№1, 2004/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Ильф до Ильфа и Петрова. Вступительная статья и публикация А. И. Ильф

Публикуемые рассказы и фельетоны Ильи Ильфа написаны в 1923 – 1927 годах, то есть до начала совместной работы с Евгением Петровым, которая принесла такие прекрасные литературные плоды, как романы «Двенадцать стульев» (1928) и «Золотой теленок» (1931), и многое другое. Здесь печатается лишь часть неопубликованных и забытых произведений раннего Ильфа.

Будущий писатель Илья Ильф (1897 – 1937) родился в Одессе в семье мелкого банковского служащего Арье Файнзильберга (здесь напрашивается цитата из ильфовских записных книжек: «Закройте дверь. Я скажу вам всю правду. Я родился в бедной еврейской семье и учился на медные деньги» 1) и в 1913 году окончил ремесленное училище. Затем, по его же словам, он переменил несколько технических профессий, писал стихи под женским псевдонимом в юмористическом журнале «Синдетикон» (ни единого экземпляра которого не удалось отыскать), был статистиком и бухгалтером, а также членом президиума Одесского союза поэтов. После подведения баланса выяснилось, что победила литературная, а не бухгалтерская деятельность, и в 1923 году Ильф приехал в Москву, где нашел свою окончательную профессию: стал литератором, начал работать в газетах и юмористических журналах.

Литературное дарование прорезалось в статистике и бухгалтере еще в Одессе. Хотя не найдено ни одной рукописной строки этого периода, известно, что молодой Ильф писал стихи, которые, по словам поэта и художника Евгения Окса (их дружба началась в 1918 году), товарищи называли «произведениями оригинального ума», а сам автор – «торгово-промышленной поэзией»: «Помню одну поэму, где были образы города, магазинов, закрытых шторами, там была некая фирма, не то «Гарвест компании», не то «Катерпиллер». Написана была белыми стихами <…> Была фраза: «Выньте лодочки рук из брюк»». Окс приводит по памяти начало поэмы Ильфа «На Вандименовой земле…», добавляя: «Никогда не видел эти стихи написанными или напечатанными <…> Позже в Клубе поэтов эта поэзия была встречена восторженно…»2

В начале 1920-х годов в Одессе было два или три литературных кафе. Одно из них носило довольно эксцентричное название – «Пэон 4-ый», взятое из стихов Иннокентия Анненского: «…Назвать вас вы, назвать вас ты, пэон второй, пэон четвертый…» В афише этого кафе Ильф упомянут в группе авторов экспромтов, эпиграмм и памфлетов вместе с Багрицким и Олешей. Отдельно извещается о «демонстративных выступлениях поэта Ильфа».

Мемуаров об Ильфе тех лет не так уж много, я вылавливала их по строчкам.

Лев Славин пишет, что в этом кафе «Ильф читал действительно необычные вещи, ни поэзию, ни прозу, но и то и другое, где мешались лиризм и ирония, ошеломительные раблезианские образы и словотворческие ходы, напоминавшие Лескова» 3.

Воспоминания Славина подтверждают и дополняют другие мемуаристы.

Юрий Олеша: «Существовал в Одессе в 1920 году «Коллектив поэтов». Это был своего рода клуб, где собирались ежедневно, мы говорили на литературные темы, читали стихи и прозу, спорили, мечтали о Москве. Отношение друг к другу было суровое. Мы все готовились в профессионалы. Мы серьезно работали <…> Однажды появился у нас Ильф. Он пришел с презрительным выражением на лице, но глаза его смеялись, и ясно было, что презрительность эта наиграна. Он как бы говорил нам: я очень уважаю вас, но не думайте, что я пришел к вам не как равный к равным, и, вообще, не надо быть слишком высокого мнения о себе <…> Этот призыв к скромности и корректному пониманию собственных совершенств исходил от Ильфа всегда» 4.

Сергей Бондарин: «Я недоумевал: что так привлекает этого таинственного человека в самодеятельных литературных кружках, что может он здесь почерпнуть, чего он здесь ищет? А может быть, он и сам пишет? Поговаривали, что пишет, но что пишет и как пишет – никто не знал. А сам он, если спрашивали его об этом, не то усмехнется, не то, наоборот, станет как-то задумчив, серьезен – и в ответ всегда одно:

– Я больше люблю читать или говорить по телефону» 5.

Нина Гернет: «Худой, высокий Ильф обыкновенно садился на низкий подоконник, за спинами всех. Медленно, отчетливо произносил он странные, ни на какие другие стихи не похожие стихи, которые нравились мне именно этой странностью формы и поэтических образов:

…Комнату моей жизни

Я оклеил мыслями о ней…

Или:

А мы, в костюме Адама до грехопадения,

Прикрыв неприличие шевиотовой эманацией…

Сохранились ли где-нибудь, у кого-нибудь из его тогдашних товарищей эти стихи?» 6.

Валентин Катаев: «Мы полюбили его, но никак не могли определить, кто же он такой: поэт, прозаик, памфлетист, сатирик? Тогда еще не существовало понятия эссеист <…> однажды, сдавшись на наши просьбы, он прочитал несколько своих опусов <…> Это было нечто среднее между белыми стихами, ритмической прозой, пейзажной импрессионистической словесной живописью и небольшими философскими отступлениями. В общем, нечто весьма своеобразное, ни на что не похожее, но очень пластическое и впечатляющее, ничего общего не имеющее с упражнениями провинциальных декадентов.

Сейчас, через много лет, мне трудно воспроизвести по памяти хотя бы один из его опусов. Помню только что-то, где по ярко-зеленому лугу бежали красные кентавры, как бы написанные Матиссом, и молнии ложились на темном горизонте…» 7

И снова Олеша: «Ильф поразил нас и очень нам понравился. Он прочел стихи. Стихи были странные. Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно. Я не помню его содержания, но помню, что оно состояло из мотивов города, и чувствовалось, что автор увлечен французской живописью и что какие-то литературные настроения Запада, не известные нам, ему известны <…> Уже в этих первых опытах проявилась особенность писательской манеры Ильфа – умение остро формулировать, особенность, которая впоследствии приобрела такой блеск» 8.

У каждого свои воспоминания, но суть одна.

