Не пропустите новый номер Подписаться
№8, 1990/За рубежом

Эссе и «Обрывки»

Поэт и прозаик, автор очерков, эссе, рецензий, репортажей, проникновенный лирик, актуальный сатирик, ослепительный юморист… Много еще слов понадобилось бы для того, чтобы организовать тот поток впечатлений, который обрушивается на читателя после знакомства с шестью объемистыми томами собрания сочинений Тухольского, вышедшего в ГДР в 1969 – 1975 годах.

Но есть нечто такое, что превращает это пестрое многообразие жанров и форм в единое целое, в голос разума и души замечательного художника, демократа и антифашиста. Это гуманизм. Неотступная любовь к человеку, можно сказать, – основная страсть Тухольского, определяющее свойство его личности.

Курт Тухольский (1890 – 1935) родился в Берлине в семье директора крупной торговой компании. Окончил французскую гимназию, существовавшую там со времен Великой французской революции, и затем юридический факультет Йенского университета. Его литературный дар открыл Зигфрид Якобсон, главный редактор театрального журнала «Шаубюне»(«Сцена»), где в двадцать третий день рождения Тухольского была впервые опубликована его рецензия.

Пока Тухольский получал степень доктора прав, а затем в качестве солдата саперного батальона сражался на фронтах первой мировой войны, «Шаубюне»переменила профиль и название и преобразовалась в «Вельтбюне»(«Мировая арена»), ставшую позднее самым значительным общественно- политическим журналом левого направления из всех существовавших в Веймарской республике. Вернувшийся с войны Тухольский сразу оказался одним из ведущих сотрудников нового журнала. И оставался им, пока была возможность, – до 1933 года.

Круг интересов Тухольского-публициста и журналиста был беспредельно широк: от комических ролей Чарли Чаплина до важнейших проблем мировой политики. Владея всеми жанрами журнальной публицистики, он работал с такой интенсивностью, что часто в одном номере «Вельтбюне»появлялось сразу несколько его статей. Естественно, под разными псевдонимами. Кроме его собственного имени, под статьями стояло еще четыре фамилии: Петера Пантера, Игнаца Вробеля, Теобальда Тигера, Каспара Хаузера. Для каждого из этих персонажей он придумал не только имя, но биографию и позицию. Так что на страницах журнала отныне были представлены разные точки зрения, которые критика, а тем более читающая публика обсуждали с полной серьезностью.

В 1924 году Тухольский стал парижским корреспондентом «Вельтбюне»(и «Фоссише цайтунг»). После смерти Якобсона в 1926 году он на короткое время вернулся в Германию, чтобы возглавить журнал. Оставался на этом посту меньше года и вновь уехал в Париж, а потом в Швецию. Место главного редактора «Вельтбюне»занял Карл фон Оссецкий, судьба которого занимает особое место в истории борьбы с фашизмом: в тот момент, когда ему была присуждена Нобелевская премия мира, он уже был заключен в концлагерь и вскоре умер.

Если попытаться обобщенно представить себе круг тем, интересовавших Тухольского в Париже, то получится примерно следующее: Германия и немцы; Франция – вторая родина; выступления против войны; литература, искусство, книги; собственная профессия и творчество как таковое; человек в частной жизни.

Популярность Тухольского при жизни была огромна, однако конец его жизни трагичен: начиная с 1933 – года он не написал ни одной строчки, а 21 декабря 1935 года покончил с собой.

После конца второй мировой войны, когда имя Тухольского вновь вернулось в литературу, книги его постоянно выходят в странах немецкого языка. Отдельными изданиями и собраниями сочинений.

Настоящая подборка сделана по изданию: Kurt Tucholsky, AusgewShlte Werke in 6 Bдnden, Berlin, «Volk und Welt», 1969 – 1975.

РЕЧЬ ПРОТИВ БЕССМЕРТИЯ

Непоколебимая уверенность, с которой каждый автор после провала своего произведения апеллирует к потомкам, прямо- таки трогательна: ноги по колено в луже, а взор тупо устремлен к звездам, в светлое будущее. Вечная история!

Никогда не придет в голову нормальному человеку, ну, скажем, после освистанной премьеры вспомнить о прошлом, а если бы он это сделал, то устыдился бы самого себя. Настолько несокрушима вера в прогресс, вбитая в голову каждого европейца. И все-таки есть промах в этом расчете. Мы, мы сами – это будущее, потомки, восемнадцатое поколение следующего века. Ну, а что мы делаем?

