чтоб никто не славился и не надеялся на то, что свет считает мудростью. О чем каждый говорит, что он умело или разумно действовал, это перед Богом глупость. Короче говоря, что он делает — это бесполезно и проклято, если не исходит от Христа, от его слов и духа, как он учит. Если это не оттуда, это слепота и нехорошее (nichts Gutes)».
Таково лютеровское наставление к 14 марта, дню, когда я начал роман о России, которую, конечно же, нельзя понять умом, если не взять на себя по-лютеровски, самозванно, Божьи права. Но разве учителя наши, вожди литературы, не есть узурпаторы Божьих прав, самозванцы, а сочинения их, подобно лютеровскому переводу Библии, не есть личностный парафраз, передача своими словами, пересказ чужих Божьих текстов, чувств и мыслей на своем материале?
Тут, конечно, важно, какая музыка звучит, ибо парафраз есть также и музыкальная пьеса, требующая особой виртуозности при заимствовании, чтобы если не превзойти, то хотя бы приблизиться к первоначальной мелодии. И важно, каков метод борьбы с Рогатым. Рогатый не всегда является, не так он глуп, чтобы тратить себя на всякую дребедень. Является и мешает, лишь когда чувствует он своего конкурента и когда материал, взятый в работу литератором, кажется ему для себя, Рогатого, подходящим. Лютер ругался и дрался с чертом, а Достоевский пытался с ним беседовать, хоть и болезненно кошмарно, но одновременно даже на «ты», как со старым знакомым, а если бранился, то бытово, с бытовым мистицизмом. В том-то и ужас, что все упрощается и опошляется бытом, то есть привычкой. И в аду свой быт, и в иных, еще более жутких местах — в застенках, лагерях — свой быт, и у клинических и политических галлюцинаций свой быт.
Я даже думаю, что этот вездесущий быт и есть главное оружие Рогатого в борьбе с Богом, и этот быт ставит под сомнение всемогущество даже Бога с его Сыном и Святым Духом, не говоря уже о пророках и героях. У древних богами были солнце, луна, звезды, земля, море, небо. Герои — от связи богов с женщинами или богинь с мужчинами, бессмертных со смертными, и эти связи делали богов так же подвластными быту. Но Античность, не знавшая истинного единства, не знала и истинного разобщения. Только святое единобожие, даже несколько приниженное Троицей, приводило к профанации — осквернению святынь, невежественному искажению и извращению идей, учений; а затем, как реакция, к непочтительному отношению к тому, что пользовалось всеобщим уважением, к опошлению, осквернению. И в первом, и во втором замешан рогатый ревнивец, бросивший в меня чернильницей, но тем подавший мне знамение важности избранной темы, для которой российская среда благотворна, как настоявшийся бульон для микробов.
- Точный текст Ф. Достоевского: «Я вижу, что я не мастер писать предисловия. Предисловие, может быть, так же трудно написать, как и письмо». Из «Дневника писателя», 1876 год, январь, глава первая. [↩]
- Повествование в «Записках из Мертвого дома» ведется от имени Александра Петровича Горянчикова, арестанта-уголовника из бывших дворян. [↩]
- Чаще употреблялось название «чернильница-непроливайка», цилиндрическая емкость с конусообразным горлышком, направленным внутрь: такая конструкция предохраняет от выливания чернил при случайном опрокидывании.[↩]
- «Патрон» — заправленный чернилами цилиндрический запасной баллончик для автоматических перьевых ручек.[↩]
- Голем — человек из глины, оживленный каббалистами с помощью тайных знаний. По легенде, голем был создан в XVII веке главным раввином Праги Махаралем Йехудой Бен Бецалелем (1512-1609) для защиты еврейской общины.[↩]
- Из письма Л. Толстого к А. Фету, январь 1871 года: «…писать дребедени многословной, вроде «Войны», я больше никогда не стану. И виноват и, ей-Богу, никогда не буду».[↩]
- В 1830 году в Болдине Пушкин, окончив IX песнь, подсчитал полный срок создания «Евгения Онегина» и записал: «7 лет, 4 месяца 17 дней», то есть с 9 мая 1823 года (Кишинев) до 25 сентября 1830 года (Болдино).[↩]
- Основатель протестантизма М. Лютер (1483-1546) переводил Новый Завет с греческого языка на немецкий в тюрингском замке Вартбург; по преданию, ему пытался помешать черт, в которого Лютер запустил чернильницей. [↩]
- Приведенные переводы фрагментов из книги М. Лютера не являются каноническими; одобренного церковью перевода этой книги на русский язык пока не существует. Однако, поскольку евангельский стих Кор. 1:19 опирается на цитату из Ветхого Завета (Исайя 29:14): «Я еще необычайно поступлю с этим народом, чудно и дивно, так что мудрость мудрецов его погибнет, и разума у разумных его не станет», считается, что «я» немецкого перевода Лютера относится к Богу.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2015