О литературной манере Ильфа тех лет могут дать представление лишь его письма 1920 – 1922 годов, адресованные одесским приятельницам и Марусе Тарасенко, которая в 1924 году стала его женой. В сущности, это не письма: «Это не стихи, но, наверное, и не проза, – будто бы сказал Ильф Бондарину. – Надо бы проще, но проще у меня, вероятно, никогда не получится» 9. Их можно рассматривать как неудавшиеся (и слава богу!) поиски литературного стиля.

Нелепо предполагать, что одесская жизнь Ильфа сводилась исключительно к «демонстративным выступлениям». Он сотрудничал в одесских журналах и газетах. Конечно, все это было более чем скромно. Однако, работая в Югроста и одесской периодике, он приобретал навыки газетчика, которые впоследствии очень пригодились в «Гудке».

Время было тяжелое, голодное. В газетах не платили ни копейки. Позже Ильф рассказывал Петрову, что однажды гонорар ему выдали «натурой»: два ведра вина. Он нес их домой «на цыпочках», чтобы не расплескать.

А пока что его товарищи по «Коллективу поэтов» – Катаев, Олеша, Адалис – покидают Одессу.

Мечта Ильфа о «той благословенной поре», когда и ему «будет надлежать Москва» (из письма), сбывается: в начале января 1923 года он покидает родной город. Как водится, он поселяется у Катаева в Мыльниковом переулке на Чистых прудах. «Моя комната, – свидетельствует Катаев, – была проходным двором. В ней всегда, кроме нас с ключиком [Юрием Олешей], временно жило множество наших приезжих друзей» 10. При содействии любезного хозяина (тот отрекомендовал Ильфа человеком, который умеет «все и ничего») он поступил на службу в «Гудок» – газету железнодорожников – и стал сотрудником «четвертой полосы», где, как писал Петров, «в самом злющем роде обрабатывались рабкоровские заметки» 11. Целое поколение писателей пришло в литературу именно из «Гудка» – Катаев, Олеша, Булгаков, Славин, Ильф, Петров, Козачинский, Гехт, Эрлих. Некоторых слава настигла (или постигла), когда они еще работали в редакции.

В должности «литправщика», то есть стоя на самой низшей ступени редакционной лестницы, Ильф совершает, как уверяет Катаев, «маленькую газетную революцию» – превращает безграмотные письма рабкоров- железнодорожников в «нечто вроде прозаической эпиграммы размером не более десяти-пятнадцати строчек в две колонки. Но зато каких строчек! Они были просты, доходчивы, афористичны и в то же время изысканно изящны, а главное, насыщены таким юмором, что буквально через несколько дней четвертая полоса, которую до сих пор никто не читал, вдруг сделалась самой любимой и заметной»12. Воспоминания Олеши вторят катаевским: «Заметки, выходившие из-под его пера, оказывались маленькими шедеврами. В них сверкал юмор, своеобразие стиля <…> Делалось это легко, изящно»13.

Выразительный портрет будущего соавтора рисует Евгений Петров, впервые увидевший его в редакции «Гудка»: «Это был чрезвычайно насмешливый двадцатишестилетний человек в пенсне с маленькими голыми толстыми стеклами. У него было немного асимметричное, твердое лицо с румянцем на скулах. Он сидел, вытянув перед собой ноги в остроносых красных башмаках, и быстро писал. Окончив очередную заметку, он минуту думал, потом вписывал заголовок и довольно небрежно бросал листок заведующему отделом, который сидел напротив. Ильф делал смешные и неожиданные заголовки. Запомнился мне такой: «И осел ушами шевелит». Заметка кончалась довольно мрачно: «Под суд!»» 14.

«Представлял ли он свое будущее как будущее писателя? В те годы он обнаружил уже острую наблюдательность. Обо всем он говорил метко. Порой нежнейшая лирика и грусть звучали в его словах» (Олеша) 13. «…Его литературный вкус казался мне в то время безукоризненным, а смелость его мнений приводила меня в восторг» (Петров)15.

Как литобработчик и корреспондент он был трудолюбив и исполнителен, но друзей и коллег (многие сочиняли романы!) поражало то, что «Ильф сам не писал ничего. Дома для себя – насколько помню – ничего» (Олеша) 16. «…Он был очень застенчив, писал мало и никогда не показывал написанного» (Петров) 15. «Он писал мало, – повторяет Олеша. – Он как бы и не стремился к большой писательской работе <…> Он чрезмерно строго судил о себе. Произведения искусства, которые он уже в ранней юности успел выбрать в качестве образцов, успел оценить и полюбить, были так высоки, что собственные возможности представлялись ему шуточными» 13.

Так или иначе, выныривая из газетной текучки, Ильф начинает писать.

Из письма Ильфа от 29 марта 1923 года: «Литературная работа в газете «Гудок» дает мне столько денег, что их достаточно для хорошей жизни в лучшем из городов. Это не важно. Я начал работать. Это тоже не важно. Нет, это важно. Когда я окончу тот рассказ, что пишу сейчас, я позволю себе послать его Вам <…> Там написано о многом: о коте, которого звали Франклин и глаза которого были набиты зелеными камнями, о комнате, которая ночью кажется полем сражения, о весне, об облавах, но больше всего о любви и больше всего о смерти. До этого я написал их три. Они называются:

– «Мак-Донах» – приключения шотландца в Москве.

– «Гранитная станция» – это жизнь мальчика, который решил стрелять из драгоценннейшего в мире пулемета.

– «18 – 100″ – это о моем бегстве из Одессы.

Я работаю и знаю, что буду работать. Это важно».

Он еще не представляет, как применить свое дарование, не знает, что его призвание – сатира. Он ищет. Поначалу берется за героические, драматические и даже мелодраматические темы (как оказалось, совершенно ему несвойственные). Автобиографические воспоминания о бурном одесском трехлетии 1917 – 1920 годов легли в основу самых ранних рассказов и очерков – «Куча «локшей»», «Каска и сковорода», «Рыболов стеклянного батальона», «Страна, в которой не было Октября», «Маленький негодяй», «Октябрь платит». К ним примыкает публикуемый рассказ «Стеклянная рота».

В первые месяцы после переезда в Москву Ильф писал нарочито манерно, вычурно: «Дома шарахнулись, речка бросилась под ноги, поезд застонал и удалился»; «Поля поворачивались вправо и влево. Станционные лампы опрокидывались в темноту и летели к черту»; «Поезд валился к югу. От паровоза звездным пламенем летел дым»; «Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели»; «Небо облилось лимонным соком. Пришло утро». Эту его манеру Катаев и называл «пейзажной импрессионистической словесной живописью» 17.