Кто мы – кальвинисты или антикальвинисты? Как мы решили насчет Валленштейна1, за или против него? Идет ли у нас ожесточенный спор по поводу «Физиогномики»Лафатера2?

На мировые вопросы не ищут ответа, их забывают. Великие проблемы не решаются, их оставляют втуне. Для взрослого покойника было бы довольно трудно ориентироваться в нашем сегодняшнем мире: он напрасно стал бы искать прежние партии, боевые кличи, группировки. Может быть, что- то и нашлось бы, но все другое – ничего нельзя понять.

И мы бы его не поняли – что мы знаем о тех временах! Что из них дошло до нас? Глубоко ошибаются те, кто думает, что сохраняется наиболее ценное или ценное спустя века вновь оживает, чтобы воздействовать на мир с новой силой. Остается в памяти тот, кто кричал громче других. Или нечто такое, что может позднее вдруг пригодиться в виде заплатки, желанного свидетеля, какого-то высказывания Фридриха3, получившего новую актуальность. Сохраняется во времени все подряд – какой-нибудь болван, талант, а может быть, и гений, и множество обыкновенных бюргеров. Сохранить известность – это не признак ценности.

Мы живем в благоприятное время. Мы можем точно проконтролировать, что такое «бессмертие». Мы можем проконтролировать, в каком виде мы дойдем до потомков: первые попытки написать историю 1914 – 1920 годов уже налицо. Почитайте эти лживые повествования, эти фальсификации заинтересованных сторон, глубокоуважаемую статистику и архивистику, а лет через шестьдесят все это примут не читая, без всякой проверки. У кого из историков будет время, возможность, повод и деньги позаботиться о том, чтобы выяснить, как составлялись такие официальные сообщения? Тот, кто изучал историю и филологию, знает, как один исходит из сведений, данных другим, как одна и та же ложь или ошибка десятки раз переходит из книги в книгу, ее нельзя опустить и нельзя исправить – «материал» ! Мы достойно приходим к потомкам под таким слоем ретуши, что уже сегодня почти не в состоянии узнать самих себя, и так хочется крикнуть бородатому историку и сочинителю историй: «Нет, это было совсем не так. Это обман!»Уже сегодня это сложно. Мы умираем. А толстый том остается лежать в библиотеках. Он жив.

«Еще многие поколения после Вас будут рассказывать…»Ах, не надо этих восклицаний! Отношение потомков к предыдущим поколениям, как правило, не слишком уважительно: по случаю открытия парламента, освящения памятника или в школьных сочинениях господин в сюртуке с удовольствием поговорит о «бессмертии», но вообще-то каждое поколение потомков слишком занято самим собой, чтобы иметь желание и время взваливать на себя заботы обитателей гробов. Вам не случалось просмотреть старые подшивки «Фоссише цайтунг»? Стоит поинтересоваться. Каждое время занято собой, вполне понятно жадное стремление до конца исчерпать возможности, данные в этот единственный раз, абсолютное презрение к предшественникам, полное равнодушие к тому, что было раньше, – а мы разве не делаем того же самого? Мы были бы мудрецами, если бы жили по-другому. Лишь изредка, на вечере классика, во время конфирмации или по случаю введения новых налоговых законов, будущий мир вдруг приобретает особую значимость и со всех сторон раздается: «Потомки станут… Потомки сделают…»Да, они вам покажут!

Есть еще пятьдесят писателей масштаба Виланда4 – они забыты. Есть еще двадцать китайских наполеонов – мы их не знаем. Еще восемь эдисонов, но они не были защищены патентом. Вальтеру фон дер Фогельвойде5, помимо прочего, просто еще повезло. В гигантской мусорной корзине прошлого он оказался наверху, там он лежит и теперь, а дальше – посмотрим.