Впрочем, кое-какие намеки на будущего Ильфа есть: «Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами»; «Расскажите что-нибудь веселое. О сотворении мира и вообще всю библию» (бендеровский стиль!); «…Я узнал, в какой день на небе затряслась первая звезда и в какой была сотворена рыба-скумбрия» (упоминание о любимой рыбе одесситов в библейском контексте). Деловито, в духе газетного репортажа, подан сюжетветхозаветной Троицы: «…Сарра сидела под зеленым деревом, и старик сообщал мне краткое содержание разговора, который она вела с тремя молодыми ангелами».

Одесса навсегда оставила след в творчестве Ильфа: революция, интервенция, оккупация, «14 смен властей», голод, блокада. Переселившись в Москву, он все еще оставался во власти родной одесской стихии. Многие особенности его ранней писательской манеры, не говоря уже о самой структуре речи, подсказаны жизнью южнорусского портового города.

Трудно сказать, для «Гудка» ли в первой половине 1923 года были написаны такие рассказы, как «Галифе Фени-Локш», «Антон Половина-на-Половину», «Мармеладная история», «Повелитель евреев» и другие, хотя в некоторые (может быть, намеренно) введена «железнодорожная» тема. Эти миниатюры оказались настолько «одесскими», что о публикации не могло быть речи. «То, что он писал, было так нетрадиционно, что редакторы с испугом отшатывались от его рукописей», – вспоминает Славин 18. Не исключено, что Ильф все- таки надеялся напечатать их: рассказ «Антон Половина-на-Половину» существует в трех очень близких вариантах. Однако вполне возможно, что и «Галифе Фени-Локш», и «Антон Половина-на-Половину», написанные, как сказал бы Бабель, «на живописном одесском языке» 19, были пародиями на его же «Одесские рассказы». Ранняя ильфовская проза намеренно груба, насыщена вульгаризмами: «Наконец, приходит еще один зубной жлоб, и тут начинается настоящий гармидер. Вам держуть, вам светють, вам дерють, – вам дерють, и вы кричите, и врач мучается, а парень с пломбой пыхтит и держится за стул, как утопленник» («Зубной гармидер»).

В «Мармеладной истории» возвышенно-банальная манера изложения («С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала», «высокий и нежный почерк», «Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки…», «Я увидел серые и голубые глаза…») контрастирует с далеко не столь возвышенной («По морде видно», «Я ел, как свинья…», «На меня было столько наклепано…», «Львы… лупили зеленые буркалы»). Согласитесь, это нисколько не напоминает изыски человека, который «был до кончиков ногтей продуктом западной, главным образом французской культуры, ее новейшего искусства – живописи, скульптуры, поэзии» (Катаев) 20. Аполлинером и «красными кентаврами, как бы написанными Матиссом», тут и не пахнет.

Чуть позже Ильф воспользуется кое-какими сюжетами этих ранних рассказов, заменив одесские реалии московскими и придав содержанию «железнодорожный» оттенок («Антон Половина-на-Половину» – и «Многие частные люди и пассажиры…», «Зубной гармидер» – и «Снег на голову»).

В стороне от «одесских» тем стоит «Лакированный бездельник» с подзаголовком «Колониальный рассказ» (начало июня 1923 г.). Может быть, это своего рода пародия на колониальный роман, на Киплинга, но слишком уж тщательно он выписан. Кто знает, может быть, это и есть то самое «прямое киплингование, ни разу не достигшее уровня подлинника» 21, о котором Ильф упоминает в последней записной книжке?

Постоянные поездки и командировки по железнодорожным магистралям страны входили в практику редакционной жизни. В 1924 году разъездного корреспондента Ильфа отправляют в Нижний Новгород и «Гудок» печатает его очерки под названием «Ярмарка в Нижнем»; в 1925 году он привозит из Средней Азии серию очерков: «Перегон Москва – Азия», «Глиняный рай», «Азия без покрывала» и «Энвербасмач». Впечатления от его поездки по Волге на пароходе с тиражной комиссией (1925) нашли место в романе «Двенадцать стульев» (1928).

Живость и разговорная простота ильфовского стиля характерны для репортажей 1923 – 1925 годов, построенных на конкретном материале – для таких, например, как «Иверские мальчики», «Беспризорные», «Принцметалл» (зарисовки московской жизни эпохи нэпа), «Ферт с товарищами» (осмотр собачьего питомника). Сухие, на первый взгляд невыразительные факты Ильф-газетчик преображает в сатирический фельетон. В эту группу очерков и фельетонов входят неопубликованные или малоизвестные «Записки провинциала» и «Катя- Китти-Кет» (жилищный кризис в Москве), «А все-таки он для граждан» («железнодорожная» тема), «Вечер в милиции» (беседа с правонарушителями), «Дело проф. Мошина» (плохая организация лекторской работы, лектор – «жулик в крылатке»), «Странствующий приказчик» (проблема уклонения от налогов) и, наконец, «Судьба Аполлончика» (подлинно «лирическая песня о милиционере»). Со знанием предмета, с подлинным изяществом, весело написан очерк «Дружба с автомобилем». Конечно, в первую очередь Ильф был наблюдателем, но наблюдателем не простым: «Он делал выводы из того, что видел, он формулировал, объяснял. Каждая формулировка была пронизана чувством» (Олеша) 22.

Иногда ильфовская стилистика этих лет близка Зощенко («Мадамочка, вы не беспокойтесь, я свой»; «Боюсь, что вы, моя симпатичная, влопались»; «Я, – говорит туловище, – не допущаю, чтоб крали примуса»). Вот совершенно зощенковский пассаж: «Бывает и такой снег на голову, что болит у рабочего зуб. Ветром надуло. А может  быть, просто испортился. Не стану хвалиться, но боль держалась такая, будто мне петухи десну клюют. Так что в голове шум и невыносимое кукареку». Можно заметить и сходство с манерой Булгакова тех лет: «Но блондин адски захохотал, подпрыгнул, ударился об пол и разлетелся в дым. Это был бред <…> Пейзаж менялся, лес превращался в дым, дым в брань, провода летели вверх, и вверх в беспамятстве и головокружении летела страшная канцелярия».

Так и хочется сказать, что в те годы подобная стилистика «носилась в воздухе». Но постепенно язык московской улицы, сменивший говор одесской, становится выразительным, остроумным, лаконичным – языком «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка».

Регулярно выступая в «Гудке», Ильф сотрудничал и в журналах «Железнодорожник», «30 дней», «Смехач», «Красный перец», «Заноза», «Советский экран» и «Кино», в газетах «Вечерняя Москва» и «Рабочая Москва». Далеко не под всеми его публикациями стоял изобретенный еще в Одессе псевдоним «Ильф». Он подписывался: И., И. Ф., И. Фальберг, Антон Немаловажный, И. А. Пселдонимов, И. Туземцов и А. Туземцов. Четыре года работы в периодике дали около ста известных нам текстов Ильфа – опубликованных и неопубликованных (не говорю о мелочах, которые он не подписывал). Это немного. Петров того же периода был гораздо плодовитее.

Среди разнообразных тем, затронутых Ильфом в 1925 – 1926 годах, особое место принадлежит кино. Больше полутора десятков его кинофельетонов было напечатано в «Гудке» и журналах «Советский экран» и «Кино». Это время характерно всеобщим увлечением кинематографом. «Кинематограф Ильф любил не меньше, чем книгу, радио или разговоры по телефону, за то что экран сообщал много такого, что не всегда могла рассказать книга. Ему, например, запомнилась сцена из старой кинохроники «Патэ» – приезд Пуанкаре в Петербург. Он запомнил жесты французского президента, мимику, и мы, случалось, в компании забавлялись этой игрой. Смешно воспроизводилась мимическая сцена, в которой Ильф изображал президента в котелке, неуверенно сходящего по трапу с броненосца» (Бондарин) 23.»Я помню, как мы с Ильфом ходили в кино, чтобы смотреть немецкие экспрессионистские фильмы с участием Вернера Крауса и Конрада Вейдта и американские с Мэри Пикфорд или сестрами Толмэдж» (Олеша) 24. А простому зрителю хотелось знать, как делаются фильмы, его интересовали «секреты производства». Описывая повседневный быт московских киностудий, курьезы съемок, кинопробы («Тигрицы и вампиры», «Проба актеров»), Ильф давал волю своему остроумному перу.

Как правило, кинорепортажи Ильфа были веселыми и добродушными, но наступал момент, когда можно было говорить о жгучей едкости ильфовской иронии. Его возмущали «кинематографические эксцессы» – развлекательные фильмы «под заграницу», «парижский жанр 33-го ранга». «Межрабпом» он называл «коммерчески-иностранным» предприятием, делающим кассовые фильмы из жизни «графов в голубых кальсонах» и красавиц, чьи «пышные формы напоминают лучшие времена человечества». С язвительной иронией описывал он «балкано-румынский шик», вызывающий восторг у «одичавших романтиков с Зацепы» и снятый «в настоящей, неаполитанской губернии и в мадридском уезде». Тему он завершает через несколько лет очерком «Путешествие в Одессу» (1929). Интерес Ильфа (и Петрова, конечно) к этой теме не иссякал никогда. Можно вспомнить и посещение Бендером 1-й Черноморской кинофабрики в «Золотом теленке», и фельетоны Ильфа и Петрова 1930-х годов («Ганна кует чего-то железного…»), и тот факт, что, будучи в Америке, соавторы каждый вечер ходили в кино, снова и снова убеждаясь, что американцы демонстрируют им все тот же старый «балкано-румынский шик».

В серии фельетонов Ильф высмеивает конъюнктурные приемы того времени: специально для рабочей аудитории шекспировский Ромео превращается в Ивана, Джульетта становится «Красной Джульеттой», а Монтекки и Капулетти, «нацепив на себя визитки и штучные брюки, совершают прогулку на океанском пароходе» (рецензия на спектакль Малого театра «Иван Козырь и Татьяна Русских»); изобретается игра «Мировая революция»; сочиняются «красные романсы» («А сердце-то в партию тянет»); календари печатают «красные святцы» с именами для младенцев – Бебелина, Агителла, Плехан, Лассалина (просьба не путать с Мессалиной, «женщиной явно не марксистского поведения»).

Для сочинений Ильфа тех лет характерны сатирические или юмористические отступления, сходные с теми, что в черновых набросках к роману «Великий комбинатор» (будущий «Золотой теленок») авторы условно именовали «отыгрышами». Иногда «отыгрыши» в репортажах (обычно незаконченных) оказываются выразительнее и ярче самого сюжета (может быть, оттого они и не закончены?). Не так уж интересно читать о финансовых махинациях директора оспопрививательного института после великолепного вступления: «Великие слова принадлежат так называемым великим людям. Средние людишки, простые смертные, исторических фраз не произносят. Например, гордую фразу «Государство – это я» сказал Людовик XIV, а не какой-нибудь мелкий французский счетовод. Также и слова – «Рубикон перейден» – принадлежат не маленькому древнеримскому частнику, а Юлию Цезарю. Уж если человек изрекает нечто историческое, то не сомневайтесь, не маленький это человек <…> Средние людишки, простые смертные, не облагаемые даже подоходным налогом, исторических фраз не произносят». Рассказ о студенте, несправедливо исключенном из института, Ильф предваряет подробнейшим руководством по охоте на жирафас заключительным афоризмом: «Чтобы поймать жирафа, его надо утомить». Несчастного студента, «советского жирафа», журналист сравнивает с несчастным, загнанным животным.

Гудковский период Ильфа заложил основу его будущего мастерства. Пока что он пробовал силы. Создавал литературные запасы: наблюдения, мысли, сюжеты, эпитеты. Умел видеть мир с необычной стороны. Блестяще добивался эффекта смешного. Был непримирим к пошлости во всех ее проявлениях. Он словно делал наброски для будущего большого полотна, и отдельные мелочи из его запасов пригодились в совместной работе с Петровым.

Например, в незаконченном (вернее, едва начатом) рассказе «Николай Галахов вернулся домой…» обнаруживаются и знаменитый аншлаг «Штанов нет», и «водосточные трубы, осыпанные холодными цинковыми звездами» (в романе – «у водосточного желоба, осыпанного цинковыми звездами…»), и упоминание о Шепетовке – железнодорожной станции на границе с Польшей (в романе: «И вообще последний город – это Шепетовка, о которую разбиваются волны Атлантического океана»). Однако даже по нескольким страницам видно, что им не хватает стилистической четкости и выразительности «Золотого теленка». В наброске говорится: «Он с отвращением и недовольством прочел извещение об отсутствии штанов на прилавках госторговли. Из смутной глубины витрины посмотрел на него восковой манекен, карминные губы которого были раздвинуты чудной улыбкой. Манекен был одет в пиджак, его стоячий воротник с отогнутыми уголками стягивал строгий черный бантик, от которого не отказался бы и атташе, но брюк на манекене не было. Это придавало аншлагу «Штанов нет» крайнюю убедительность. Увидев голые скелетные ноги улыбающегося манекена, Николай Васильевич застонал». Образ, конечно, впечатляющий, но манекен без штанов – это грубо. Я уверена, что во время работы с Петровым над романом Ильфу не пришла в голову мысль настаивать на своем варианте. Все мы помним блестящее решение этого сюжета.