Творения живут. И создают потомство. И то, что когда-то в Берлин попали французские эмигранты, это видно еще;и сегодня – то табличка с именем, то книга, то особая грация женского облика (и целиком Фонтане6). Создать произведение, изменить мир, твердо стоять на ногах в нынешней земной жизни – из этого может возникнуть анонимное бессмертие. Но не пытайся заглянуть вперед – там тебе ничего не светит. Разве что немножко штукатурки осыплется с памятника или докторскую диссертацию напишут. А пройдет пятьдесят лет – и все останется позади. Ну, самое большее сто. Бессмертие? Не верь. Откажись. Пусть бессмертными будут все вместе. А для тебя есть одно только слово, если у тебя хватит мудрости правильно его произнести:

Сегодня!

1925

«ПРОЦЕСС»

Это был очень странный суд, от которого он категорически потребовал для себя обвинительного приговора.

Людвиг Хардт

Когда я откладываю в сторону самую пугающую и сильную книгу последних лет – роман Кафки «Процесс» 7 (издательство «Ди Шмиде», Берлин), то почти не могу отдать себе отчета в том, откуда это потрясение.

«Глава первая… Разговор с фрау Грубах, потом с фрейлейн Бюрстнер. Кто-то, по-видимому, оклеветал Иозефа К., потому что, не сделав ничего дурного, он попал под арест». Так начинается. Речь идет о банковском чиновнике и о том, что два служителя суда однажды утром явились в его меблированную комнату, чтобы его арестовать. Но это вовсе и не арест, – «надзиратель»затеял допрос прямо у ночного столика, а потом он может отправляться в банк. Он свободен. Прошу вас, вы свободны… Процесс повисает в воздухе.

Начиная читать новую книгу, страниц через двадцать – тридцать каждый знает, что думать об этом писателе; о чем идет речь; как идет сюжет; надо ли все это принимать всерьез; куда отнести эту книгу. Здесь не знаешь ничего. Бредешь в тумане. Что это? Кто здесь говорит?

Процесс висит в воздухе, но ничего не сказано о том, какой процесс. Человек как будто обвинен в каком-то проступке, но нигде не сказано в каком. Это не просто знакомые земные судебные инстанции – но какие же тогда? Или, сохрани бог, аллегория? Рассказ идет все дальше в несокрушимом спокойствии, – и скоро я замечаю, что аллегории не возникает, трактуй-трактуй, все равно не найдешь решения. Нет, я не найду решения.

Йозеф К. приглашен на допрос. Он идет. Допрос происходит в странных условиях, на пятом этаже, где-то в предместье, – читаешь и не очень понимаешь…

И совершенно незаметно в тебя закралась идея, укрепилась, охватила все вокруг, и тут уже не до Фрейда, и никакие красивые ученые слова не помогут продвинуться хоть на шаг вперед.

Оказалось, что Йозеф К. попал в гигантскую машинерию, в существующую, действующую, хорошо смазанную машину суда. Он запустил свою работу в банке, советуется с адвокатами, ходит на допросы, хоть поклялся себе не делать этого, жалуется на поведение судейских служащих в своей квартире; тем временем расползаются слухи, что он находится под судом, кажется, что все уже знают об этом, во всяком случае многие, это как бы стало общепризнанным. И вот до него добрались уже в банке.

«В один из ближайших вечеров, когда К. проходил по коридору, отделявшему его кабинет от главной лестницы, – в тот раз он уходил со службы почти последним, только в экспедиции при тусклом свете лампы работали два курьера, – он услыхал вздохи за дверью, где, как он думал, помещалась кладовка, хотя он сам никогда ее не видел». Он открывает дверь и видит мужчину в одежде из темной кожи и обоих судейских служащих. «Что вы тут делаете?»– спросил он. «Ах, сударь! Нас сейчас высекут, потому что ты пожаловался на нас следователю!»В банке? В этом реальном банке? К. начинает переговоры, пытается убедить экзекутора, что ничего подобного он не имел в виду… Но они должны раздеться, эти служители суда, вот они уже обнажены до пояса, розга со свистом взлетает в воздух… К. захлопнул дверь. Вопли избиваемых как будто обрезало.

На следующий день он робко идет мимо двери, за которой скрыта от банка его тайна. Открывает по привычке… «…То, что он увидел вместо ожидаемой темноты, совершенно ошеломило его. Ничего не изменилось, он увидел то же самое, что и вчера. За порогом – груды проспектов, бутылки из-под чернил, дальше экзекутор с розгой, еще совершенно раздетые стражи, свеча на полке – и снова стражи застонали, закричали: «Сударь!»Но К. тут же захлопнул дверь…»

Я привел эту цитату, чтобы показать, что жестокая реальность перемешана с надчеловеческим, что рядом с посыльными экзекутор в кожаной безрукавке, как будто мазохист, вырезанный из фотографии, размахивает розгами… и К. захлопнул дверь «да еще пристукнул ее кулаками, словно она от этого закроется еще крепче». Процесс висит в воздухе.