С удовольствием процитирую несколько фраз из ранних ильфовских фельетонов («одессизмы» не цитирую):

«Пепел я ссыпал в башмак, скорлупу от орехов хранил за щекой, а дышал соседке в ухо».

«Эти автогадины [мотоциклы] еще совершенно не укрощены человеком и носятся по Москве, пытаясь, как видно, вырваться на свободу».

«Умалишенные налогом не обкладываются!»

«Сдавайте бороды на войлок!»

«Красавицы, пышные формы которых напоминают лучшие времена человечества».

«Если одесситу воткнуть в прическу страусовое перо, то он многое совершит».

Однако подлинный Ильф с устоявшимся литературным стилем (я назвала бы его сдержанно-элегантным) начинается приблизительно с 1928 года.

 

Илья ИЛЬФ

РАССКАЗЫ И ФЕЛЬЕТОНЫ

 

СТЕКЛЯННАЯ РОТА

Весна и война наступили сразу. Снежные валы разваливались. Светлая вода затопила тротуары. Собачки стали покушаться друг на друга. Газетчики что есть силы орали:

– Капитан Садуль французов надуль! Были новости еще трескучей.

На Украину шли большевики. Была объявлена мобилизация и отменена тридцать седьмая статья расписания болезней, освобождающих от военной службы. Словом, был девятнадцатый год 25.

Колесников пошел прямо на сборный пункт. Там уже началось великое собрание белобилетчиков, и близорукие стояли толпами.

В толпах этих ломался и скрещивался солнечный блеск. Близорукие так сверкали двояковогнутыми стеклами своих очков и пенсне, что воинский начальник только жмурился, приговаривая каждый раз:

– Ну и ну! Таких еще не видел! Над беднягами смеялись писаря:

– Стеклянная рота!

Близорукие испуганно ворошились и поблескивали. Множество косоглазых озирало небо и землю одновременно. В лицах астигматиков была сплошная кислота. Надеяться было не на что.

Бельмо не спасало. Болезнь роговой оболочки не спасала. Даже катаракта не спасла бы на этот раз. К городу лезли большевики. Поэтому четырехглазых гнали в строй. Косые блямбы шли в строй.

Человек, у которого один вид винтовки вызывал рвоту, легендарный трус Сема Глазет тоже попался. Его взяли в облаве.

Вечером стеклянной роте выдали твердые, дубовые сапоги и повели в казармы. В первой шеренге разнокалиберного воинства шел Колесников.

Во всей роте он один не носил очков, не дергал глазами,не стрелял ими вбок, не щурился и не моргал, как курица. Это было удивительно.

Ночью в небе шатались прожектора и быстро разворачивались розовые ракеты. Далеким и задушевным звуком дубасили пушки. Где-то трещали револьверами, словно работали на ундервуде, – ловили вора.

Рота спала тревожным сном. Семе Глазету снился генерал Куропаткин и мукденский бой 26.

Иногда в окно казармы влетал свет прожектора и пробегал по лицу Колесникова. Он спал, закрыв свои прекрасные глаза.

Утром начались скандалы.

Рядовому второго взвода раздавили очки. Усатый прапорщик из унтеров задышал гневом и табачищем, как Петр Великий.

– Фамилие твое как?

– Шопен! – ответил агонизирующий рядовой второго взвода.

– Дешевка ты, а не Шопен! Что теперь с тобой делать? Видишь что-нибудь?

– Ничего не вижу.

– А это видишь?

И рассерженный прапорщик поднес к самому носу рядового Шопена такую страшную дулю, что тот сейчас же замолчал, будто навеки.

Медали на груди прапорщика зловеще стучали. Вся рота, кроме Колесникова, была обругана. Больше всех потерпели косые.

– Куда смотришь? В начальство смотри! Чего у тебя глаз на чердак лезет? Разве господин Колесников так смотрит?

Все головы повернулись в сторону Колесникова.

Украшение роты стояло, отчаянно выпучив свои очи. Ярко-голубой правый глаз Колесникова блистал. Но левый глаз был еще лучше.

У человека не могло быть такого глаза. Он прыскал светом, как звезда. Он горел и переливался. В этом глазу сидело небо, солнце и тысячи электрических люстр. Сема пришел в восторг и чуть не зарыдал от зависти. Но начальство уже кричало и командовало. Очарование кончилось.

Ученье продолжалось еще неделю.

Звенели и разлетались брызгами разбиваемые очки. Косые палили исключительно друг в друга. Рядовой Шопен тыкался носом в шершавые стены и беспрерывно вызывал негодование прапорщика. Утром стеклянную роту должны были грузить в вагоны, на фронт.

Но уже вечером, когда косые, слепые и сам полубог Колесников спали, в море стали выходить пароходы, груженные штатской силой.

В черное, лакированное небо смятенно полезли прожектора. Земля задрожала под колесами проезжающей артиллерии. Полил горячий дождь.

Утром во дворе казармы раздались свистки. Весь город гремел от пальбы. Против казармы загудела и лопнула какая-то металлическая дрянь.

В свалке близоруких и ослепленных бельмами прапорщик искал единственную свою надежду, украшение роты, полубога Колесникова.

Полубог лежал на полу. Сердце прапорщика моталось, как маятник.

– Колесников, большевики!

Колесников привстал на колени. Правый глаз его потух. Левый был угрожающе закрыт.

– Что случилось? – закричал прапорщик. Полубог разъяренно привстал с колен.

– Ничего не случилось! Случилось, что глаз потерял. Дураки ваши косоухие из рук вышибли, когда вставлял его, вот что случилось.

И он застонал:

– Лучший в мире искусственный глаз! Где я теперь такой достану? Фабрики Буассон в Париже!

Прапорщик кинулся прочь. Единственная подмога исчезла. Спасаться было не с кем и некуда. Оставалось возможно скорее схоронить погоны и медали.

Через пять минут прапорщик стоял перед Глазетом и, глядя на проходивших по улице черноморцев, говорил:

– Я же сам скрытый большевик!

Сема Глазет, сын буржуазных родителей, заревел от страха и упал на пол.

 

Автограф и машинопись находятся в РГАЛИ. Ф. 1821. Оп. 1. Ед. хр. 88. Тексты не идентичны. Предположительно рассказ написан для «Гудка» в 1923 году и тематически перекликается с опубликованным рассказом «Рыболов стеклянного батальона» («Гудок», 1923, 1 дек.). Печатается по машинописи. Подпись: И. Фальберг.

 

АНТОН ПОЛОВИНА-НА-ПОЛОВИНУ

Миша Безбрежный встал и выложил свою простую, как собачья нога, речь:

– Кто первый боец на скотобойне?

Мы все любили Мишу мозгами, кровью и сердцем. Он был профессор своего дела. Когда Миша вынимал из футляра свой голубой нож, бык мог пожалеть, что не написал духовного завещания раньше.

Ибо Миша не какой-нибудь лентяй, который ранит бедную тварь так долго, что она за это время свободно может посчитать, сколько раз ей пихали горячее клеймо в бок и почем был пуд сена в девятнадцатом году на Старом базаре.

Нет!

С Мишей расчет был короткий.

Пар вылетал из быка прежде, чем он успевал крикнуть «до свиданья».

У Миши была старушка-мама. Он ее держал на одном молочном воспитании, и это было в то время, когда кварта молока шла дороже, чем солдатские штаны.

Итак, Миша был боец первого ранга и первоклассный сын. И когда он сказал свою скромную речь, мы все ответили хором:

– Первый боец на скотобойне – Миша Безбрежный! Миша достойно улыбается. Он любит почет и доволен. Все это было в обед. Миша кладет лапку на свой футляр из бычачьего уда и садится на колбасные шкурки, раскиданные по зеленой траве, как на трон.

Мы все с любовью смотрим на своего вождя, и один только Антон Половина- на-Половину, первая завидуля на все Черное море, молчит и играет на зубах марш для тромбона.

– Что ты молчишь, музыкант? – спрашивает Миша. – Почему я не вижу уважения от дорогого товарища Половина-на-Половину?

У музыканта физиономия мрачнее, чем вывеска похоронной конторы. Он вынимает руку из пасти и визжит:

– Чтоб я так дыхал, если я тебе дорогой товарищ!

– Ого! – говорит Миша. – Ты мне лучше скажи. Кто первый боец на бойне?

Миша подымается с колбасного трона и смотрит подлецу в морду.

– Первый боец на бойне – я! – заявляет наглец. – Первый боец – Антон Половина- на-Половину.

Ленька-Гец-Зозуля и Мальчик-Босой подпрыгивают.

– Что он сказал? Миша, мы из него сделаем пепельницу для твоей курящей мамы!

– Не надо! – удерживает Миша. – Ты? – обращается Миша к негодяю Антону. – Ты первый боец? Посмотри лучше на свои кривые ноги, на свой живот. Это помойница. Ты первый боец? Да у тебя же руки тонкие, как кишки. Ты лучше вспомни, что тридцатифунтовый баран порвал тебе задницу на куски. Об этом еще писали акт.

Миша смотрит на нас и смеется. Мы смотрим на Мишу и давимся.

– Иди, – кончает Миша, – иди к своей жене и скажи ей, что ее муж идиот.

Половина-на-Половину дрейфит отвечать и уходит с позором. На прощанье он брешет:

– Я вас всех еще куплю и продам.

– Сволочь! – кричим мы ему вдогонку. – Локш на канатиках. Толчочная рвань.

Хорошо. Через две получки Ленька-Гец-Зозуля орет:

– Скидайте грязные робы! Ведите себя, как благородные девицы. Сейчас будет деликатное собрание, чтоб не ругаться по матушке.

Оказывается, приехал из города какой-то тип, главный воротила насчет сквернословия.

Мы посидали на места, а Ленька-Гец увивался возле пустой кафедры, пока на нас не вылезла городская лоханка, кошмарный юноша.

Это насекомое болтало воду в стакане, крутило, выкручивало и докрутилось до того, что через два часа так-таки кончило.

Потом насекомое уехало, и тут начинается самое главное – на пьедестал вылезает Антон Половина-на-Половину и вопит, словно его укололи в спину целым булавочным заводом.

– Тут, – говорит Антуан, – только что была городская халява  27и рассказывала анекдоты. В чем дело? Пока насекомое говорило, я шесть раз заругался и именно по матушке! Но что же это такое, дорогие бойцы? Разве мы свиньи, которых режут ножами? Разве это городское насекомое не говорило всю правду? Разве нет?

Ленька-Гец-Зозуля подскакивает на своем месте и воет:

– Замечательно! Замечательно! Антуан подбодрился и кончает:

– Я решительно выставляю, кто будет еще ругаться по матушке, тому набить полную морду.

Ленька-Гец-Зозуля моментально задрал в небо свою волосатую лапу.

Миша подумал, но из деликатности, что Половина-на-Половину ему врет, тоже поднял руку. И мы поголовно дали свое знаменитое, скотобойческое слово биться до тех пор, пока не выбьем все такие слова.

– Что-то мне, дорогой товарищ Половина-на-Половину, не нравится все-таки! – бурчит Безбрежный после задирки рук.

– Он раскаялся! – заступается Гец.

– Ну, хорошо! – кладет Миша. – Посмотрим, посмотрим.

Хорошо. На другое утро Антон Половина-на-Половину подходит к нашему Мише и, не говоря худого слова, ругается прямо ему в рот.

Чтобы Безбрежный не сдержал своего слова, этого еще никто не говорил.

Миша подымает свой ручной механизм и ляпает подлого Антуана так, что у того трескается щека. Подлый Антуан падает, к колоссальному несчастью, прямо на нос Мишке-Маленькому, который заругался, и представьте, именно по матушке.

Случайно!

Но чтобы бойцы не держали своего слова, этого еще никто не говорил. Немедленно Колечка-Наперекор гахнул по Мишке. Мишка залепил Леньке-Гец- Зозуле. Ленька плюнул и сказал плохое слово, и влез по шею в драку. Тут Миша бешено заругался и полез казнить Геца.

Никто не скажет, чтобы бойцы не держали свое слово. С печалью на сердце и проклятиями во рту мы ринулись на нашего любимого вождя.