Для процесса нужен адвокат. К. нашел его, но здесь книга уже почти покидает земные пределы – движется в пространстве, как черный шар. У адвоката он встречает товарища по несчастью, жалкого, забитого, маленького человека, – а адвокаты могут находиться внизу или наверху, и самое ужасное то, что верхушки этой пирамиды никто не видел, кажется, что до этой высоты никто и добраться не может…

Сатира на юстицию? Ничего подобного.

Точно так же, как «В исправительной колонии»не есть сатира на военщину или «Превращение»– сатира на буржуа. Это независимые образы, их невозможно до конца истолковать.

Преданный друг (Кафки. – Н. Б.) М. Брод, написавший замечательное послесловие к книге, человек, неутомимой энергии которого мы обязаны появлением в печати этого шедевра и почти всех остальных произведений Кафки, – так вот Брод рассказал, что книга осталась неоконченной – фрагментом. Это и заметно, но я вижу это несколько иначе, чем Брод. В первый раз у этого великолепного прозаика я ощущаю некоторую несоразмерность элементов конструкции, грандиозная последняя часть появляется для меня как бы несколько неожиданно вслед за предпоследней главой, которая, кстати сказать, и сама по себе являет пример блестящего мастерства. Макс Брод был так любезен, что в ответ на мою просьбу изложил мне свои мысли о «Процессе». Вот они:

«Процесс, который там ведется, это тот вечный спор, который тонко чувствующий человек всегда ведет со своей совестью. Герой К. предстал перед внутренним судом. Мрачный мираж происходящего разыгрывается в самых невзрачных местах и так, что К. как будто бы все время прав. Точно так же мы всегда чувствуем себя правыми перед собственной совестью и пытаемся не придавать значения ее укорам. Необычна здесь только трагическая ранимость в отношении своего внутреннего голоса, который чем дальше, тем сильнее звучит.

С самим Кафкой, конечно, было невозможно говорить о толкованиях, даже при самой большой близости. Он давал такие трактовки, что их в свою очередь надо было бы трактовать. Так же как и «Процесс». Разве может здесь быть окончательное решение?»

Разумеется, этот «Процесс», – об этом Брод говорит и в своем послесловии, – никогда не был аллегорией. Он сразу был задуман как символ, а потом символ получил самостоятельность и зажил своей собственной жизнью. И какой жизнью…

Вот, например, сцена у опустившегося художника, о котором обвиняемому К. сказали, что у судьи он может замолвить слово за К. И он пошел к нему. Художник живет на самом верху, в маленькой неприбранной комнатушке. В конце разговора он просит купить у него картину, а может быть, и несколько… И достает из-под кровати все тот же равнинный пейзаж, все тот же самый… Потом пришедшего к нему за помощью он подводит к двери, и К. опять видит наводящие ужас знакомые коридоры суда. «Что же вы удивляетесь? – спрашивает художник. – Да, это судебные канцелярии. Разве вы не знали что тут судебные канцелярии? Почему бы им не быть именно здесь?»

Что это, сон? На мой взгляд, нет большей ошибки, чем стремиться поймать Кафку посредством этого претенциозного слова. Это гораздо больше, чем сон. Это сон наяву.

По безудержности это напоминает сексуальные фантазии детей, где школа, дом, город, весь мир подчинены одной, одной-единственной идее, где люди носят стеклянные одежды или – стоп! еще лучше! – впереди маленькие стеклянные шарики, чтобы еще лучше видеть… Это не сумасшедшая книга, она вполне разумна, ее главная идея так разумна, как бывают разумны иногда сумасшедшие, в смысле логики и математики в полном порядке, недостает той маленькой дозы иррационального, которая необходима как внутренняя поддержка всякому разумному человеку. Что может быть страшнее, чем голый математический ум, что может быть ужаснее!

Но дело в том, что Кафка – художник редко встречающегося уровня, и эта мономаническая идея обвита, как плющом, реальными творениями его фантазии. И нет вопроса, существует ли все это, – существует! Это такая же правда, как то, что в исправительной колонии находится машина для убийства, что коммивояжер превратился в сороконожку… это все так и есть!

Предпоследняя глава содержит теологическое истолкование короткой истории Кафки из сборника рассказов «Сельский врач», она называется «Перед законом», – это образец чистой прозы. Здесь в книге история разрастается; тюремный капеллан объясняет ее в соборе Йозефу К., тот слушает и спорит он полностью опутан, ему нет спасения.

О смерти его прочитайте сами. Последняя минута – видение невиданной силы: «Взгляд его упал на верхний этаж дома, примыкавшего к каменоломне. И как вспыхивает свет, так вдруг распахнулось окно там, наверху, и человек, казавшийся издали, в высоте, слабым и тонким, порывисто наклонился далеко вперед и протянул руки еще дальше. Кто это был? Друг? Просто добрый человек? Сочувствовал ли он? Хотел ли он помочь?.. Может быть, забыты еще какие-нибудь аргументы? Несомненно, такие аргументы существовали, и хотя логика непоколебима, но против человека, который хочет жить, и она устоять не может».

Книга завершается оптическим образом, который мне не хотелось бы отрывать от контекста, – старая фотография, незабываемо кошмарная.

Со времен Оскара Паниццы8 никто не видел фантастических образов такой поражающей силы. Немецкий язык здесь тяжелый, но чистый, за вычетом немногих мест, великолепно организованный. Кто здесь говорит?

Франц Кафка будет расти с годами, которые пройдут после его смерти. Никого не надо уговаривать его читать, он заставляет сам. Стены оживают, шкафы и комоды начинают шептаться, люди застывают в неподвижности, группы распадаются и останавливаются, отяжелев, как свинец, только воля тихо вздрагивает в них. О Тамерлане9 есть рассказ: однажды он приказал «сцементировать»вместе всех своих пленников, их превратили в стену, вопящую стену, которая медленно затихала. Вот так и здесь. Бог пересоздает мир, вновь составляет его, в небе вместо солнца – сердце, оно не светит, а стучит; бродит фетиш; аппарат оживает из-за того, что есть этот вопрос – почему? И так все странно, так странно, почти как в реальном мире.

Части этого мира здесь налицо, но взгляд, который их увидел, похож на взгляд, каким оглядывает пациент инструменты врача незадолго до операции: он видит остро, очень четко, очень материально. А за сверкающими предметами таится еще что-то, страх кричит из каждой клеточки материи – беспощадный операционный стол. Пожалей, говорит больной, хотя бы ты! Но стол безмолвствует, он с ними заодно.

Такая воля создает религии и секты. Кафка писал книги, немного, несколько книг, недостижимых, непостижимых… Если бы творец решил иначе и он бы родился в Азии, за его слова уцепились бы миллионы и размышляли о них всю жизнь.

А нам дано читать, поражаться, благодарить.

1926

 

ГОСТЬ ПЕТЕРА ПАНТЕРА

САМ ОН И АВТОР

– Звонят, господин Пантер, – сказала домоправительница.

– Против этого существует прекрасное средство, фрау Тройльзен, – сказал я. – Откройте дверь!

Она взглянула на меня так, как смотрят на канарейку, в двухсотый раз оставившую кляксу на стеганом пуховом одеяле. Но птица ведь не виновата. Пошла открывать. Ненавижу посетителей.

– Там к вам какой-то господин, – сказала домоправительница.

– Сколько раз я говорил вам, что надо узнать имя или попросить визитную карточку! – сказал я.

Тройльзен удалилась и вскоре вернулась с огромным чайным подносом, на котором помещалась одна-единственная карточка. Должно быть, видела это в кино. Я прочел имя…

– Просите скорее! Я прошу господина войти!

Это был Шерлок Холмс.

Он продефилировал по комнате на своих длинных ногах, холодно поздоровался и молча сел.

– Позвольте предложить вам стул!

Я несколько опаздывал. Он пошевелил губами, прежде чем начать говорить, такова была его привычка, затем сказал:

– Можете ли вы предложить мне какую-нибудь профессию?

– Я-я-я… но… м-м… да…

– То, о чем я спрашиваю, очень просто. Не знаете ли вы какой- нибудь профессии, подходящей для меня?