Это было замечательно.

Целый день стоял такой шухер, что никто не резал скотину, и все отчаянно бились за свое знаменитое слово, и все, представьте себе, в пылу драки ругались и именно по матушке.

А под всеми лежал ужасный Антуан Половина-на-Половину и поддавал огня разными шарлатанскими словами.

Так он нас купил и продал, потому что хотел закопать нас перед городскими насекомыми.

Но когда насекомые приехали на извозчиках и начали допросы с разговорами, и на разговорах все выяснилось, как оно было, и не нас выкинули со скотобойни, а мы его выкинули, и не половина-на-половину, а полностью, в окончательный расчет.

 

Один из трех вариантов рассказа. Написан предположительно в первой половине 1923 года. Печатается по автографу (первая и вторая страницы находятся в РГАЛИ. Ф. 1821. Оп. 1. Ед. хр. 72; остальные три – в личном архиве А. И. Ильф). Одесские реалии уступают место московским в фельетоне с тем же сюжетом «Многие частные люди и пассажиры…».

 

 

ГАЛИФЕ ФЕНИ-ЛОКШ

Вся Косарка 28 давилась от смеха. Феня-Локш 29 притащила с Привоза колониста 30 и торговала ему галифе на ребенка.

Фенька крутилась возле немца, а галифе держали ее женихи – три бугая, нестоющие люди. Женя из угрозыска им хуже, чем компот из хрена. Дешевые ворюги.

Феня вцепилась немцу в груди.

– Сколько же вы даете, чтоб купить?

– Надо примерить! – отвечает немец.

Женихи заржали. Как же их примерить, когда немец высокий, как башня, а галифе на ребенка. Феня обозлилась.

– Жлобы! – говорит она. – Что это вам, танцкласс? Гражданин из колонии хочет примерить.

И Феня берет немца за пульс.

– Чтоб я так дыхала, если это вам не подойдет. Садитесь и мерьте.

Немец, голубоглазая дубина, мнется. Ему стыдно.

– Прямо на улице?

А женихи уже подыхают.

– Не стесняйтесь, никто не увидит! – продолжает наша знаменитая Феня-Локш. – Молодые люди вас заслонють. Пожалуйста, молодые люди.

Колонист, псих с молочной мордой, сел на голый камень и взялся за подтяжки.

– Отвернитесь, мадам! – визжат Фене женихи. – Гражданин немец уже снимает брюки.

Феня отходит на два шага и смеется в окно Старому Семке.

– Эта застенчивая дуля уже сняла штаны?

– Феня, что это за коники  31?

– Простой блат, Семочка, заработок! Он продал сегодня на базаре миллион продуктов за наличные деньги. Ну?

– Феничка, он не может всунуть ногу в галифе.

Феня волнуется.

– Где его штаны?

Семка начинает понимать, в чем дело, трясется от удовольствия и кладет живот на вазон с олеандром, чтобы лучше видеть.

– Их держат твои хулиганы! – ликует Семка. – Твои хулиганы их держат!

И тут наша Феня моментально поправляет прическу, загоняет два пальца в рот, свистит, как мужчина, и несется по улице всеми четырьмя ногами. А за ней скачут и ржут ее женихи с немецкими штанами, в которых лежат наличные за миллион продуктов.

А еще дальше бежит неприличный немец, голый на пятьдесят процентов. Вся Косарка давилась от смеха.

– У вас всегда такие грязные ноги? – в восторге спрашивает Старый Семка, когда молочная морда бежит мимо него.

Вся Косарка давилась от смеха, но что с этого? Кто делает такие вещи в три часа дня, когда Женя из угрозыска 32 с целой бандой прыщей на лице идет домой на обед?

Он взял всех, как новорожденных, и повел прямо на протокол. Впереди шла Феня-Локш, за ней женихи, которые крутились от досады, потом Женя с немцем, а позади всех топал Старый Семка со своей смешливой истерикой, которая в тот день была у всей Косарки.

 

Печатается по автографу: РГАЛИ. Ф. 1821. Оп. 1. Ед. хр. 74. Написан в первой половине 1923 года. Первая публикация: «Литературная газета», 15 октября 1957 года (с досадными опечатками).

 

МАРМЕЛАДНАЯ ИСТОРИЯ

 

1

По Москве шел барабанный дождь и циркулировала вечная музыка. За Москвой толпилась весна.

Развертывалась явная дребедень. При мне был лишь карманный портрет любимой и оранжевая копейка. Оконное стекло не опускалось – испортился механизм. Купе могло предложить мне только жару и голод.

Но я поехал. Меня притягивала карамельная юбка 33.

Верно то, что путешествие было омерзительно. Теперь я этого не думаю. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Девиз, написанный на знаменах дивизий, бравших Крым 34, мармеладной канителью повторен в сиятельной кондитерской на башне из сладкого теста.

Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А плохих воспоминаний нет.

Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами. Все было в порядке.

Поезд задрожал и сдвинулся.

Я лег.

 

2

Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня.

Когда я умер, он украл письма и стал читать их, сев на мои мертвые ноги.

Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк. Я уже прочел свое имя. Чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза.

Я открыл их. В купе было жарко. Я видел мерзкий сон.

Четыре моих спутника говорили о мебели.

Их было хорошо слушать.

Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками.

Ножки столов разрастались львиными лапами. Под каждым столом сидел добрый, библейский лев, и красный лев лежал на стене Машиной35 комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь выбрасывался из печки.

Комната была в центре всего мира, а в комнате, на стене, дрожащий лев.

Я молча глядел на него. С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала.

Я проснулся во второй раз.

Стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к забрызганному огнями Мало-Ярославцу.

Я свесил голову и заглянул вниз.

Мебельщики рвали курицу.

Весь путь я молчал.

Мебельщики сатирически осмотрели меня и неожиданно перешли с русского языка на жаргон 36.

Но я уже не слушал.

Поезд валился к югу. От паровоза звездным знаменем летел дым. От жары в купе стоял легкий треск.

Во всем, конечно, виновата жара. Они одурели от нее.

– Гепеу 37, – сказал один из мебельщиков. – По морде видно. Не бойтесь, он не поймет. Он не знает языка.

 

3

Они ошиблись.

Жаргон я понимал.

Я был солдатом и видел бунтовщицкие деревни. Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки и картофельный снег, падавший на Архангельский переулок 38. Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма за деньги.

Но для мебельщиков мир был полон духоты. Догадка немедленно стала уверенностью.

Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели. Внизу шел громкий разговор обо мне.

Через полчаса к делу припутались факты.

Я услышал, что расстрелял тысячу человек. Я был беспощаден.

Ореховые лакированные буфеты разлетались в щепки от выстрелов моего револьвера.

– Он погубил не одну девушку!

Я рвал на них платья синего шелка, который теперь нигде нельзя достать. Шелк был расшит желтыми пчелами с черными кольцами на животах.

На поезд напала гроза. Само убийство гналось за нами. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром.

Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.

У меня была только одна оранжевая копейка. Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги:

– Евреи.

Я ликовал и говорил хриплым голосом:

 

 

– Евреи, кажется, пойдет дождь.

Небо треснуло по всем швам. Всему настал конец.

Свои слова я сказал на жаргоне.

 

4

Дни мебельщиков почернели, и жизнь стала им как соль и перец.

На меня было столько наклепано, что никакое извинение не могло быть достаточно. Мебельщики были в моих голодных лапах.

Началось счастье.

Я съел курицу, а потом все остальное, вплоть до кислых яблок.

– Кушайте, – сказал один из мебельщиков, – вам станет прохладно и кисло.

Это была бессильная ирония побежденного. Впрочем, я немедленно его наказал.

– Мне скучно, – сказал я. – Расскажите что-нибудь веселое.

  1. Ильф Илья. Записные книжки. Первое полное издание. М., 2000. С. 563.[]
  2. Окс Евгений. Из воспоминаний // Петров Евгений. Мой друг Ильф. М., 2001. С. 260.[]
  3. Славин Лев. Я знал их // Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове. М., 1963. С. 43.[]
  4. Олеша Юрий. Об Ильфе // Там же. С. 27, 28.[]
  5. Бондарин Сергей. Милые давние годы // Там же. С. 60.[]
  6. Гернет Нина. 1920 год, Одесса. Неопубликованные воспоминания (фонды Одесского литературного музея).[]
  7. Катаев Валентин. Алмазный мой венец // Катаев Валентин. Алмазный мой венец. Избранное. М., 2003. С. 414.[]
  8. Олеша Юрий. Указ. соч. С. 28.[]
  9. Бондарин Сергей. Указ. соч. С. 63, 69.[]
  10. Катаев Валентин. Указ. соч. С. 423.[]
  11. Петров Евгений. Из воспоминаний об Ильфе // Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове. С. 15.[]
  12. Катаев Валентин. Указ. соч. С. 415, 416.[]
  13. Олеша Юрий. Указ. соч. С. 29.[][][]
  14. Петров Евгений. Указ. соч. С. 15.[]
  15. Петров Евгений. Указ. соч. С. 16.[][]
  16. Олеша Юрий. Указ. соч. С. 34.[]
  17. Катаев Валентин. Указ. соч. С. 414.[]
  18. Славин Лев. Указ. соч. С. 41.[]
  19. Бабель Исаак. Одесские рассказы. Одесса, 2001. С. 23.[]
  20. Катаев Валентин. Указ. соч. С. 413.[]
  21. Ильф Илья. Указ. соч. С. 561.[]
  22. Олеша Юрий. Указ. соч. С. 31.[]
  23. Бондарин Сергей. Указ. соч. С. 60.[]
  24. Олеша Юрий. Книга прощания. М., 1999. С. 316, 317.[]
  25. »Мало кому известно, – писал Лев Славин, – что Ильф был некоторое время в частях гражданской войны. Он почти никому не говорил об этом». Летом 1919 года Ильф служил в 1-м Караульном советском полку, сформированном из негодных к строевой службе призывников. По воспоминаниям служившего вместе с ним скульптора М. И. Гельмана, когда полк проходил мимо БУПа (Бюро украинской печати) на Пушкинской улице, 11, кто-то из вышедших на крыльцо журналистов с насмешкой воскликнул: «Стеклянный батальон!». []
  26. А. Н. Куропаткин во время русско-японской войны был главнокомандующим вооруженными силами (с октября 1905 г.). Смещен после поражения российских войск под Мукденом.[]
  27. Применительно к женскому полу означало проститутку.[]
  28. Серединская площадь в Одессе на Молдаванке, где располагались базар и биржа поденных рабочих, в основном косарей, в просторечии именующаяся Косаркой.[]
  29. Локш – не только недотепа, простак, «лох», но и жулик, жульничество (пояснение Ильфа и Петрова в набросках к «Великому комбинатору»: «…то, что на юге для краткости называют локш, а в центральных губерниях – липа»).[]
  30. Колонистами называли жителей немецких колоний под Одессой.[]
  31. На одесском жаргоне – «штуки», «штучки».[]
  32. Возможно, Евгений Петров (Катаев), до переезда в Москву работавший в Мангеймском уездном уголовном розыске под Одессой. Правда, соавторы никогда не упоминали о том, что знали друг друга (или друг о друге) еще в Одессе.[]
  33. В то время карамель была полосатой. Ср. в «Повелителе евреев»: «полосатая карамельная юбка».[]
  34. «Все на борьбу с Деникиным!»[]
  35. Имеется в виду Маруся Тарасенко, будущая жена Ильфа, дочь одесского пекаря (из полтавских казаков). Она писала ему из Одессы 11 июня 1923 года: «Рассказ я получила. Мне нравится рассказ [«Повелитель евреев»; девушку зовут Валей] <…> Я помню вечер, когда мы сидели на подоконнике». А в конце ее длинного письма приписка: «Иля, ей-Богу, у меня глаза совсем не серые и не голубые. Я знаю, Вам так нравится. Мне очень жаль, что не серые и не голубые, но что я могу сделать?»[]
  36. То есть идиш. Ср. в «Повелителе евреев»: «Жаргон я понимал <…> Слова приобретают значение в зависимости от <…> языка, на котором говорят. Я сказал их по-еврейски».[]
  37. ГПУ – Государственное политическое управление, ранее ЧК, затем НКВД, КГБ и т.д.[]
  38. По приезде в Москву Ильф временно жил у Катаева, в Мыльниковом переулке, по соседству с Архангельским.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2004

Цитировать

Ильф, И. Ильф до Ильфа и Петрова. Вступительная статья и публикация А. И. Ильф / И. Ильф, А. Ильф // Вопросы литературы. - 2004 - №1. - C. 262-331
Копировать