– Господин Холмс, должно быть, изволит шутить? Вы же детектив! Там на полке стоят все шестнадцать томов!

Он взглянул на полку:

– Третий том на днях взяла темноволосая дочка пекаря с короткой стрижкой. Вас не было дома, у нее была маленькая собачка и два дупла в зубах.

Я остолбенел.

– Значит, профессию. Да, – спокойно продолжал он. – Видите ли, господин,. – простите, забыл ваше имя, – Пантер, тут дело вот в чем. Мне надоело. Тридцать пять лет я езжу по всему миру – я знаю все, умею все, отгадываю все. Вы не можете себе представить, как все на свете повторяется. У людей такая бедная фантазия: теща, замурованная в подвале, украденное колье, подделанный чек, крайне редко – прогоревший банковский директор, всегда, всегда одно и то же. Он глубоко вздохнул.

– Позвольте предложить вам сигару, – сказал я робко.

Он молча посмотрел на сигары.

– Я детектив, – сказал он тихо, – я знаю, чем наполнены эти сигары. Благодарю вас…

– Вам, вам надоело? – спросил я.

Я присмотрелся к нему. Он выглядел усталым. Волосы поредели, костюм слегка потертый и поблекший. Может быть, дела его были уже не так хороши?

– Я был на Мадагаскаре и в Вильмерсдорфе, у эскимосов и у других диких народов. Ну вот, например, кино. Сударь, меня таскают из фильма в фильм тысячи раз – с лупой в руке, дорожной фуражкой, которая всегда на два номера больше, чем нужно, и револьвером в правом заднем кармане брюк. Тысячу раз я строго сжимал губы, две тысячи раз находил в пепельнице предательский след, три тысячи раз проводил тщательный осмотр лифта, четыре тысячи раз указывал уголовной полиции на ее ошибки. Я больше не хочу. Слышите, я больше не хочу!

– Но в чем же дело? – спросил я. – В чем же дело? Ведь вы так знамениты!

– Во-первых, у меня появилась семья. Я размножился.

  1. Альбрехт фон Валленштейн (1583 – 1634) – полководец времен Тридцатилетней войны, герой трилогии Шиллера «Валленштейн»(1800).[]
  2. Иоганн Каспар Лафатер (1741 – 1801) – швейцарский теолог, философ-мистик, писатель. В труде «Физиогномика»(1775 – 1778) утверждал, что натура человека отражается в его внешности.[]
  3. Фридрих II Гогенцоллерн (1712 – 1786) – с 1740 года король Пруссии. С помощью войн превратил Пруссию в великую державу. Просвещенный монарх, поддерживал контакты с Екатериной II и с Вольтером.[]
  4. Кристоф Мартин Виланд (1733 – 1813) – видный деятель немецкого Просвещения, поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Его перу принадлежат: роман «Агатон»(1766), сатира «История абдеритян»(1774), сказка «Оберон»(1780)[]
  5. Вальтер фон дер Фогельвейде (1170 – 1230) – знаменитый миннезингер. Создал семьдесят песен и около ста сентенций, в том числе политического содержания. Преодолевал условность рыцарской поэзии, изображая события и героев из демократических слоев общества.[]
  6. Теодор Фонтане (1819 – 1898) – немецкий писатель французского происхождения. Автор реалистической прозы – романов, повестей, рассказов («Госпожа Женни Трайбель», 1892; «Эффи Брист»1895-» Штехлин», 1899, и др.).[]
  7. Помимо «Процесса»(написан в 1914 – 1915, опубликован в 1925), в рецензии упоминаются произведения Кафки «Превращение»(1916), «В исправительной колонии»(1919), «Сельский врач»(1919).[]
  8. Оскар Паницца (1853 – 1921) – сатирик, драматург, автор серии прокламаций-гротесков, в которых высмеял культуру вильгельмовской Германии. Печатался в «Вельтбюне».[]
  9. Тамерлан (Тимур; 1336 – 1405) – монгольский хан; с 1370 года властитель Самарканда. Завоевал Среднюю Азию и Персию, вел войны в Индии и Турции.[]

Цитировать

Тухольский, К. Эссе и «Обрывки» / К. Тухольский // Вопросы литературы. - 1990 - №8. - C. 112-149
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке